С «Человеком без свойств» в искусство вошел новый жанр «субъективной эпопеи», гигантских интеллектуальных эссе, насыщенных размышлениями о человеческом уделе и направленных не столько к сердцу, сколько к мысли читателя.
Дух облагораживает, твердила культура устами Плотинов и Паскалей. Дух ничего не меняет, ибо природа животна, низменна и неизменна, твердят герои Музиля. Духом прихорашиваются, им раскармливаются, с его помощью хотят жить наперекор природе и самим себе. К тому же дух неприобретаем. Можно читать поэтов, изучать философию, покупать картины, ночи напролет вести дискуссии — но то, что при этом возникает, разве это дух? Допустим, что и впрямь приобретаешь его — но разве потом ты им обладаешь? Нет, очень уж прочно связан этот дух с формой своего появления! Как таинственное нейтрино проходит он сквозь человека, жаждущего его вобрать, действительно взыскующего его, но… почти также безрезультатно.
Дух — высокий приспособленец, но сам он неуловим, и впору поверить, что от его воздействия не остается ничего, кроме распада, заключает Музиль. Но ему мало неуловимости, неприобретаемости, ускользаемости духа, он идет дальше: не в том ли в конце концов вся беда — ведь духа-то наверняка хватает на свете, — что сам дух бездуховен? Что интеллектуальное развитие лишь обезображивает того, кто продолжает гнусности, делая их более изощренными? Вот почему чем больше на свете духовности, тем большая нужна осторожность.
Кто хочет строить свои отношения с человеком на камне, а не на песке, должен пользоваться только низкими свойствами и страстями, ибо только то, что теснейше связано с эгоизмом, устойчиво и может быть принято в расчет; высшие стремления ненадежны, противоречивы и мимолетны, как ветер.
Действительно, какое может быть доверие к духу, когда лучшие его представители — Достоевский, Соловьёв, Гауптман, Планк, Эрнст, Геккель, Мориас, Гамсун, Оствальд, Сологуб, Гумилёв, Маковский, Хьюм, Маритен, Ортега, Маринетти, даже Томас Манн способны поддаться милитаристскому угару национализма и шовинизма — этому «хмелю судьбы» — и интеллектуалы каждой страны выступают со своим заявлением 93-х, где каждый подписант — гордость культуры…
И в дни прекраснейшей войны,
Которой кланяюсь я земно…
Свидетельствует Б. Поульсен: «На место духа мы возвели интеллект, а это означает, что мы выбрали противоборство, но не общность. Война и одиночество — вот те плоды, которые нам закономерно приходится пожинать».
В ходе истории ответственность возлагали на гром, на ведьм, на социалистов, интеллигентов, генералов или евреев. Настала пора понять: ответственность — на самой цивилизации, на гессеанских Касталиях, манновских Фаустусах, на активизме духа, который так трагически обездуховлен.
Как и других творцов интеллектуального романа, Музиля волновала проблема взаимоотношения творца и мельчающего, деградирующего общества. Он внес значительный вклад в философскую антропологию, разделив социальные и персональные функции человека, выявив опасность обезличивания и расщепления компонент личности. Развивая гёльдерлиновскую идею: «В Германии не существует людей, а есть лишь одни профессии», — Музиль констатировал:
«Ведь каждый обитатель страны обладает по меньшей мере девятью характерами: профессиональным, национальным, государственным, классовым, географическим, половым, осознанным, бессознательным и еще вдобавок частным характером. Человек объединяет их в себе, но они расщепляют его… Поэтому каждый из населяющих землю обладает еще и десятым характером, и этот характер являет собой не что иное, как пассивную фантазию незаполненных пространств; он позволяет человеку все, что угодно, кроме одного — всерьез воспринимать то, что делают по меньшей мере девять других его характеров и что с ними происходит».
Музиля пугает не «бесхарактерность», открывающая возможность изменения, совершенствования, обретения неожиданных решений, но именно аморфность, способность большинства покорно принимать готовые формы. Человек не должен быть продуктом социальной функции, исполнителем социальной роли — это опустошает его, превращает в текучую массу, которой «формовщики» придают желаемую форму, по словам Б. Брехта, «одного человека превращают в совершенно другого».
Атмосфера приближающегося омассовления, тоталитаризма, воспринималась духовной элитой Европы как страшная угроза, не ощущаемая безликим «большинством». Фашизм — следствие того, что «история нашей эпохи развивалась в направлении обостренного коллективизма». В 1934 году Музиль ставит диагноз болезни: «Человек сегодняшнего дня оказывается еще более несамостоятельным, чем он сам это представляет, и лишь в союзе с другими обретает прочность…»
Предугадав фашизм, омассовление, почитание народом диктаторов, Музиль наглядно иллюстрирует адлеровскую идею о стремлении к власти как результате комплекса неполноценности. После прихода Гитлера к власти Музиль говорил, что за десятки лет до этого описал «основы инстинктивных побуждений третьего рейха» и «современных диктаторов», психологию опьянения властью.
Трагедия цивилизации, говорит Музиль, — это ее анонимность плюс бессмысленная активность. Только дела! Только свершения! Только покорение! Корень этой ужасающе-бессмысленной анонимной активности — в незнании, в отказе от знания того, что действительно нужно делать. Апогей этому — революция, разрушение, война. Ведь проще простого обладать энергией для действия и труднее трудного найти действиям смысл!
В конце жизни работа давалась художнику огромным напряжением сил. Сказывались нищета, тяготы эмигрантского быта, резкое ухудшение здоровья, превосходившие самую мрачную фантазию реалии осатаневшего мира. Речь уже шла не об иронии или сатире на мир, а о невозможности осознания всей глубины дьявольщины: «Часто у меня создается впечатление, — гласит дневниковая запись Музиля, датированная 1941 годом, — что ум мой сдает, но истина, скорее, в том, что постановка проблемы [состояния мира] перерастает его возможности». Сатира «параллельной акции» тускнела по сравнению с происходящим в сталинско-гитлеровской Европе, «патриотическое предприятие» принимало масштабы всемирного людоедства.
Уже в 1933-м Музиль писал: «Картина духовного состояния: врачи заперты, а сумасшедшие взяли на себя руководство домом». Ныне писатель сознает, что «злобе дня» не до его моральных исканий, что мир на пороге крушения культуры, которое «завершится, вероятно, теперь»… Так что «моралисту придется обождать».
Роберт Музиль умер от кровоизлияния в мозг 15 апреля 1942 года, успев застать воплощенными в жизнь самые мрачные предвидения своих книг. Он ушел, оставив на рабочем столе прерванную на полуслове рукопись второго тома «Человека без свойств»[109].
Совершенно очевидно, что сатирический запал «Человека без свойств», социальные аспекты сюжета выдыхались в тем большей мере, чем точнее сбывались предвидения Музиля, принимавшие в действительности не иронические, а зловещие, немыслимые формы. Можно сказать, что сама реальность понуждала писателя-мыслителя уползать в скорлупу собственного духа, давать все большую волю своему индивидуально-бессознательному «иному состоянию», в котором экстатическое переживание полноты бытия уступало место поискам средств бегства от такого мира, отказу от его «законов», уходу в иное измерение.
Сама неоконченность «Человека без свойств» — самый значительный художественный символ: грандиозный символ незавершенности и неразрешимости жизни. Величайший роман XX века — действительно «апофеоз множественных возможностей», и Бог позаботился о том, чтобы он не имел конца…
Чтение Музиля требует огромного напряжения, титанической духовной работы. И только после того, как она проделана, он раскрывается в своей мерцающей чистой глубине мысли — впрочем, как любой великий писатель, у которого слова, письмена — только вход в бесконечные бездны духа и для которого каждый настоящий, умный читатель — соавтор творения, точнее сказать, — соисполнитель. Музыкант, проигрывающий пьесу.
Каждого художника великим делают другие и мы знаем немало примеров дутого, сиюминутного, идеологического величия. Испытание временем выдерживают единицы — не те, кого делают великими, а те, кто таковыми являются. А если уж являются, то никакие тысячелетние рейхи, никакие тысячелетние извращения этого не отнимут.
Франц Кафка (1883–1924)
Далеко, далеко от тебя развертывается мировая история, мировая история твоей души.
Я пишу иначе, чем говорю, говорю иначе, чем думаю, думаю иначе, чем должен думать, и так до самых темных глубин.
Ничего, кроме ожидания, кроме вечной беспомощности.
Лишь тогда, когда я бываю невыносимо несчастен, я обретаю истинное чувство своей самости.
Аналитик страха. Подвижник с разорванным сознанием. Босх художественного слова. Литературная Кассандра. Эксперт по вопросам абсурда. Последний пророк Израиля. Душа, мученически борющаяся во имя милосердия. Негативный теолог. Одинокий и безнадежный протест. Как вопль. Как вой. Как «Крик» Мунка… Бесконечное страдание — от болезни, от одиночества, от разорванности сознания, от бессилия.
Он не разоблачал — он страдал, скажут о нем. «Чувство безнадежности проистекало у него не из разрушительного столкновения с действительностью, а из более разрушительного столкновения со своим собственным “я”». Правда ли это? Нет, неправда! Даже если он жил так — «весь внутри себя, воспринимая мир лишь в себе и через себя», — возможно ли жить иначе — чтобы воспринимать мир в других и через другого? Что до разрушительного столкновения, то для ажурной души всё — разрушительно: и действительность, и душа…