Непрошеная повесть — страница 9 из 46

О ужас! Я насторожила уши и услыхала голос кормилицы:

– Что за люди? Ну-ка, кто-нибудь сходите и поглядите!

Затем послышался голос ее мужа:

– Брось, зачем ты их посылаешь? Нам-то какое дело? К чему нам знать, чья это карета, какой нам с этого толк? А вдруг это кто-нибудь проведал, что госпожа Нидзё сейчас находится здесь, и ждет, пока мы уснем, чтобы пробраться к ней через пролом в ограде? Недаром говорится, что с дочерью не оберешься хлопот, едва она появится на свет… И так у всех – у благородных, у простолюдинов…

– Типун тебе на язык! Кому к ней приезжать? Если это государь, зачем бы он стал таиться? – явственно послышалась речь кормилицы, а так как в плетеной карете ездят чиновники шестого, низшего, ранга, она бесцеремонно добавила: – Все равно, было бы непростительно, если б она связалась с человеком всего лишь шестого ранга!

Акэбоно тоже слышал эти слова, это было ужасно! Тут вмешался в разговор кто-то из сыновей кормилицы, начал громко рассуждать о том о сем… Одним словом, покоя нам не было.

К этому времени, судя по всему, поспело и угощение, потому что послышались голоса: «Позовите же госпожу Нидзё!» Пришла служанка и стала меня звать. А когда служанка доложила: «Госпожа Нидзё нездорова, плохо себя чувствует!» – тотчас же раздался настойчивый стук в раздвижную перегородку – это явилась сама кормилица.

– Что с вами? Что у вас болит? Я принесла вам угощение, покушайте! Вы меня слышите? – стучала она в перегородку у самого изголовья. Дальше отмалчиваться было нельзя, и я откликнулась:

– Мне что-то не по себе…

– Но ведь это ваше любимое лакомство… Когда в доме пусто, вы, как нарочно, требуете подать, а когда приготовят специально для вас, по всегдашнему обыкновению, отказываетесь даже отведать… Ну, как знаете! – И она удалилась с недовольным ворчанием. В обычное время я нашла бы что ей ответить, но сейчас молчала, ни жива ни мертва от страха, а он спросил:

– Что это ты так любишь?

Назови я что-нибудь поэтичное, утонченное, вроде «инея», «снега» или «изморози», он все равно не поверил бы, и я чистосердечно призналась:

– Может быть, вам покажется это прихотью… Иногда я прошу приготовить немножко сладкого белого саке… Кормилица поднимает вокруг этого такой шум… Можно подумать невесть что…

– Стало быть, сегодня мне повезло! Теперь я знаю, чем тебя угостить, когда ты придешь ко мне в гости. Обязательно припасу сладкое саке, хотя бы пришлось посылать за ним в Танскую землю! – с улыбкой произнес он. Никогда не забуду этой улыбки! Не было и не будет для меня дороже воспоминания, чем об этих, в сущности, мучительных встречах.

…Так продолжались наши свидания, и, по мере того как любовь к нему становилась все сильнее и глубже, мне все меньше хотелось возвращаться во дворец к государю. А тут случилось, что в конце десятой луны захворала Гон-Дайнагон, моя бабка с материнской стороны.

Не прошло и нескольких дней, как я, не слишком озабоченная ее болезнью, получила известие, что она внезапно, можно сказать скоропостижно, скончалась. Гон-Дайнагон уже с давних пор жила в Аято, близ храма Дзэнриндзи, у Восточной горы, Хигасиямы, вдали от родных. Тем не менее сообщение о ее смерти вновь повергло меня в тоску и горе – с ее смертью как бы рвалась последняя призрачная связь с покойными родителями. Несчастья сыпались на меня одно за другим…

Осенние росы

сменяются зимним дождем —

я снова и снова

рукава одежд выжимаю,

что промокли от слез горючих…

В последнее время государь совсем перестал писать мне, и я тревожилась – уж не проведал ли он о моем прегрешении? Но как раз в эти дни пришло от него письмо, даже более нежное, чем обычно. «Как ты живешь, я давно не имею от тебя весточки…» – писал государь, а в конце письма стояла приписка: «Сегодня вечером пришлю за тобой карету». Я ответила: «Позавчера скончалась моя бабка. Я приеду, как только пройдет срок траура, ведь это близкая мне родня…» – и приложила к письму стихотворение:

Пойми, умоляю!

к холодной осенней росе

добавился ливень —

и от слез разлуки намокли

рукава атласного платья…

В ответ я получила от государя стихотворение:

Не знал я, что вновь

покрылась росою печали

обитель твоя, —

и, вчуже о том сожалея,

невольно рукав увлажняю…

В начале одиннадцатой луны я вернулась во дворец, но жизнь при дворе совсем перестала мне нравиться, здесь все напоминало мне о покойном отце, его образ неотступно витал передо мной. Я чувствовала себя стесненно, неловко, к тому же государыня относилась ко мне все более неприветливо; одним словом, все вокруг мне было не по сердцу. Государь приказал деду моему Хёбукё и дяде, дайнагону Дзэнсёдзи, стать моими опекунами: «Нидзё останется служить при дворе, а вы заботьтесь, чтобы все было так, как при жизни ее отца-дайнагона; наряды и все прочее, что понадобится, выдавайте из податей, поступающих во дворец!»

Конечно, я была очень благодарна ему за такое распоряжение, но самой мне больше всего хотелось поскорее разрешиться от бремени, снова обрести прежнее здоровье, подвижность, а потом поселиться где-нибудь в тихом, уединенном жилище и молиться там за упокой матери и отца, дабы освободились они от круговращения в Шести мирах. Только об этом я помышляла и в конце той же луны вновь покинула дворец.

Монахиня Синганбо, настоятельница обители в Дайго, доводилась мне дальней родней; я решила поехать к ней, участвовать в богослужениях, слушать молитвы. Это был убогий приют, где зимой едва вилась тонкая струйка дыма над горевшим в очаге хворостом. Вода в желобе то и дело переставала журчать, скованная морозом, едва заметны были скудные приготовления к Новому году. И вдруг в самом конце двенадцатой луны, поздней ночью, когда в небе светился ущербный месяц, сюда тайно пожаловал государь.

Он приехал в простой плетеной карете, в сопровождении дайнагона Дзэнсёдзи.

– Сейчас я живу во дворце Фусими, поблизости, вспомнил о тебе и, видишь, приехал! – сказал он, а я удивилась, откуда он проведал, что я живу здесь. Этой ночью государь был со мной особенно ласков, беседовал так сердечно, проникновенно, но вскоре, пробужденный утренним колоколом, поднялся и уехал. Рассветный месяц клонился к западу, над зубцами гор на восточной стороне неба протянулись полоски облаков, снежинки, как лепестки цветов сакуры, падали на подтаявший снег, будто нарочно решив украсить отъезд государя.

Его темный, без гербов, кафтан и такого же цвета шаровары были под стать моему траурному одеянию и выглядели изысканно и прекрасно. Монахиням, идущим в этот час к заутрене, было невдомек, что перед ними карета самого государя. В грубых одеждах, поверх которых было накинуто некое подобие оплечья, они шли мимо, переговариваясь между собой: «Ох, не опоздать бы на молитву!.. А где монахиня Н.? А монахиня такая-то? Все еще спит?..» Я смотрела на них с чувством, похожим на зависть. Но тут монахини заметили наконец самураев, тоже одетых в темное, – они подавали государю карету – и, кажется, только тогда сообразили, кто перед ними. Некоторые с перепугу даже бросились прятаться.

– До встречи! – сказал мне государь и отбыл, а на моем рукаве остались слезы грусти, пролитые в час расставания. Мне казалось, мое платье насквозь пропиталось ароматом, исходящим от его одеяний. Со смешанным чувством, вдыхая это благоухание, я прислушивалась к голосам монахинь, служивших заутреню, к словам гимна, который они распевали:

Властелина трон высок.

Но сойти ему

по одной из Трех дорог

суждено во тьму… —

и мне было даже жаль, что служба окончилась слишком быстро.

Когда полностью рассвело, мне принесли письмо. «Прощание с тобой сегодня утром, – писал государь, – наполнило мою душу дотоле неизведанным очарованием печали…»

В ответ я послала ему стихи:

О, память той встречи

и твой очарованный взор

в лучах предрассветных!

Если б мог ты видеть сегодня

мой рукав, все слезы впитавший…

Вечером – до окончания года оставалось всего три дня – мне было особенно грустно, и я пришла к настоятельнице.

– Вряд ли где-нибудь сыщется такая тишина, как у нас, – сказала она и, как видно желая скрасить мое уединение, созвала пожилых монахинь поговорить и послушать о старине. Кругом царила глубокая тишина, лед сковал струйки воды, падавшие из желоба в саду, лишь вдалеке, в горах, стучал топор дровосека, это создавало проникновенное настроение, напоминало сцену из какой-то старинной повести. Вскоре совсем стемнело, замерцали редкие огоньки.

Закончилась служба первой предновогодней ночи. «Сегодня ляжем спать пораньше!» – говорили монахини, когда внезапно послышался чей-то осторожный стук в ставню. «Странно… Кто бы это мог быть в столь поздний час?» – подумала я, приоткрыла ставню, и что же? Это был он, Акэбоно, Снежный Рассвет.

– Что вы, что вы!.. Здесь монастырь… Какой стыд, если монахини увидят столь нескромное поведение! К тому же у меня сейчас совсем не то на уме, оттого я и затворилась в этом монастыре… А пребывать здесь надо с чистой душой, иначе какой в том смысл? Посещения государя – другое дело, я бессильна им помешать, но свидание ради пустой утехи – великий грех… Ступайте, ступайте прочь, прошу вас! – говорила я, стараясь не слишком его обидеть. На беду, как раз в это время повалил густой снег, налетел свирепый порыв ветра, поднялась метель, и он стал спорить:

– Жестокая! Дай же мне хотя бы войти под крышу! Я уйду, как только снегопад прекратится!

Монахини услышали наши голоса.

– Ах, какое жестокосердие!.. Так нельзя! Кто бы ни был этот пришелец, он явился в нашу обитель по зову сердца… На улице дует такой холодный ветер, а вы… В чем дело, почему вы не хотите его впустить? – И они отодвинули задвижку на ставнях, раздули огонь в очаге, а ему только это и было нужно, он уже прошел в дом.