Непризнанные гении — страница 23 из 141

В декабре 1889 года произошло непоправимое: два дня Ницше пролежал без движения и речи, затем появились явные признаки психического расстройства: он пел, кричал, разговаривал с собой, писал бессмысленные фразы…

Официальный медицинский диагноз определил болезнь великого мыслителя как прогрессирующий паралич, что маловероятно, ибо после туринской катастрофы Ницше прожил еще одиннадцать лет и умер от воспаления легких.

На таком диагнозе, тем не менее, настаивал крупный лейпцигский невропатолог П. Ю. Мёбиус, находивший следы душевного расстройства в текстах философа, написанных задолго до туринской катастрофы. Поставленный Мёбиусом диагноз «паралитической эйфории» оказал отрицательное влияние на многих исследователей творчества Ницше, объяснявших его нонконформистские взгляды душевным расстройством[37].

Безумие Ницше часто — особенно русскими авторами — интерпретировалось как расплата за кощунства, за «смерть Бога», за «Антихриста»: «…В этой борьбе герой гибнет. Ум его мутится — занавес падает». Конечно, нигилистические экстазы Ницше сказались на его здоровье, возможно, даже ускорили трагическую развязку. Но она не была «расплатой» — болезнь прогрессировала, мозг был поражен задолго до «богохульств» и только время (а не книги) определило трагедию.

Я не верю в надрыв Ницше, связанный с противостоянием миру, в то, что он заплатил безумием за непокорность вопрошающей мысли. Болезнь развивалась в нем сама по себе и, вполне возможно, творческими взрывами гигантской мощи он лишь отдалял свой конец. Не раздвоенность омрачила его дух и умертвила разум, не утрата способности защищаться от самого себя, но чисто физиологический процесс разрушения болезнью.

Жизнь Ницше — это не только череда творческих всплесков и болезненных спадов, но и следующих друг за другом разрывов — с кумирами, друзьями, людьми. Болезнь уничтожала мозг поэта изнутри, непризнанность, уязвленность, аутсайдерство — извне. Небо и земля ополчились против великого человека в стремлении его уничтожить, хотя достаточно было порыва сырого ветра, одного жалящего слова… Стоит ли удивляться психическому срыву человека, «внезапно приходящего в ярость и бьющего посуду, опрокидывающего накрытый стол, кричащего, неистовствующего, и, наконец, отходящего в сторону, стыдясь и злобствуя на самого себя», — так сам Ницше в аллегорической форме описал свое состояние во время написания «Случая Вагнера».

Ницше ощущал свою мегаломанию как наступление звездного часа. В письме к А. Стриндбергу он писал: «Я достаточно силен для того, чтобы расколоть историю человечества на две части». Но — с присущей ему скептичностью — сомневался, признает ли мир когда-либо его гениальные пророчества, его переоценку всех ценностей.

Одержимый пафосом «свержения» кумиров, Ницше низвергал носителей «современных идей», выстраивая ряд современников — Милль, Ренан, Сент-Бёв, Джорж Элиот, Жорж Санд, братья Гонкуры, Карлейль, Дарвин… Хотя хлесткие характеристики Ницше не всегда справедливы, порой болезненны, может быть, объяснимы болезнью, ход мысли вполне понятен: за масками современности все они так или иначе скрывают иезуитское нутро, трусость и нерешительность, псевдообъективность, мстительность, внутреннюю испорченность…

Письма Ницше из Турина пропитаны эйфорией, но сквозь радостное возбуждение уже проглядывает трагедия — гипербореец сам несколько раз употребляет это слово. Смертельно раненный святой, со свойственной ему проницательностью, предчувствует два события — приближение столь желанной славы и помрачение сознания. Именно в таком состоянии трагического ожидания он работает над последним своим творением, «Ессе Ноmо». Об этом свидетельствует и название книги, явная реминисценция на тему Христа, и ее эпатирующее содержание, и подведение итогов, и сами заголовки: «Почему я так мудр?», «Почему я пишу такие хорошие книги?», «Почему я являюсь роком?», «Слава и вечность».

Ницше, считавший самого себя роком, всю жизнь испытывал на себе всю трагичность человеческой судьбы, последняя издевка которой дала себя знать на пороге безумия. Рок, никогда не щадивший честолюбия этого великого человека, не дал ему насладиться славой: безумие поразило гиперборейца именно тогда, когда эта ветреница стояла на пороге… Георг Брандес уже собирался издать свои лекции о творчестве Ницше, Август Стриндберг прислал ему теплое письмо («в первый раз я получил отклик мировой и исторический», — написал он П. Гасту), в Париже Ипполит Тэн нашел ему редактора и издателя Бурдо, в Петербурге собирались переводить книгу о Вагнере, один из старых друзей передал ему 2000 франков от неизвестного поклонника, пожелавшего подписаться на издание его книг. С той же целью тысячу франков прислала Ницше одна из старых приятельниц… Можно сказать, что признание пришло к Ницше на пороге безумия, возможно, подтолкнуло к нему.

Явные признаки сумасшествия появились в конце 1888 года. Ему начали мерещиться кошмары, исходящие от военной мощи Германской империи. В последних своих книгах он бросал вызов династии Гогенцоллернов, Бисмарку, германским шовинистам и антисемитам, церкви…

6 января Я. Буркхардт получил от Ницше письмо, из которого явствует, что бывший коллега сошел с ума: «Я Фердинанд Лессепс, я Прадо, я Chambige[38], я был погребен в течение осени два раза…»

К концу жизни великий мыслитель обратился в беспомощного ребенка… Вот как описал К. Бернулли визиты матери Ницше с больным сыном к друзьям:


«Когда г-жа Ницше посещала Гельцеров, она по обыкновению приходила вместе со своим сыном, который следовал за нею, как дитя. Чтобы избежать беспокойств, она вела его в гостиную и усаживала возле двери. Потом она подходила к роялю и брала несколько аккордов, отчего он, набравшись мужества, потихоньку приближался к инструменту сам и начинал играть, поначалу стоя, а после на стульчике, куда его усаживала мать. Так он «импровизировал» часами, в то время как г-жа Ницше в соседней комнате могла оставлять своего сына без присмотра и быть спокойной за него ровно столько времени, сколько продолжалась игра на рояле».


Свидетельствует А. Белый:


«Последние годы жизни Ницше тихо молчал. Музыка вызывала улыбку на его измученных устах… Пятнадцать лет[39] просидел Ницше — изобретатель взрывчатых веществ — на балконе тихой виллы, с разорванным мозгом. И теперь проезжающим показывают то место на балконе, где часы просиживал сумасшедший Ницше».


Куда он шел? Кто скажет?

Одно лишь ясно: гибель он нашел.

Звезда погасла в местности пустынной:

пустынной стала местность…


В конце августа 1900 года Фридрих Ницше заболел воспалением легких. Он тихо скончался в полдень 26 августа последнего года века[40]. Ушел философ и поэт, возвестивший новые пути человеческого духа, человек трагической судьбы, чье творческое наследие стало предметом множества фальсификаций. Загнанный в угол при жизни, он был извращен и оболган после смерти. Судьба оказалась немилосердной не только к нему самому, но и к его творчеству[41].

Бездонно зияющая трещина

Так чрез всю жизнь его, как чрез великолепное здание, построенное из твердого камня, но с каким-то нарушением основных законов земной механики, земного равновесия, проходит одна длинная, сверху донизу, сначала едва заметная, тонкая, как волосок, но постепенно расширяющаяся и, наконец, бездонно зияющая трещина.

Д. С. Мережковский


Еще современники обратили внимание на пристрастие Гоголя к «болезням души». Но возможно ли такое у человека здорового, не пережившего то, что чувствуют и от чего умирают его герои? Может ли гениально писать болезнь Геркулес? Вам известны здоровые гении?

Две главные темы гоголевского эпистолярия: деньги и болезнь. Можно составить громадный фолиант «истории болезни», написанный самим больным:


Голова у меня одеревенела и ошеломлена так, что я ничего не в состоянии делать, — не в состоянии даже чувствовать, что ничего не делаю.

Я был болен, очень болен, и еще болен доныне внутренне. Болезнь моя выражается такими страшными припадками, каких никогда еще со мною не было; но страшнее всего мне показалось то состояние, которое напомнило мне ужасную болезнь мою в Вене, а особливо, когда я почувствовал то подступившее к сердцу волнение, которое всякий образ, пролетавший в мыслях, обращало в исполина, всякое незначительно-приятное чувство превращало в такую страшную радость, какую не в силах вынести природа человека, и всякое сумрачное чувство претворяло в печаль, тяжкую, мучительную печаль, и потом следовали обмороки; наконец, совершенно сомнамбулическое состояние.

Болезни моей — ход естественный: она есть истощение сил. Век мой не мог ни в каком случае быть долгим. Отец мой был также сложения слабого и умер рано, угаснувши недостатком собственных сил своих, а не нападеньем какой-нибудь болезни. Я худею теперь и истаиваю не по дням, а по часам; руки мои уже не согреваются вовсе и находятся в водянисто-опухлом состоянии. Ни искусство докторов, ни какая бы то ни была помощь, даже со стороны климата и прочего, не могут сделать ничего, и я не жду от них помощи. Но говорю твердо одно только, что велика милость Божия и что если самое дыхание станет улетать в последний раз из уст моих и будет разлагаться во тление самое тело мое, одно его мановение — и мертвец восстанет вдруг. Вот в чем только возможность спасения моего.

К изнурению сил прибавилась еще и зябкость в такой мере, что не знаю, как и чем согреться: нужно делать движение, а делать движение — нет сил. Едва час в день выберется для труда, и тот не всегда свежий. Но ничуть не уменьшается моя надежда. Дряхлею телом, но не духом. В духе, напротив, всё крепнет и становится тверже…