– Мне нужно немедля с тобой поговорить… Твой союз с настоятелем перестал быть тайной, все знают о нем, даже я не избежал наветов… Нечего говорить, как это неприятно! Я узнал, что на днях некая женщина родила, но ребенок ее сегодня вечером умер. Я приказал ей и ее домашним молчать об этом и делать вид, будто роды еще не начались. В эту семью мы отдадим твоего будущего ребенка, а ты скажешь всем, что младенец родился мертвым. Тогда злые толки несколько поутихнут и пересудам придет конец… Мне больно слышать, как люди бранят тебя, насмехаются… Поэтому я решил так поступить…
Долго говорил со мной государь, а на рассвете, когда запели птицы, уехал. Мне было отрадно убедиться, что он искренне заботится обо мне, – это напоминало какой-то старинный роман, но было горестно сознавать свой печальный удел – одного за другим отдавать рожденных мною детей чужим людям. Я была еще вся во власти печальных дум, когда мне принесли письмо государя.
Не могу забыть нашу вчерашнюю встречу. Все вокруг выглядело так необычно…
Слишком долго живешь
ты в хижине, хмелем увитой,
ото всех вдалеке —
ах, как трудно, должно быть, отринуть
эту прелесть уединенья!.. —
ласково писал он, а меня по-прежнему не покидала тревога: долго ли продлится его любовь? Я ответила:
Навестив мой приют,
только прелесть в нем ты находишь,
но не вечна любовь —
я в раздумьях грустных блуждаю
среди трав заглохшего сада…
В тот же день, вечером, я узнала, что настоятель опять приехал, но не решилась пойти к нему, потому что еще днем почувствовала приближение родов. Когда стемнело, он сам пришел. Я не ждала его, сперва испугалась, но в доме не было посторонних, при мне находились только две доверенные служанки, я позволила ему войти и рассказала о посещении государя минувшей ночью.
– Я знал, что не смогу оставить ребенка при себе… – сказал он, – но как прискорбно, что тебе тоже придется с ним разлучиться… На свете немало случаев, когда в сходных обстоятельствах мать все-таки не расстается с дитятей… Но коль скоро так рассудил государь, стало быть, иного выхода нет… – сокрушался он.
Дитя родилось одновременно с ударом колокола, возвестившего наступление утра. Это был мальчик! На кого он похож – еще трудно было понять, но все равно это был прелестный ребенок! Настоятель взял его на колени.
– Ты родился на свет, ибо нас соединяли прочные узы еще в былых воплощениях… – не в силах сдержать слезы, говорил он, как будто обращался к взрослому человеку. Меж тем ночная мгла посветлела, наступило утро, и настоятель ушел, скорбя о разлуке.
Я отдала ребенка, как приказывал государь, а всем сказала, что дитя оказалось мертворожденным; как мудро предвидел государь, на этом сплетни и зловредные пересуды сошли на нет. Ребенка забрал у меня один из приближенных к государю людей, он же прислал подарки для дитяти. Мне оставалось лишь тревожиться, надежно ли погребена эта тайна…
Я разрешилась от бремени в шестой день одиннадцатой луны; с того дня настоятель бывал у меня столь часто, что, к моему ужасу, это не могло сойти незамеченным. Тринадцатого числа он опять навестил меня поздней ночью.
– В мире сейчас неспокойно13, – рассказал он. – С позапрошлого года священное древо14 храма Касуга находится в столице, но теперь люди, волнуясь, требуют, чтобы древо вернули назад, в Южную столицу – Нару, потому что – по какой причине, никто не знает – пошло гулять по свету моровое поветрие; говорят, люди умирают всего через несколько дней с начала болезни. Страх невольно объемлет душу, в особенности когда слышишь о смерти близких знакомых… – рассказывал настоятель, и в голосе его звучала необычная робость. – Я подумал, вдруг я тоже заболею и умру, оттого и пришел сегодня… Сколько бы раз ни суждено мне было переродиться, только бы по-прежнему не разлучаться с тобой! Иначе, будь то самый распрекрасный трон в высшей из райских сфер, без тебя мне и там будет одна тоска! И наоборот, пусть я буду жить в самой убогой, крытой соломой хижине, лишь бы вместе с тобой – это высшее счастье для меня! – всю ночь не смыкая глаз говорил он.
Меж тем наступило утро. Теперь уходить было неудобно, рядом за той же оградой жили хозяева, кругом было много глаз; как бы он ни таился, это только вызвало бы лишнее подозрение, и он решил остаться у меня на весь день. Я замирала от страха, хотя никто, кроме его мальчика-служки, не знал о его приходе. Я боялась, не проведают ли о моем госте в доме кормилицы, сердце в груди тревожно стучало, но настоятель, напротив, казалось, вовсе не беспокоился, и мне пришлось согласиться.
Мы целый день были вместе.
– После нашей скорбной разлуки и потом, когда ты вдруг исчезла неизвестно куда, я не находил себе места от тоски, – говорил настоятель. – Я решил тогда с горя своей рукой переписать пять главных сутр, и в каждый список внес по одному иероглифу твоего имени… Это для того, чтобы исполнилась моя слезная мольба – непременно еще раз родиться на этой земле в одно время с тобой и снова вступить в любовный союз!.. Я закончил списки, но еще не передал их в храм, не освятил, и это с умыслом – я хочу вместе с тобой принести эти сутры на алтарь Будды, когда мы вновь возродимся к жизни! А пока я сдам свитки на хранение морскому царю; там в его сокровищнице, на дне морском они будут храниться вплоть до нашего возрождения! А если, не ровен час, суждено мне обратиться в дым на горе Бэйман15, я распорядился бросить эти списки в погребальный костер.
Эти странные, бредовые мысли очень меня напугали.
– Будем молиться только о том, чтобы вместе возродиться в раю, в едином венчике лотоса! – сказала я, но настоятель не согласился.
– Нет-нет, мне слишком дорога наша любовь, и я твердо решил: хочу во что бы то ни стало снова родиться в облике человека на сей грешной земле! А если по закону этого мира наступит смерть и в дым обращусь я, то и тогда с тобой не расстанусь!16 – серьезно и грустно ответил он. Потом он ненадолго задремал, но вдруг проснулся, открыл глаза, и я увидела, что он весь в поту.
– Что с вами? – спросила я, и он ответил:
– Мне приснилось, будто мы, как две уточки-неразлучницы17, соединились в союзе… А вспотел я оттого, что так сильно люблю тебя, и вот душа моя покинула тело и приникла к твоему рукаву…
Он встал и вышел; луна уже скрылась за гребнем гор, в небе белели полоски облаков, и горы на востоке чуть посветлели. Колокольный звон, возвестивший рассвет, заглушил рыдания разлуки. В это утро нам было почему-то особенно тяжело расставаться. Он еще не успел уйти далеко, а его мальчик-служка уже принес мне письмо:
Я оставил тебе
любовью объятую душу —
почему же опять
не могу в покое забыться,
грудь стесняют скорбные думы?
Я прочла эти стихи, и на сердце защемило от жалости и горя.
Право, если сравнить,
кто больше в тоске о любимом
пролил горестных слез,
чей рукав тяжелее от влаги, —
я тебе уступить не посмею!
Я написала это сразу, не задумываясь, повинуясь охватившему меня горю.
Потом я узнала, что в тот же день настоятель посетил дворец государя, а вскоре – помнится, в восемнадцатый день той же луны – я услышала, что он заразился поветрием, ходившим тогда по миру. Мне рассказали, что к нему призвали врачей, что его лечат, но ему все хуже и хуже, и я не находила себе места от тревоги.
А дня через два – кажется, двадцать первого – мне принесли от него письмо. «Не думал я, что вижусь с тобой в последний раз… – писал он. – Меня страшит не болезнь, от коей я, как видно, умру, а мои прегрешения, ибо мне жаль покидать сей мир, а это – великий грех! Хотелось бы знать, что предвещал сон, который приснился мне в ту последнюю ночь?..» Письмо кончалось стихотворением:
Вспоминая тебя,
ухожу из жизни с надеждой,
что хоть дым от костра,
на котором сгорю бесследно,
к твоему потянется дому…
Невозможно было спокойно читать это послание! Горе объяло душу при мысли, что наша недавняя встреча, быть может, была последней…
Если буду жива,
дым костра твоего распознаю
и скажу: «Это он!»
Только мне в тоске безысходной
уж недолго бродить по свету…
Писать ему сейчас, когда вокруг больного толпятся люди, было бы неосторожно, мое письмо могло бы не утешить, а, напротив, лишь смутить настоятеля; чувства, переполнявшие мою душу, так и остались невысказанными… Мне не верилось, что близится час вечной разлуки, однако на двадцать пятый день одиннадцатой луны я узнала, что настоятель скончался. Словами не описать, что испытала я при этом известии! Знаю, грешно любить так сильно, как я любила…
Мне вспомнились его слова, его грустные стихи: «…пусть несбыточны мои грезы, только в них нахожу отраду…», перед глазами стоял его облик, когда он произнес: «…но печально струит сиянье светлый месяц осенний…». «Лучше бы мы навсегда расстались после той безрадостной встречи и холодной разлуки, мне не пришлось бы теперь изведать такие страдания…» – думала я. Накрапывал мелкий дождь, клубились тучи, само небо, казалось мне, скорбит и плачет. В ларце для писем еще лежало его письмо, последний след его кисти: «…но, дымом вознесясь в пустоту, я буду по-прежнему льнуть к тебе…»; рукава, служившие ему изголовьем, еще хранили его аромат, пробуждая бесчисленные воспоминания.
Я давно мечтала принять постриг, но сейчас опять не смела этого сделать; люди связали бы мой поступок с кончиной настоятеля, я страшилась бросить тень на имя покойного, и с болью думала, что даже схима мне недоступна.
Утром мне сказали, что пришел его мальчик-служка. Я сама поспешно вышла к нему, мне казалось, будто все это происходит во сне… Мальчик был одет в коричневатый кафтан на синей подкладке, по ткани вышиты фазаны. Смятые рукава без слов говорили, что он проплакал всю ночь. Заливаясь слезами, он поведал мне о последних днях настоятеля – поистине ни словами, ни кистью не передать сей скорбный рассказ!