ажняющая рукав, выпадает не только осенью!..52 Но что придумать, как скрыть правду? Нет, мне не отыскать выхода, ведь речь идет о целых двух месяцах!
Все же мне не приходило в голову утопиться, похоронить себя на дне морском. Не оставалось ничего другого, как притворяться и вести себя как ни в чем не бывало, хотя страх – «Как быть? Что делать?» – неотступно терзал мне душу. А меж тем уже наступила девятая луна.
Страшась людских взоров, я покинула дворец, якобы для того чтобы сделать приготовления к предстоящим родам. Акэбоно пришел ко мне в тот же вечер, и мы стали советоваться, как быть.
– Прежде всего, сообщи, что ты тяжело захворала, – сказал он. – И объяви всем и каждому, будто жрец Инь-Ян53 говорит, что болезнь заразна, опасна для посторонних…
Я последовала его совету и постаралась распустить слух, будто лежу, не поднимаясь, в постели и так больна, что даже капли воды не могу проглотить. Не допуская посторонних, приблизила к себе только двух служанок… Дескать, болезнь настолько тяжелая… Впрочем, можно было обойтись без столь строгих предосторожностей, никто особенно не спешил навещать меня, и я невольно снова с горечью думала: «Ах, если б жив был отец…» Государю я написала, чтобы он не слал ко мне людей, но он все же время от времени писал мне, а я непрестанно трепетала от страха, как бы моя ложь не открылась. Однако покамест все шло гладко, казалось, все поверили, что я и впрямь больна не на шутку. Только дайнагон Дзэнсёдзи все же несколько раз приезжал, пытаясь меня проведать.
– Хорошо ли, что ты лежишь здесь одна? Что говорит лекарь? – спрашивал он.
– По словам лекаря, болезнь на редкость заразная, встретиться с вами мне никак невозможно! – отвечала я и отказывалась его принять. Иногда он настаивал:
– Как хочешь, а меня это беспокоит!
Тогда, затемнив комнату, я накрывалась с головой, лежала, не проронив ни слова, и он, поверив, что я и впрямь тяжело больна, уходил, а я терзалась угрызениями совести. Люди, не столь близкие, как дайнагон, и вовсе не приходили, так что Акэбоно проводил у меня все ночи. В свою очередь, он тоже объявил, будто затворился в храме Касуга54, а сам послал кого-то вместо себя, велев этому человеку не отвечать на письма, приходившие в его адрес, и мне было грустно видеть, к каким ухищрениям ему приходится прибегать.
Меж тем примерно в конце девятой луны я почувствовала приближение родов. Никто из родных об этом не знал, при мне находились только две доверенные служанки. Я глядела, как они суетятся, занятые разными приготовлениями, и думала, какую дурную славу оставлю по себе в мире, если умру родами… Как стыдно будет моим родным, которые заботились обо мне! Но день прошел, а ребенок все не родился. Зажгли светильник, и тут я наконец почувствовала, что вот-вот разрешусь от бремени. Конечно, при таких обстоятельствах никто не звенел тетивой, не свершалось никаких таинств, отгоняющих злых духов. Я одна, накрывшись с головой, мучилась болью. Помнится, прозвучал колокол, возвещающий полночь, когда Акэбоно сказал:
– Я слыхал, что в такие мгновения надо сзади поддерживать роженицу… А мы забыли об этом, оттого ты до сих пор и не разродилась… Ну же, соберись с духом, держись покрепче! – И он приподнял меня. Я изо всех сил уцепилась за его рукав, и в этот миг дитя благополучно появилось на свет.
– Вот и хорошо! Дайте ей рисового отвара! – сказал Акэбоно. Помогавшие мне женщины и те удивились – когда он успел узнать все порядки? – Ну а каков же младенец? – Он приблизил светильник, и я увидала черные волосики и широко раскрытые глазки.
Один лишь взгляд бросила я на дитя, и таким дорогим оно мне показалось! Наверное, это и есть материнская любовь, чувство, которое я тогда ощутила… Меж тем Акэбоно отрезал пуповину лежавшим в изголовье мечом, завернул ребенка в белое косодэ, взял его на руки и, не промолвив ни слова, вышел из комнаты. Мне хотелось сказать: «Почему ты не дал мне хотя бы посмотреть на младенца подольше?» – но это был бы напрасный упрек, и я молчала, однако он, увидав, что я плачу, наверное, догадался о моем горе и, вернувшись, сказал, стараясь меня утешить:
– Если суждено вам обоим жить на свете, обязательно когда-нибудь свидишься с этим ребенком!
Но я никак не могла позабыть дитя, которое видела только мельком, это была девочка. «А я даже не узнаю, куда она подевалась…» – думала я, и поэтому мне было особенно горько. Я твердила: «Будь что будет, мне все равно… Почему ты мне ее не оставил?» – но сама понимала, что это было бы невозможно, и утирала рукавом тайные слезы. Так прошла ночь, и, когда рассвело, я сообщила государю:
– Из-за тяжкой болезни я выкинула ребенка. Уже можно было различить, что то была девочка.
Государь ответил:
– При сильной лихорадке это не редкость. Врачи говорят, что такое часто бывает… Теперь выздоравливай поскорее! – И прислал мне много лекарств, а я прямо места себе не находила, так меня замучила совесть!
Никакой болезни у меня не было; вскоре после родов Акэбоно, ни на минуту меня не покидавший, возвратился к себе, а из дворца я получила приказ: «Как только минует положенный срок в сто дней, – немедленно приезжай во дворец». Так я жила, наедине с моими горестными раздумьями, Акэбоно по-прежнему навещал меня почти каждую ночь, и я думала: рано или поздно люди непременно узнают о нашем греховном союзе, и оба мы не ведали ни минуты, когда тревога отлегла бы от сердца.
Меж тем маленький принц, родившийся у меня в минувшем году, бережно воспитывался в доме дайнагона Дзэнсёдзи, моего дяди, но вдруг я услышала, что он болен, и поняла: ребенку не суждено поправиться, это кара, ниспосланная за то, что я так грешна… Помнится, в конце первой декады десятой луны, когда непрерывно струился холодный осенний дождь, я узнала, что его уже нет на свете, – исчез, как капля росы… Мысленно я уже готовилась к этому, и все-таки эта весть потрясла меня неожиданностью, не описать, что творилось в моей душе! Пережить собственное дитя – что может быть тяжелее? Это та «боль разлуки с дорогими твоему сердцу», о которой говорится в священных сутрах, и вся эта боль, казалось, выпала только на мою долю. В младенчестве я потеряла мать, когда выросла – лишилась отца, и вот снова льются слезы, увлажняя рукав, и некому поведать мою скорбь. И это еще не все: я привязалась сердцем к Акэбоно, так горестно было мне расставаться с ним по утрам, когда он уходил. Проводив его и снова ложась в постель, я проливала горькие слезы, а вечерами в тоске ждала, когда снова его увижу, и плач мой сливался со звоном колокола, возвещавшего полночь. Когда же мы наконец встречались, наступали новые муки – тревога, как бы люди не проведали о наших свиданиях. Возвращаясь из дворца домой, я тосковала по государю, а живя во дворце, снова терзалась сердцем, если ночь за ночью он призывал к себе других женщин, и горевала, как бы не угасла его любовь, – такова была моя жизнь.
Так уж повелось в нашем мире, что каждый день, каждая ночь приносят новые муки; говорят, будто страдания неисчислимы, но мне казалось, будто вся горесть мира выпала только на мою долю, и невольно все чаще думалось: лучше всего удалиться от мира, от любви и благодеяний государя и вступить на путь Будды…
Помнится, мне было девять лет, когда я увидела свиток картин под названием «Богомольные странствия Сайгё»55. С одной стороны были нарисованы горы, поросшие дремучим лесом, на переднем плане – река, Сайгё стоял среди осыпающихся лепестков сакуры и слагал стихи:
Только ветер дохнет —
и цветов белопенные волны
устремятся меж скал.
Нелегко через горную реку
переправиться мне, скитальцу…
С тех пор как я увидела эту картину, душа моя исполнилась зависти и жажды сих дальних странствий. Конечно, я всего лишь женщина, я неспособна подвергать свою плоть столь же суровому послушанию, как Сайгё, и все же я мечтала о том, чтобы, покинув суетный мир, странствовать, идти куда глаза глядят, любоваться росой под сенью цветущей сакуры, воспевать грустные звуки осени, когда клен роняет алые листья, написать, как Сайгё, записки об этих странствиях и оставить их людям в память о том, что некогда я тоже жила на свете… Да, я родилась женщиной и, стало быть, неизбежно обречена изведать горечь Трех послушаний56, я жила в этом бренном мире, повинуясь сперва отцу, затем государю… Но в душе моей мало-помалу росло отвращение к нашему суетному, грешному миру.
Эта осень государю тоже принесла огорчения. Глубоко оскорбленный тем, что младший брат его, прежний государь Камэяма, вознамерился оставить за собой «Приют отшельника», иными словами, право ведать всеми делами, он решил сложить с себя звание Старшего экс-императора и уйти в монахи. Собрав свою личную охрану, он щедро наградил каждого и объявил, что отныне отпускает их всех со службы: «При мне останется один Хисанори…» Стражники удалились, утирая рукавом слезы. «А из женщин оставлю при себе только госпожу Хигаси и Нидзё», – объявил государь. Так случилось, что печальная эта новость, напротив, сулила обернуться для меня радостью, ведь я давно мечтала уйти от мира. Но правители-самураи в Камакуре сумели уладить дело и утешили государя, назначив наследником престола сына государя, маленького принца, рожденного от госпожи Хигаси. Государь сразу воспрянул духом и отменил свое решение уйти в монахи. Портрет покойного государя Го-Саги, хранившийся в Угловом павильоне, перенесли во дворец на улице Огимати, а в Угловом павильоне поселился юный наследник, отныне там была его резиденция.
Госпожу Кёгоку, прежде служившую при дворе, определили воспитательницей к наследнику; она доводилась мне родственницей, и, хотя мы никогда не были особенно близки, ее отъезд еще сильней усугубил мою грусть. Мне хотелось скрыться от печалей этого мира куда-нибудь далеко, в горную глушь.
О, если бы мне
там, в Ёсино, в пýстыни горной