По моему телу можно теперь проходить курс анатомии: до такой степени оно высохло и сделалось кожа да кости.
На меня находили припадки тоски, мне самому необъяснимой, которая происходила, может быть, от моего болезненного состояния.
Кровь стыла в нем, ввергая в состояние вечного озноба, холода льдов Коцита. Он совершенно не выносил холода, зябнул даже в тепле.
Я зябну и зябну, и зябкость увеличивается чем далее, тем более… Существование мое как-то странно. Я должен бегать и не сидеть на месте, чтобы согреться. Едва успею согреться, как уже вновь остываю, а между тем бегать становится труднее и труднее потому, что начинают пухнуть ноги, или лучше, жилы на ногах.
Малейший холод на меня ощетинивается бурею.
Я истаиваю не по дням, а по часам… Вы бы ужаснулись, меня увидев…
У меня иссушение всего тела и цвет мертвечины…
Я мало чем лучше скелета. — Дело доходило до того, что лицо сделалось зеленей меди, руки почернели, превратившись в лед, так что прикосновение их ко мне самому было страшно, и при 18 градусах тепла в комнате я не мог ничем согреться.
Свидетельствует А. О. Смирнова:
«…Гроза действовала на его слабые нервы, и он страдал теми невыносимыми страданиями, известными одним нервным субъектам».
Н. В. Гоголь — Н. Я. Прокоповичу:
«Желудок мой гадок до невозможной степени и отказывается решительно варить, хотя я ем теперь очень умеренно. Геморроидальные мои запоры по выезде из Рима начались опять и, поверишь ли, что если не схожу на двор, то в продолжение всего дня чувствую, что на мозг мой как будто надвинулся какой-то колпак, который препятствует мне думать и туманит мои мысли».
Н. В. Гоголь — М. П. Погодину:
«О себе не могу сказать слишком утешительного. Увы! Здоровье мое плохо, и гордые мои замыслы… О, друг! если бы мне на четыре, пять лет еще здоровья! И неужели не суждено осуществиться тому?.. Много думал я совершить… Еще доныне голова моя полна, а силы, силы… Недуг, для которого я уехал и который было, казалось, облегчился, теперь усилился вновь. Моя геморроидальная болезнь вся обратилась на желудок. Это несносная болезнь. Она мне говорит о себе каждую минуту и мешает мне заниматься. Но я веду свою работу, и она будет кончена, но другие, другие… О, друг, какие существуют великие сюжеты! Пожалей о мне!»
Н. В. Гоголь — А. С. Данилевскому:
«Ты спрашиваешь о моем здоровье. — Плохо, брат, плохо; всё хуже, — чем дальше, всё хуже… Болезненное мое расположение решительно мешает мне заниматься. Я ничего не делаю и часто не знаю, что делать с временем».
Вторая половина 1838-го — период непрерывной депрессии и болезни: хотя в некоторых письмах Гоголь намекает на великие замыслы, работа явно буксует, плоды никак не соответствуют намерениям. Свидетельствует И. А. Линниченко:
«Но не забудем психологической истории этих душевных алканий. Всецело преданный изучению души, исканию ее вечных законов, придя к убеждению, что единственное спасение в духовном самоусовершенствовании, великий писатель, анатомируя свою душу, в экстазе самобичевания нашел ее полной мерзости и греховности и всем сердцем отдался одной мысли — очистить себя, воспитать свою душу для той великой цели, которую ему предназначил Божественный Промысл, и эта вечная анатомия, мучительный внутренний анализ стал его манией, его кошмаром; борьба с внутренними недугами была для него труднее и упорнее борьбы с болезнями физическими; ему казалось, что подобно тому, как в древней былине из одного рассеченного врага вырастало целое войско, каждый упрек открывал ему неведомые стороны душевного несовершенства, и он падал, — поднимался и опять упадал, и эта сизифова работа убила его душевные и телесные силы.
Но каково же должно было быть душевное состояние великого писателя, всю жизнь положившего на одну великую цель, неустанно работавшего над внутренним самоусовершенствованием, жадно искавшего тех истин, которые поведать миру он считал своим таинственным назначением, когда он, по его убеждению, приготовил свою душу к восприятию истины, познал ее, — и вдруг почувствовал свое бессилие поведать ее миру тем языком, которым он только и умел убедительно говорить — образами? Анатомируя свою душу, он лишил ее производительной силы; те образы, которые наполняли ее прежде толпой, жили и вырастали в ней в чудные созданья, теперь отлетели от его беззвучной монашеской душевной кельи; собиравшая их в стройный хоровод музыка души замолкла навсегда. И его религиозно-нравственная система могла только усилить его страдания: ведь цель, к которой он стремился, было спасение души, и для этого спасения Божий Промысл дал ему высокое назначение учить людей помощью его чудного дара, — и он этого назначения не исполнил; он онемел в тот самый момент, когда познал истину, и ему теперь не спасти своей души, потому что он не выполнил Богом на него возложенной задачи».
И этого мучительного сознанья не могла вынести его исстрадавшаяся душа.
Свидетельствует Д. С. Мережковский:
«В мнительности своей, доходящей до безумия, Гоголь мечется между надеждой на докторов и надеждой на чудо, между лекарствами и молитвами. “Наше выздоровление в руках Божиих, а не в руках докторов”. — “Молитесь обо мне — от врачей я уже не жду никакой помощи”. — “Чувствую, что больше всего мне следует надеяться на Святые Места и поклонение Гробу Господню, чем на докторов и лечение”. И тотчас обращается снова к докторам; они его осматривают, ощупывают, выстукивают, выслушивают, ничего не находят, и ему кажется, что они недостаточно его осмотрели; не веря одному, бежит он к другому; объявляет, наконец, латинское словечко, от которого будто бы всё зависит: “У меня поражены нервы в желудочной области, так называемой системе nervoso fascoloso”».
Из одной лечебницы в другую, из Берлина в Дрезден, из Дрездена в Карлсбад, из Карлсбада в Греффенберг. — «Я, как во сне, среди завертываний в мокрые простыни, сажаний в холодные ванны, обтираний, обливаний и беганий каких-то судорожных, дабы согреться. Я слышу одно только прикосновение к себе холодной воды и ничего другого, кажется, и не слышу и не знаю». Но и отсюда, из-под брызжущих кранов, из-под мокрых простынь опять отчаянный вопль: «Отправьте молебен!.. Молитесь, молитесь обо мне!.. Не переставайте обо мне молиться!».
И эта агония длится целые годы, десятки лет. Гоголь как будто и не жил вовсе, а всю жизнь умирал.
«И ни души не было около меня в продолжение самых трудных минут, тогда как всякая душа человеческая была бы подарком», — вспоминает он об одном из своих припадков. В самом деле, может быть, всего ужаснее в болезни Гоголя — это его совершенное одиночество. Не говоря уже о других, даже такой человек, как Пушкин, не понял бы нравственной причины его болезни. «Великий меланхолик», — определил он Гоголя и ничего больше не мог бы прибавить. Но откуда эта «меланхолия», ежели не только от положения желудка «вверх ногами» и от nervoso fascoloso.
Свидетельствует Н. М. Языков:
«Он рассказал мне о странностях своей, вероятно мнимой, болезни: в нем же находятся зародыши всех возможных болезней; так же и об особенном устройстве головы своей и неестественном положении желудка. Его будто осматривали и ощупывали в Париже знаменитые врачи и нашли, что желудок его вверх ногами».
Любопытно, что за несколько недель до смерти Г. П. Данилевский нашел Гоголя цветущим и полным сил. Среди близко знавших писателя людей ходила молва, будто и с болезнью своей он морочит друзьям голову. Многие считали, что болен Гоголь от особой мнительности своей, от поэтической сверхчувствительности, от страдания совести за зло жизни…
На самом деле Гоголь был болен хворью гениев — маниакально-депрессивным психозом. Его собственное описание хода болезни не оставляет места иным толкованиям.
Среди совершенного здоровья и душевной ясности, как будто даже от избытка, от чрезмерности этого здоровья, этой грозовой силы жизни, рождается сначала смутное и, по-видимому, беспричинное, неудержимо растущее возбуждение; потом какой-то внезапный страх: словно крик Пана, страшный зов в тишине безоблачного полдня. Потом болезненная тоска, которой нет описания. — «Я был приведен в такое состояние, что не знал решительно, куда деть себя, к чему прислониться. Ни двух минут я не мог оставаться в покойном положении, ни на постели, ни на стуле, ни на ногах. О, это было ужасно». «У меня все расстроено внутри. Я, например, увижу, что кто-нибудь споткнулся; тотчас же воображение за это ухватится, начнет развивать — и все в самых страшных призраках. Они до того меня мучат, что не дают мне спать и совершенно истощают мои силы».
Хотя Гоголь ни разу не осматривался психиатром, близкие знакомые подозревали наличие у него психического заболевания. Об этом свидетельствовали периоды необычайно веселого настроения, так называемые гипомании, сменявшиеся приступами жестокой тоски и апатии — депрессии. Психическое заболевание Гоголя маскировалось под различные телесные (соматические) болезни.
Судя по его письмам и по отказу принять схиму, творчество не прекращалось даже в самые страшные часы самоистязаний — мучительно, медленно, с надрывом, но дело шло. Тем более, что, рисуя утопию, он как бы частично освобождался от собственных дум и страхов.
«Я работаю в тишине по-прежнему. Иногда хвораю, иногда же милость Божья дает мне чувствовать свежесть и бодрость, тогда работа идет свежее.
Если Бог будет милостив и пошлет несколько деньков, подобных тем, какие иногда удаются, то, может быть, и я как-нибудь управлюсь.
Сижу по-прежнему над тем же, занимаюсь тем же, — пишет он Жуковскому за 19 дней до смерти. — Помолись обо мне, чтобы работа моя была истинно добросовестна, и чтобы я хоть сколько-нибудь был удостоен пропеть гимн красоте небесной.