– Подождите минуту, Софья Михайловна. – Гловацкий решился пойти на полную откровенность. – Я обидел вас сильно, знаю, хотя не понимаю чем. Но простите. То, что я вам скажу сейчас, служебная тайна, она завтра будет только известна. Мы с вами больше не встретимся, потому что служба тыла, медсанбат и ваш госпиталь останутся в Острове, на этом берегу реки. Вся дивизия займет оборону на том, и я буду там и просто не появлюсь в городе, не смогу вырваться ни на минуту, да и не будет ее лишней. Это война, нужно выполнять долг, мне не до личных переживаний станет. Завтра немцам дадим бой, наверное, после полудня, через сорок часов. Присядьте, пожалуйста, выслушайте меня, еще есть время, немного, но есть.
Гловацкий ждал чего угодно, но, видимо, в его тоне женщина услышала нечто такое, что, к удивлению Николая Михайловича, она только кивнула и присела на диван, положив руки на колени, устремив на него настороженный взгляд, поблескивавший в темноте купе.
– Спасибо вам, что дали мне возможность начать жить. И полюбить… Я полюбил вас, Софья Михайловна, хотя совсем вас и не знаю. – Гловацкий попытался улыбнуться, но ничего у него не вышло, и он, сидя на откидном стуле напротив нее, прижался спиной к стенке купе – она сидела совершенно безучастно, словно не слышала его.
– Но буду помнить вас всю жизнь, сколько бы ее мне ни осталось, – ему показалось, что она усмехнулась, и Николай Михайлович медленно произнес еще раз: – Я говорил вам правду, даю слово офицера! А теперь вы вольны поступать, как пожелаете.
– Вы царский офицер?! Или у белых служили?!
Глаза женщины расширились, она не ушла, как он подумал, напротив, смотрела на него изумленно. И тут понял, что допустил ляп – он командир РККА, «офицер» сейчас не употребляется, это слово символизирует царский режим или белогвардейцев. И появится в обороте только с 1943 года, после победы под Сталинградом, как и погоны.
– Подпоручик, – назвал свой последний чин Гловацкий, – но присягал не царю, а России. С белыми воевал! У меня медаль за службу в Красной Армии с первого дня. Она на колодке, последней в ряду.
– Так вы герой Гражданской войны?! Я думала, вам тридцать три или тридцать пять лет…
– Сорок пять, Софья Михайловна, – произнес Гловацкий, – я намного старше вас.
– Вы старше моего отца на год, – тихо произнесла женщина, и Николай Михайлович оторопел, не в силах поверить словам.
Он воспользовался днем служебным положением и узнал ее анкетные данные. Еврейка, замужем не была, детей нет, происхождение самое что ни на есть классовое, из угнетенного народа, отец – старый член партии, с 1916 года, с дореволюционным стажем, про мать отмечено, что ушла из семьи вскоре после родов. А на год рождения ее родителя не посмотрел, думал, уже старый по возрасту, а тут такой поворот. Но кто же знал?!
«Ей 28 лет, но выглядит старше, я ошибся. Но и она ошиблась, считая меня много моложе. Это ж во сколько ее отец сделал? В 15 лет, выходит?! Ну вот и все, товарищ подполковник, вы снова познакомились с чудной птицей по имени обломинго! Отцов любят иной любовью, их дочери почитают! Так что осыпь свою голову пеплом и дурью больше не занимайся, не трать время. Твое дело война, помирать скоро, а не барышням головы кружить!»
– С детства мечтала, что муж мой будет героем Гражданской войны, седым, с орденами, мне все девочки завидовать будут. Позавчера вас первый раз в Старой Руссе увидела на станции, подумала, какой молодой генерал, а уже с орденами. Стыдно для военврача, пусть из запаса, не углядела медаль, думала, награды за Испанию или за зимнюю войну с белофиннами. А вы краснознаменец за Гражданскую? И товарища Ленина видели? А за что вас орденом наградили, за какой подвиг?
Гловацкий оторопел, глядя на ее загоревшиеся глаза: «Вот дела, да она еще дитя дитем в ее годы. Или люди здесь просто более непосредственные, с их-то воспитанием и преклонением перед вождями?»
– Владимира Ильича видел в девятнадцатом году на параде Всеобуча, я в ротной коробке шел. А товарища Сталина на выпуске из академии, – память Гловацкого не подводила. – Орден Красного Знамени получил в двадцать шестом, в Монголии, это их знак. А наш только через двенадцать лет, за Хасан, а «звездочку» чуть раньше.
– А что вы там делали? В Монголии? А у озера Хасан?
Не женщина, девчонка сидела напротив него с горящими глазенками. И дрожащим пальчиком тронула орден на груди. Он прижал ее ладошку к сердцу, та напряглась, но тут же покорилась, расслабилась. И он решился – взял ее теплую ладонь и прикоснулся к ней губами.
– Что вы делаете, Николай Михайлович, это буржуазные предрассудки. – Она вырвала руку, сверкнула глазенками и тихо добавила: – Не поступайте так, хотя мне очень приятно, честное-пречестное слово.
– У меня для вас подарок, Софья Михайловна. – Гловацкий обрадовался искренне, она назвала его по имени-отчеству. И стала совсем-совсем иной, еще больше притягательной.
– Сегодня в штабе только для вас нашел, на окружных складах завтра интенданты положенное женщинам обмундирование выдадут. А это ваше… тебе от чистого сердца подарок, сам подворотничок пришил и петлицы. И гимнастерку немного ушил.
– Мне? Ты сам…
Она растерянно смотрела на пододвинутые к ней хромовые сапожки, юбку, гимнастерку, берет и сверток женского белья, пусть допотопного, но, несомненно, женского, а не мужского.
– Да, Сонечка, можешь переодеться, а то на это безобразие, что на тебе, смотреть тошно…
– Да оно меня саму коробит! Ой. Какое оно все хорошенькое, и трусики даже есть…
Такой непосредственности Гловацкий не ожидал – она снова рывком сдернула с себя гимнастерку вместе с нательной рубашкой, вцепилась в белье, сбрасывая с себя штаны с сапогами и тут взглянула на него, поймав вытаращенные на нее глаза.
– Ой, – только и произнесла девушка, прикрывая свое обнаженное тело гимнастеркой, а Гловацкий поспешно отвернулся. Его немножко заколотило, все же испытание для психики мужика большое. И тут к спине прижалось ее горячее тело, а шею обвили две руки, нежные и теплые.
– Ты действительно любишь меня, Коля?
– Да, – коротко произнес он и поцеловал ладошку. Его сразу повернули крепкие ручки, он задохнулся от зрелища ее прекрасного, налитого силой тела, но вот голос произнес строго:
– Руки целуют чужим, а я вся твоя… Хочу любить тебя по-настоящему, милый, родной мой, ведь война…
Софья хрипло задышала, с закрытыми глазами потянулась к его губам. Гловацкий прикоснулся к ним, с удивлением отметил, что они сжаты, хотя ее руки гладили его плечи, как в прошлый раз, довольно энергично. Вот только целоваться девушка совершенно не умела и задрожала в кольце его рук.
– Ты что, радость моя?
Гловацкий спросил ее обеспокоенным голосом, он не понимал, почему так, ведь ей 28, врач, вроде должна все знать и уметь.
– Я вчера за тебя испугалась и решила, что ты будешь у меня первым. Прости, но я не могла ни с кем, меня пытались изнасиловать в детстве, а я убежала… Вот и боюсь… А вчера решилась, а ты меня не стал… Дура я, обиделась. Любимый… Все делай, все, я твоя… Твоя и только твоя…
«Вот дела, никогда бы не поверил, если бы не сам», – только и подумал Николай Михайлович, и тут его лицо прижали к обжигающей груди, и все мысли разом покинули голову…
Командир 41-го стрелкового корпуса генерал-майор Кособуцкий Западнее Старой Руссы
Сон никак не шел, хотя на больших наручных часах давно перевалило за полночь. Классный вагон немилосердно мотало на порядком разбитых и запущенных путях, иногда возникало ощущение, что как построили дорогу при царях, так все годы советской власти и не ремонтировали ни разу. А ведь эшелон буквально плелся на перегонах, едва проходя два десятка верст за час. И еще столько же времени просто стоял на забытых богом полустанках и перегонах. Вот так двигались рывками, и это на фронт спешная переброска?! Полдня ехали, полночи стоять!
Иван Степанович уселся на жесткой полке, недовольно бурча – для штаба корпуса выделили один-единственный плацкартный вагон, в котором бывшее купе проводников отвели для командира корпуса. Все остальные вагоны были общими, обшарпанными и загаженными донельзя, впитав в себя навечно устойчивые запахи русской глубинки – несвежих портянок и грязной обуви, квашеной капусты с тухлятиной, махорочной вони в туалете и еще много чего совершенно непередаваемого. В его отсеке хоть прибрано было, но откуда-то пробивался устойчивый запах самогона, которого он, выходец из небольшого еврейского местечка укутанной топями и лесами белорусской глубинки, на дух не переносил. Но сейчас стойко терпел эти невзгоды, хотя испытывал желание забыться, как после принятой бутылки водки.
За последние дни и без того невеселое настроение командира корпуса стало откровенно мрачным и тоскливым. Еще 26 июня в штаб поступил приказ из Москвы о перевозке всех трех дивизий его корпуса на станцию Карамышево и в сам Псков. На все отводилось пять дней – погрузиться в эшелоны, доехать и разгрузиться. Вот только легко сказать да запланировать, а жизнь отвечает своей суровой реальностью, весьма далекой от планов и крайне жестокой.
НКПС не вовремя предоставил вагоны и платформы, потому погрузка получилась дерганой – первой отправили 111-ю дивизию, затем тронулись эшелоны 118-й этого умника Гловацкого, с которым не сошлись характерами во время учебы в академии. Звания у них были равные и шли по служебной лестнице вровень, тот даже его опережал одно время в карьере. Вот и тянет на себя одеяло, другими-то дивизиями полковники командуют, им-то спорить с командиром корпуса не с руки. А этот пытается, на его должность метит?!
Генерал Кособуцкий тяжело вздохнул – отправка двух дивизий почти разорвала корпус. С небольшим запозданием двинулись эшелоны штаба и других подразделений, включая приданный корпусной артиллерийский полк. А последними должны были пойти по железной дороге части 235-й дивизии, из Иванова и окрестных станций.
– Что же происходит на