и ночь.
В этом очерке речь пойдет о гении поэзии, трагическом подвижнике-одиночке, возмечтавшем соединить рай с адом, о художнике, мистике, визионере, в видениях своих узревшем грядущее, о человеке, обладавшем уникальным даром метафорического постижения внутренней сути вещей. И вот этого величайшего из английских поэтов современники называли сумасшедшим, повторяя это даже после его смерти. В XIX веке была создана получившая широкое распространенная легенда о тридцатилетнем пребывании поэта в сумасшедшем доме, лондонском Бедламе, обязанная своим существованием даже не столько его визионерским видениям, сколько абсолютной неординарности, нонконформизму гения, на века упредившего свое время. По словам Ж. Батая, «во всей его жизни был лишь один смысл: он отдавал предпочтение видениям своего поэтического гения, а не прозаической реальности внешнего мира».
Пророческие видения Блейка порой действительно находились на грани безумия, но в отличие от Джонатана Свифта, Эдгара По, Николауса Ленау, Фридриха Гёльдерлина, Фридриха Ницше и других гениев, сорвавшихся в эту же пропасть, его погружения в бездны бессознательного позволяли ему не только сохранить здравый ум, но увидеть невидимое — именно благодаря этому он и был поэтом от Бога. Всё тот же Ж. Батай говорил по этому поводу:
«Настоящий поэт чувствует себя ребенком в окружающем мире; он может, как Блейк или как ребенок, быть совершенно здравомыслящим, но ему нельзя доверить управление делами. Поэт вечно остается несовершеннолетним — отсюда — разрыв, проходящий между жизнью и творчеством Блейка. Блейк не был сумасшедшим, но всегда ходил по краю безумия».
У. Блейк был мистиком, чувствительным к голосам бытия, и различал сокрытое от других — потому его пророческие видения разрастались до огромных социально-философских полотен. Тюрьма, писал он, строится из камня законности, а бордель — из кирпичей религии. Человек невероятной интуиции, ясновидящий, пророк, он мыслил эпохами и мирами. То, что называли болезненными видениями Блейка, оказалось явью грядущего.
Вооружась этим обоюдоострым мечом — искусством Микеланджело и откровениями Сведенборга, — Блейк сразил дракона материального опыта и естественного разума и, сведя к минимуму пространство и время, отрицая существование памяти и чувства, попытался начертать свои произведения в божественном космосе. Для него всякое мгновение, более краткое, чем удар пульса, соответствует по своей длительности шести тысячам лет, ибо именно в это наикратчайшее мгновение рождается поэтическое творение. Для него всякое пространство, большее, чем капля человеческой крови, призрачно, и, напротив, в пространстве, меньшем, чем капля крови, мы достигаем вечности, в сравнении с которой наша растительная жизнь лишь жалкая тень…
Черпая величественные интуиции из «иных миров», У. Блейк имел все основания считать, что «человеческое восприятие не ограничено органами восприятия»: «Человек воспринимает больше, чем могут ему открыть органы чувств (какими бы чуткими они ни были)». Потому-то почти всё творчество Блейка — «знание» о вещах, с которыми нельзя познакомиться в обыденной жизни, предвестья запредельных миров, «странность» которых в том, что вести из них обладают свойством сбываться.
Мистическая формула Блейка «очистить двери воображения» означала — открыть восприятию наше глубинное «я». Мистические искания Блейка, ставящие его в один ряд с величайшими пророками, гораздо важней, чем озабоченность проблемами современности или обращениями к грядущему. Стоит ли после всего сказанного удивляться непризнанности этого гения не только при жизни, но и долгие годы после смерти?..
Непризнанный поэт, похороненный как босяк, неприспособленный к жизни художник, «вошедший в искусство с черного хода», стихийный философ и музыкант, ясновидец, а в глазах современников — несчастный безумец, которого можно оставить на свободе только по причине его безвредности. Последнее — выдержка из единственной прижизненной рецензии, которой он удосужился.
Величайший христианский визионер и модернист своего времени, Уильям Блейк, «человек без маски», как звал его Л. Полмер, отличался интеллектуальной храбростью де Сада, Ницше, Фрейда и Джойса. К нему восходит шопенгауэровская этика, образность Йитса, Паунда и Элиота, мистический оккультизм Уилсона.
Только в ХХ веке европейские символисты увидели в Уильяме Блейке своего праотца. Йитс и Эллис отдали свой долг прародителю изданием первого собрания его сочинений. Шпенглер широко пользовался его космизмом, а В. П. Виткат и Кэтлин Рейн находили у него «проницательность психолога школы Фрейда или Юнга». Уже в наше время бессознательными блейкистами называли Ницше, Батлера и Уайльда.
Мощь таланта этого несчастного визионера, необузданность его воображения, мифологичность его мировоззрения, мистическая игра его фантазии позволили У. Блейку не просто прозреть грядущие судьбы народов, но и предвосхитить грядущую культуру: символизм и сюрреализм, чистое искусство и автоматическое письмо, «Озарения» А. Рембо и «Бесплодную землю» Т. С. Элиота, зашифрованность Р. Шара и экспрессию Э. Паунда, мерцание М. Метерлинка и тоску Т. Тзары, философский верлибр Г. Аполлинера и версет П. Клоделя, метафоричность А. Бретона и космичность В. Ларбо, очищение П. Ж. Жува и познание смерти И. Бонфуа, гиперреализм А. Бёклина и С. Дали, П. Клее и Ж. Брака, изощренность Сен-Жон Перса и П. Реверди.
Попытки представить его английским якобинцем или радикальным реформатором вздорны: хотя одно время он был близок к Пейну и, возможно, эпатировал окружающих фригийским колпаком, но восторги по поводу конца тирании быстро кончились с кровавым французским террором. По своей натуре он являл не столько огненного Орка, сколько навечно прикованного к своей скале страдальца, взыскующего добра и сознающего его эфемерность.
Его Христос не был революционером, каким его видел Каифа, а его Иерусалим не был свободой, как ее понимало Просвещение. Уильям Блейк знал левеллеров и либертинов и, судя по всему, не особенно переживал за судьбу якобинцев эпохи Кромвеля. Его гениальная утопия — «Иерусалим» — полностью лишена революционной ненависти. Позже в лаконичной графике «Врат рая» и «Хочу!» мы увидим не столько пародию на безмерность человеческих стремлений, сколько гротескный портрет «якобинцев», покусившихся на Луну.
Да и мог ли быть социальным реформатором человек, столь чуждый рационализма? Его духу претила рассудочная расчетливость Просвещения. Локк, Ньютон, Вольтер неприятны ему именно тем, что поставили свой талант на службу рассудку. Локк был для него символом эгоизма, Бэкона он считал презренным глупцом, думающим лишь о маммоне. В механической ньютоновской философии Блейк, как и Колридж, видел только философию смерти.
Разум для Блейка — потенциальное воплощение Зла, вращающегося в порочном круге. С проницательностью пророка Блейк ставит отца физики рядом с Юрайзеном. Упорядоченный космос пугает его грядущей механизацией жизни, вытекающей из уравнений. В выразительном рисунке «Ньютон» перед нами пассивный созерцатель крошечной сферки, куда заключен он сам со своими тригонометрическими выкладками и чертежами. Вокруг этого малого света — темное, грозное, неведомое, необъятное пространство…
Машина, считал Блейк, уничтожает человечность. Символами угнетения и произвола на гравюрах художника становятся пылающие горны, зубчатые колеса и шестерни, перемалывающие человека, станки, на которых ткут материю человеческих жизней…
Нападки на Ньютона, которыми пестрят пророчества Блейка, резко меняются констатацией его величия в поэме «Европа», где именно творец новой космогонии сзывает поколения на Страшный суд:
Могучий дух воспрянул на земле Альбиона,
Названный Ньютон; он схватил железную трубу и
раздался мощный зов — голос Страшного суда.
Чем объяснить такой поворот? Я полагаю, «поворотом» самого Ньютона, предпочевшего физике мистику, сменившему формулы на комментарии к Библии и Апокалипсису.
Главные объекты нападок Блейка — Бэкон и Локк, философы-рационалисты, схематизировавшие человека, природу и искусство. Дьявольскими представляются Блейку атеистические идеи бэконовских «Опытов», его утопические проекты обужения жизни. Фигура Юрайзена во многом навеяна бэконовским абсолютизмом, той дьявольщиной, которую Блейк узрел сквозь лицемерную филантропию лорда-канцлера, угодливого царедворца и автора Республики Разума по совместительству. В отличие от большинства современников, Блейк ясно видел пропасть, лежащую между фальшью отцов Просвещения и гнусностью и грязными махинациями их практики. Годы канцлерства Бэкона, как известно, совпали с позорным царствованием Якова I, с интриганством, казнокрадством, цинизмом, подозрительностью, политическими гонениями, всесилием фаворитов и выскочек, продажей должностей и титулов; все это особенно пикантно выглядит на фоне «Новой Атлантиды»…
Блейк неистовствовал, читая Бэкона: «Не беспокойся о метафизике. Не будет никакой метафизики после обретения истинной физики, за пределами которой нет ничего, кроме божественного». Он не верил в религиозность политического хамелеона: его единственный ответ на фразу Бэкона: «Религия — главное средство связи человеческого общества» — «Лжешь, дьявол!..» Блейк уличал Бэкона в атеизме, «притворно возражающем против атеизма».
Человеческий опыт — отнюдь не плод чистого разума или логики, он приобретается погружением человека в самую гущу бытия, в вихре и грозе, в радости и горе, в жизни и смерти:
…Какова цена опыта? Купит ли его человек за песню,
Или мудрость — за пляску на улице? Нет, его покупают ценой
Всего, что имеет Человек, — его дома, жены и детей.
Мудрость продается на пустынном рынке, куда никто
не приходит:
И в увядших полях, где тщетно пашет крестьянин в поисках.
хлеба,
Легко торжествовать в солнечном свете лета,
И на сборе винограда, и петь на груженной зерном повозке.