Непризнанные гении — страница 66 из 141

Клейст — Ульрике:

«Небо свидетель, дорогая Ульрика (и я готов умереть, если это не подлинная правда), с каким удовольствием я дал бы по капле крови из моего сердца за каждую букву письма, которое я мог бы начать словами: «Мое произведение окончено». Полтысячи дней подряд и большинство ночей я потратил, чтобы к многочисленным венцам, украшающим наш род, прибавить еще один; теперь же наша святая хранительница говорит мне: довольно… Было бы неблагоразумно тратить силы на произведение, которое слишком трудно для меня. Я отступаю перед тем, кто еще не пришел, и за тысячелетие до его прихода склоняюсь перед его духом».

И вновь — отчаянье… Вчерашнее высокомерие сменяется столь же мощным самоуничижением. Он чувствует себя обездоленным, и в один из дней тяжелой депрессии совершает свое первое — ритуальное — самоубийство: сжигает рукопись «Гискара».

И вот неприкаянным Агасфером носится он по Европе — без цели, без причины, без преследователя, без надежды. Его арестовывают как шпиона — на континенте грохочет война, только случай спасает от расстрела. Куда он бежит? От кого убегает? От себя?

Так бродит по странам Рембо, так Ницше меняет города, а Бетховен квартиры, так Ленау кидается с континента на континент: каждый из них чувствует бич над собой, ужасный бич внутренней тревоги. Все они гонимы неведомой силой и навек обречены пребывать в ее власти.

Клейст знает, куда ведет его демон. Знает с самого начала: в пропасть. Не знает только, удаляется ли он от пропасти или пламенеет навстречу ей. Пропасть Клейста — внутри его существа, потому он не может избегнуть ее. Он несет ее с собой, будто тень.

И. В. Гёте, вообще не очень-то жаловавший молодых романтиков и заявивший, что «классическое — это здоровое, а романтическое — это больное», к Клейсту относился с особой неприязнью: «Во мне писатель этот, — признавался он, — при чистейшей с моей стороны готовности принять в нем искреннее участие, всегда возбуждал ужас и отвращение…»

Хотя Гёте считал Клейста ипохондриком, он не был больным, если не считать болезнью разорванность сознания. Если существует комплекс Эдипа, то самым ярким примером того, к чему приводит самоподавление, является Генрих Клейст. Одно дело, когда себя подавляет эвримен, и другое, когда гений. Клейст буквально взрывал себя перенапряжением, доведенным до невиданных размеров.

Человек бешеного характера и огромного честолюбия, Г. Клейст считал, что ему подобает быть литератором такого ранга, как Софокл или Шекспир. Он действительно был ровней Ибсену или Метерлинку, его комедию «Разбитый кувшин» можно поставить в один ряд с гоголевским «Ревизором», но она была слишком сложна для театра, даже современного, — я уже не говорю о трудностях перевода драм Клейста на иностранные языки.

Хотя Клейста причисляют к школе романтиков, на самом деле он всю жизнь оставался непризнанным одиночкой, мастером психологического подтекста, интроспекции и «неукротимой решимости исторгнуть тайну жизни». Как позже модернисты ХХ века, Генрих фон Клейст воспринимал мир как чреватый бедами хаос и черпал правду из глубин собственного духа, творя героев из самого себя. К нему вполне применима характеристка, данная Г. Ибсену: «обнаружение глубочайшего несоответствия между благополучной видимостью и внутренним неблагополучием изображаемой действительности».

Герои Клейста, как затем герои Ибсена, — это люди искалеченные жизнью, то есть друг другом. Кризис их душ — это судьба неординарных личностей, отмеченных печатью Каина. Все они талантливы, их замыслы велики, но у них «кружится совесть», ибо, в отличие от других, они слишком многое сознают и потому не могут быть счастливы, как миллионы конформистов-эврименов, творящих свои гнусности с животной простотой и без душевных осложнений. Главная тема обоих — убиение души. Они не были моралистами, но знали, что самое страшное зло — даже не смерть, а бесчеловечность. Трагедия мира — это трагедия растоптанных человеческих душ.

Первая драма Клейста, «Семейство Шроффенштейн», переведенная на русский Борисом Пастернаком, является «трагедией судьбы», игрищем темных, невидимых, иррациональных сил, вынуждающих людей действовать вопреки собственным принципам, против собственных желаний. Она предшествовала «Привидениям» Генрика Ибсена и «Праматери» Франца Грильпарцера, в чем-то предвосхитив джойсовские мотивы и драматургию абсурда.

Зло в мире — не частность, не случайность. Оно глубоко заложено в его основе. И для Клейста люди уже не братья, а враги. Подтекст — это язык врагов… Люди в заговоре друг против друга. Как здесь, в «Роберте Гискаре». И эта идеология зла, сомнений в этических ценностях, она у Клейста проникает в самую фактуру его драмы, в самую основу его искусства.

Большинство моралистов навязывает свою ригористическую этику другим. Клейст проповедует категорический императив не для ближних, но исключительно для себя. А когда себя судит столь беспощадный судья, приговор может быть только суровым. И он сам приводит его в исполнение…

Клейст столь глубоко прятал свой огонь, так тщательно таил свой внутренний мир, что даже немногие, знавшие, что перед ними — большой поэт, смотрели сквозь или мимо него. Три снисходительные строчки К. Брентано: приземистый, 32-летний, круглоголовый, с быстро меняющимися настроениями, детски добрый, бедный, замкнутый. Всё.

Не сохранилось ни его точных портретов, ни непредвзятых воспоминаний. Внешне в нем не было ничего байронического, разве что женственность. Со стороны он казался непроницаемым и беззвучным. В сочетании со скрытностью это рождало герметичность. «Не существует средств для общения, — пишет он. — Даже то единственное, чем мы обладаем — язык, — не пригоден для этого; он не может обрисовать душу. Поэтому меня охватывает чувство, похожее на страх, всякий раз, как я хочу кому-нибудь открыть свой внутренний мир».

Обремененный комплексом неполноценности и манией величия одновременно, он чувствовал себя изгоем, человеком не от мира сего. Тягостные паузы, неподвижный взгляд, что-то мрачное и странное, препятствующее сближению. От него веяло суровостью, — говорила Рахиль, хозяйка литературного салона.

Никто не чувствует себя хорошо вблизи него. Никто не выдерживает его до конца: давление его атмосферы, жар его страсти, безудержность его требований (почти от каждого он требует совместной смерти!) слишком гнетут, чтобы можно было их вынести. Каждый сознает, что только шаг отделяет его от смерти и гибели. Когда Пфюль в Париже не застает его дома, он бежит в морг искать его среди самоубийц. Когда Мария фон Клейст не получает от него известий в течение недели, она посылает сына отыскать его, чтобы не дать свершиться самому страшному. Кто не знал его, считал его равнодушным и холодным. Кто его знал, содрогался в ужасе перед сжигавшим его мрачным огнем.

Он знает сам, что «опасно связываться со мной», — так он сказал однажды. Поэтому он не винит тех, кто отстраняется от него: всякого, кто приближался к нему, обжигало его пламя. Вильгельмине фон Ценге, своей невесте, неумолимостью нравственных требований он испортил молодость. Ульрику, любимую сестру, лишил состояния. Марию фон Клейст, искреннего друга, оставил обездоленной и одинокой. Генриетту Фогель потянул за собой в могилу.

Да, амбивалентный человек, олицетворяющий полярность, ходячая борьба противоречий: задорное мальчишество и — углубленность, глубочайшая человечность и — демонизм, страстное желание открыться и — замкнутость, ненасытное впитывание мира и — одно из самых мрачных мировидений, рождающее страшные и жестокие сцены «Пентесилеи».

В последние годы он целые дни проводит с трубкой в постели, пишет, творит, изредка выходит — и то больше всего «в трактиры и кофейни». Его необщительность становится всё более суровой, всё меньше места он занимает в памяти людей; когда в 1809 году он исчезает на несколько месяцев, друзья равнодушно считают его умершим. Никто не замечает его отсутствия, и, если б его смерть не была столь мелодраматична, никто не ощутил бы ее, — слишком нем, слишком чужд, слишком непроницаем стал он для мира.

Достигнув апогея в своем искусстве, он одновременно попадает в перигей жизни. Его пьесы отклоняются театрами, а случайно попавшие на сцену осмеиваются публикой. Издатели отмахиваются от его книг. И. В. Гёте, никогда к нему не благоволивший, ныне считает его просто недостойным внимания. Ульрика покидает его. Родные отталкивают как зачумленного. «Я готов лучше десять раз умереть, чем еще раз пережить то, что я испытал во Франкфурте за обеденным столом». Мысль о смерти, никогда его не покидавшая, становится всё менее призрачной, боль всё невыносимей. «Моя душа так изранена, что, когда я высовываю нос из окна, мне кажется, будто дневной свет причиняет мне боль».

Какой-то первобытный страх — он увековечил его в «Принце Гомбургском» — внушает ему, одинокому, опасение, что это одиночество жизни будет преследовать его и в смерти, в вечности: поэтому с самого детства в мгновения высшего экстаза он предлагает каждому, кого он любит, умереть с ним. Неудержимо стремившийся к любви в жизни тоскует по смерти в любви. В земном существовании ни одна женщина не могла удовлетворить его чрезмерности, не могла идти в шаг с фантастическим устремлением экстатики его чувств; никто — ни невеста, ни Ульрика, ни Мария фон Клейст — не может сравниться с точкой кипения его требований, только смерть, только превосходная, непревосходимая степень — Пентесилея выдала его пламень — способна удовлетворить его потребность в любви. Желанна для него только та женщина, которая согласится с ним умереть, и «ее могилу он предпочтет постели всех королев мира». Каждому, кто ему дорог, настойчиво предлагает он сопутствовать ему в этом падении во мрак. Каролине фон Шиллер (почти чужой ему) он заявляет, что готов «застрелить и ее, и себя», а своего друга Рюле он завлекает ласковыми страстными словами: «Меня не покидает мысль, что мы еще должны что-то сделать вместе — приди, свершим еще что-нибудь прекрасное и умрем!» Эта страсть к совместной смерти остается непонятной для друзей и для женщин, как все его преувеличения чувства: тщетны его настояния, тщетны мольбы: он не находит себе спутника в бездну — все они с испугом и недоумением отвергают фантастическое предложение. Наконец он встречает женщину, почти чужую, — которая благодарна ему за это странное приглашение. Она больна, приговорена к смерти, ее тело так же поражено раком, как его душа отвращением к жизни: неспособная к смелому решению, но экзальтированно заражаясь его экстазом, погибающая позволяет увлечь себя в пропасть. Он нашел теперь человека, который избавит его от одиночества в последний миг падения, и вот рождается эта удивительная, фантастическая брачная ночь нелюбимого с нелюбимой; стареющая, смертельно больная, некрасивая женщина бросается с ним в бессмертие. В глубине души эта остроумная, сентиментально-восторженная жена кассира ему чужда: вероятно, он никогда не знал ее как женщину, — но он обручился с ней под другой звездой, под другим знаком, в святом таинстве смерти.