Непризнанные гении — страница 39 из 141

Если поэт — Свидетель эпохи, то свидетельства Вийона кардинально меняют наши представления о Средневековье как «темных веках», не знающих смеха, сомнений, богохульств, многообразных проявлений человечности. Отнюдь! Поэзия Средневековья, всех этих шатающихся по Европе вагантов-школяров, свидетельствует о необыкновенной полноте и изощренности жизни, о плаче и смехе, о бурлеске человеческого существования. Даже наиболее искушенные в поэзии романтики, например Арним и Брентано, считали очарование этой поэзии непреодолимым. Даже представления о загробном мире у Вийона предельно далеки от традиционных видений рая и ада: в небесной канцелярии есть свои пристрастия — здесь тоже делаются исключения, очеловечивающие страшные картины вечности, открывающиеся перед взором шалящего поэта:


Да, всем придется умереть

И адские познать мученья:

Телам — истлеть, душе — гореть,

Всем, без различья положенья!

Конечно, будут исключенья:

Ну, скажем, патриарх, пророк…

Огонь геенны, без сомненья,

От задниц праведных далек!


Строки Вийона о Судьбе, вершащей свои смертельные дела при попустительстве Бога, далеки от теодицеи:


Знай, Франсуа, когда б имела силу,

Я б и тебя на части искрошила.

Когда б не Бог и не его закон,

Я б в этом мире только зло творила!

Так не ропщи же на Судьбу, Вийон.


Чувствуется, что «крошащая» Судьба — служительница Всевышнего, и только страх быть отправленным за богохульство на костер удерживает Вийона сказать об этом прямым текстом.

Старость страшна продолжением жизни. Только страх ада спасает в старости от добровольного ухода, но не всегда…


Ничто не вечно под луной,

Как думает стяжатель-скряга,

Дамоклов меч над головой

У каждого. Седой бродяга,

Тем утешайся! Ты с отвагой

Высмеивал, бывало, всех,

Когда был юн; теперь, бедняга,

Сам вызываешь только смех.

Был молод — всюду принят был,

А в старости — кому ты нужен?

О чем бы ни заговорил,

Ты всеми будешь обессужен;

Никто со стариком не дружен,

Смеется над тобой народ:

Мол, старый хрен умом недужен,

Мол, старый мерин вечно врет!

Пойдешь с сумою по дворам,

Гоним жестокою судьбою,

Страдая от душевных ран,

Смерть будешь призывать с тоскою,

И если, ослабев душою,

Устав от страшного житья,

Жизнь оборвешь своей рукою

Что ж делать! Бог тебе судья!


Порой за внешней непритязательностью стиха поэт, точно размеряя слова и паузы, прячет глубокие раздумья о мире, человеческом существовании, культуре, собственном месте в ней, себе самом:


Я знаю, как на мед садятся мухи,

Я знаю Смерть, что рыщет, все губя,

Я знаю книги, истины и слухи,

Я знаю все, но только не себя.


Собственно, поэт и есть та ось, вокруг которой вращается его вселенная, мир, который он видит, находится не столько вне, сколько внутри его. Свидетельские показания поэта — это показания о самом поэте, обращающем собственное сознание к миру, зеркало души — к панораме жизни.

Его взгляд на мир — почти всегда взгляд скептика, охальника, ёрника, равно высмеивающего мораль и аморальность, мудрость и глупость, знающего все — и ничего.


Я знаю, кто по-щегольски одет,

Я знаю, весел кто и кто не в духе,

Я знаю тьму кромешную и свет,

Я знаю — у монаха крест на брюхе,

Я знаю, как трезвонят завирухи,

Я знаю, врут они, в трубу трубя,

Я знаю, свахи кто, кто повитухи,

Я знаю все, но только не себя.


Философия «Пляски смерти» — тщетность человеческого существования. Там, в могиле, все равны, по черепам не различишь, где корзинщик и где король…


Я вижу черепов оскалы,

Скелетов груды… Боже мой,

Кто были вы? Писцы? Фискалы?

Торговцы с толстою мошной?

Корзинщики? Передо мной

Тела, истлевшие в могилах…

Где мэтр, а где школяр простой,

Я различить уже не в силах.

Здесь те, кто всем повелевал,

Король, епископ и барон,

И те, кто головы склонял, —

Все равны после похорон!

Вокруг меня со всех сторон

Лежат вповалку, как попало,

И нет у королей корон:

Здесь нет господ, и слуг не стало.

Да вознесутся к небесам

Их души! А тела их сгнили,

Тела сеньоров, знатных дам,

Что сладко ели, вина пили,

Одежды пышные носили,

В шелках, в мехах лелея плоть…

Но что осталось? Горстка пыли.

Да не осудит их Господь!


Если хотите, «Пляска смерти» — это главное «Завещание» Вийона, ее герои — те, с кем столкнула поэта жизнь, друзья и враги под флером иронии.


Я знаю: бедных и богатых,

И дураков и мудрецов,

Красавцев, карликов горбатых,

Сеньоров щедрых и скупцов,

Шутов, попов, еретиков,

Дам знатных, служек из собора,

Гуляк и шлюх из кабаков, —

Всех смерть хватает без разбора!


Равенство перед Судом — это компенсация праведников. Равенство перед смертью — реванш бедняков. Вийона утешает, что не только он умрет, но и другие тоже, в том числе и богачи. На этот раз он был уверен, что у него одна судьба с сильными мира сего:


Всех смерть хватает без разбора!


Пройдут века, и — раз за разом — безвестный, страдающий Вийон будет воскресать то в ругательствах Аретино, то в Матюрене Ренье, то в Лафонтене, то в арестованном «за разнузданность» Беранже, то в Верлене, «любивших женщин всех подряд и без разбора».


А я, в ком страсть огнем бушует день и ночь,

Желаний пламенных не в силах превозмочь,

Беспечно предаюсь любви неприхотливой,

Вверяя мой челнок любой волне игривой.

Все женщины равно меня к себе влекут —

Влюблен я в каждую — до выбора ли тут!

Чужда душа моя пристрастья, предпочтенья —

Пленяюсь всеми я, не зная исключенья;

Мне всякая мила…


Эти незамысловатые строки Ренье могли принадлежать любому из них, ну, скажем, тому же Лафонтену.

Сегодня в это трудно поверить, но откровенно вийонизирующий мир веками отворачивался от Вийона. Современники Расина и Корнеля посматривали на него свысока, если не с презрением. Пушкин противопоставлял ему Кальдерона.

Сент-Бёв характеризовал его как натуру слабую, лишенную всяких моральных устоев, но упорно сохраняющую в себе искру священного огня; такие натуры всегда остаются чудом: природным вместилищем дарований. Нельзя спрашивать с них слишком много — они только вместилище… А вот Маро связал свое творчество именно с ним. С него Буало начал свою историю поэзии и объявил Вийона величайшим новатором и величайшим поэтом со времен «Романа о Розе».

Из забвения Вийон вышел только в XIX веке, главным образом, благодаря романтикам и парнасцам. Вышел, полностью преображенный: теперь в нем видели то страдающего Квазимодо, то собрата мифического Оссиана, то гаранта подлинности средневековых химер Виоле ле Дюка. Крестный отец Парнаса не желал видеть в Вийоне средневекового клошара: из-под пера автора «Эмалей» предстает «прекрасная, открытая навстречу всем добрым чувствам душа». «Шалопай остался где-то в прошлом. “Бедный Вийон” одерживает верх над “добрым сумасбродом”». Сбылось пророчество самого поэта, что всё в нем — только видимость и борьба противоречий.

Закончу это эссе строками О. Мандельштама о Вийоне:

«Средневековье цепко держалось за своих детей и добровольно не уступало их Возрождению. Кровь подлинного Средневековья текла в жилах Виллона. Ей он обязан своей цельностью, своим темпераментом, своим духовным своеобразием. Физиология готики — а такая была, и средние века именно физиологически-гениальная эпоха — заменила Виллону мировоззрение и с избытком вознаградила его за отсутствие традиционной связи с прошлым. Более того — она обеспечила ему почетное место в будущем, так как XIX век французской поэзии черпал свою силу из той же национальной сокровищницы — готики. Скажут: что имеет общего великолепная ритмика «Testaments», то фокусничающая, как бильбоке, то замедленная, как церковная кантилена, с мастерством готических зодчих? Но разве готика не торжество динамики? Еще вопрос, что более подвижно, более текуче — готический собор или океанская зыбь? Чем, как не чувством архитектоники, объясняется дивное равновесие строфы, в которой Виллон поручает свою душу Троице через Богоматерь — Chambre de la Divinite[57] — и девять небесных легионов. Это не анемичный полет на восковых крылышках бессмертия, но архитектурно-обоснованное восхождение, соответственно ярусам готического собора. Кто первый провозгласил в архитектуре подвижное равновесие масс и построил крестовый свод — гениально выразил психологическую сущность феодализма. Средневековый человек считал себя в мировом здании столь же необходимым и связанным, как любой камень в готической постройке, с достоинством выносящий давление соседей и входящий неизбежной ставкой в общую игру сил. Служить не только значило быть деятельным для общего блага. Бессознательно средневековый человек считал службой, своего рода подвигом, неприкрашенный факт своего существования. Виллон, последыш, эпигон феодального мироощущения, оказался невосприимчив к его этической стороне, круговой поруке. Устойчивое, нравственное в готике было ему вполне чуждо. Зато, неравнодушный к динамике, он возвел ее на степень аморализма. Виллон дважды получал отпускные грамоты — lettres de rеmis-sion — от королей: Карла VII и Людовика XI. Он был твердо уверен, что получит такое же письмо от Бога, с прощением всех своих грехов. Быть может, в духе своей сухой и рассудочной мистики он продолжил лестницу феодальных юрисдикций в бесконечность, и в душе его смутно бродило дикое, но глубоко феодальное ощущение, что есть Бог над Богом…