[112], много лет истязавший плоть ревностным послушанием. Жил он в хижине, сплетенной из бамбука, оградой служили туманы, все было просто, грубо, но в то же время изысканно и прекрасно. Отшельник оказал мне гостеприимство, угостил разными моллюсками. В свою очередь, я достала веер из заплечного ящичка, с каким ходят все богомольцы, — ящичек несла моя спутница[113], — и подала ему со словами: «Это вам привет из столицы!»
— Ветерок давно уже не доносит в мое жилище весточки из столицы, — сказал он. — Но сегодня мне кажется, будто я повстречал старинного друга!
В самом деле, я тоже испытывала сходное чувство. Больше ни о чем мы не говорили.
Сгустилась ночь, все отошли ко сну, я тоже легла, подстелив дорожную одежду, но не могла уснуть. «Далеко зашли, как подумаешь!...»[114] Тайные слезы увлажнили рукав, я вышла из грота, огляделась — кругом клубились туманы. А когда ночные тучи рассеялись, взошла луна, поднялась высоко, озарив ясные, чистые небеса, и я почувствовала, что, поистине, очутилась далеко-далеко, за тысячи ри от дома. Позади, где-то в горах, раздавался тоскливый крик обезьян, и столько грусти было в их голосах, что я с новой силой ощутила неизбывное горе. За тысячу ри[115] осталась столица, я пришла в эту даль в надежде, что странствие поможет избавиться от душевных страданий, исцелит тоску, одиночество, но, увы, горечь нашего мира настигла меня и здесь...
Пусть жилище мое
из щербатых досок криптомерий,
на сосновых столбах
и с бамбуковой шторой у входа —
но вдали от соблазнов мира!
* * *
Наутро я вступила в Камакуру. В храме Высшей Радости, Гокуракудзи, священнослужители ничем не отличались от своих собратьев в столице, это было приятно, рождало чувство близости, я наблюдала за ними некоторое время, а потом поднялась на перевал Кэхайдзака. Оттуда открылся вид на Камакуру. В отличие от столицы, когда смотришь на нее с Восточной горы, Хигасияма, улицы здесь уступами лепятся но склону горы, жилища стоят тесно, как будто кто-то битком набил их в каменный мешок, со всех сторон людей окружают горы. «Что за унылое место!» — подумала я, и чем больше смотрела, тем меньше хотелось мне на время остаться здесь, отдохнуть на покое после утомительного пути.
Дойдя до побережья, именуемого «Юйнохама», я увидала Тории, Птичий насест[116], — большие храмовые ворота — вдали виднелся храм Хатимана. Известно, что бог Хатиман поклялся взять род Минамото под особое покровительство. «Судьба привела меня родиться в этом семействе, за какие же, хотелось бы знать, грехи, свершенные в былых воплощениях, ныне впала я в такое убожество, скитаюсь, как последняя нищенка?» — теснились мысли в моей душе. Когда в столице я молилась в храме Ивасимидзу, просила благополучия отцу в потустороннем мире, оракул возвестил мне: «Если хочешь покоя и счастья отцу в загробной жизни, твоя просьба будет исполнена в обмен на счастье в нынешнем земном существовании!» О нет, я не гневаюсь на священную волю бога! Я написала и оставила в храме клятву, что не буду роптать, даже если придется стать нищенкой, протягивать руку за милостыней. Говорят, что Комати из рода Оно[117], не уступавшая красотой принцессе Сотори[118], на закате дней прикрывала тело рогожей, скиталась, как нищая, с корзинкой для подаяний. «И все же, — думалось мне, — она горевала меньше, чем я!»
Прежде всего я пошла на поклон в храм Хатимана, что на Журавлином Холме, Цуругаока. Храм сей даже прекрасней, чем обитель Хатимана в столице, на горе Мужей, Отокояма, оттуда открывается широкий вид на море. Да, можно сказать, там есть на что посмотреть! Князья-даймё[119] входили и выходили из храма в разноцветных военных кафтанах, белой одежды ни на ком не было. Куда ни глянь, взору представлялось непривычное зрелище.
Я побывала всюду — в храмах Эгара, Никайдо, Омидо. В долине Окура проживала некая госпожа Комати, придворная дама сёгуна[120], она состояла в родстве с моим троюродным братом Сададзанэ и, стало быть, доводилась родней и мне. Она удивилась моему неожиданному приезду и пригласила остановиться у нее в доме, но мне показалось это неудобным, и я нашла кров поблизости. Госпожа Комати заботилась обо мне, то и дело осведомляясь, не терплю ли я неудобств. Утомленная трудной дорогой, я решила провести здесь некоторое время на отдыхе, а меж тем человек, который должен был проводить меня дальше, в храм Сияния Добра, Дзэнкодзи, в горном краю Синано, в конце четвертой луны неожиданно заболел, да так тяжело, что лежал без сознания. В полном замешательстве, я не знала как быть. Когда же мой проводник понемногу оправился от болезни, свалилась я.
Ко всеобщему испугу, больных теперь стало двое. Но врач нашел мою болезнь неопасной. «Из-за непривычно тяжелого путешествия обострился ваш давнишний недуг...» — сказал он; однако было время, когда мне казалось, что конец уже недалек. Не описать словами робость, охватившую душу! Бывало, в прежние времена, если случалось мне заболеть, хотя бы вовсе не тяжело, к примеру — простудиться, подхватить насморк или почувствовать легкое недомогание больше, чем два-три дня, — тотчас же посылали за жрецами Инь-Ян, призывали врачей, отец жертвовал в храм коней и разные сокровища, хранившиеся в нашей семье. Все суетились вокруг меня, со всех четырех сторон света раздобывали разные редкостные лекарства — померанцы с Наньлинских гор или груши с хребта Куэньлунь[121], и все для одной меня... Теперь все изменилось: много дней пролежала я, прикованная к постели, но никто не взывал к буддам, не молился богам, никто не заботился, чем меня накормить, какими лекарствами напоить, я просто лежала пластом, в одиночестве встречая утро и вечер. Но срок каждой жизни заранее определен; видно, час мой еще не пробил, я стала постепенно выздоравливать, но была еще так слаба, что не решалась продолжать странствие и лишь бродила окрест по ближним храмам, понапрасну проводя дни и луны, а тем временем наступила уже восьмая луна.
* * *
Утром пятнадцатого дня я получила записку от госпожи Комати. «Сегодня в столице в храме Хатимана в Ива-Симидзу праздничный день, — писала она. — Отпускают на волю пташек и рыбок...[122] Наверное, вы мысленно там...» Я ответила:
Для чего вспоминать
о храмовом празднике светлом
мне, ведущей свой род
от корней самого Хатимана,
мне, блуждающей скорбно по свету?..
Госпожа Комати тоже ответила стихами:
Уповайте в душе
на милость богов всемогущих —
вняв усердным мольбам,
боги вам пошлют избавленье,
утолят мирские печали!
Мне захотелось посмотреть, как отмечают этот праздник здесь, в Камакуре, и я пошла на Журавлиный Холм, в храм Хатимана. Присутствовал сам сёгун; хотя дело происходило в провинции, все было обставлено очень пышно. Собралось много даймё, все в охотничьем платье, стражники-меченосцы в походных кафтанах; глаза разбегались при виде разнообразных нарядов. Когда сёгун вышел из кареты у Красного моста, я заметила в его свите несколько столичных вельмож и царедворцев, но их было совсем мало, они были одеты бедно и выглядели убого. Зато когда прибыл старший самурай Сукэмунэ Иинума, сын и наследник князя Ёрицуны Тайра[123], в монашестве — Козна, его появление могло бы соперничать с выездом канцлера в столице; чувствовалась сила и власть... Затем начались разные игрища — стрельба в цель на полном скаку и другие воинские утехи; смотреть на них мне было ни к чему, и я ушла.
Не прошло и нескольких дней, как по городу поползли тревожные слухи: «В Камакуре неспокойно!» — «Что случилось?» — спрашивали друг друга люди. «Сёгуна отправляют назад, в столицу!» — гласил ответ. Не успели мы услыхать эту новость, как разнеслась весть, что сёгун уже покидает дворец. Узнав об этом, я пошла поглядеть и увидела весьма невзрачный паланкин, стоявший наготове у бокового крыльца. Один из самураев — кажется, это был Дзиро, судья Танго, — распоряжался, подсаживал сёгуна в паланкин. В это время появился сам Сукэмунэ Иинума и от имени верховного правителя Ходзё[124] приказал, чтобы паланкин несли задом наперед. Сёгун не успел еще сесть в паланкин, как набежали низкорожденные слуги, вошли во дворец, даже не разуваясь, прямо в соломенных сандалиях, и принялись обдирать занавеси и прочее убранство. Глаза бы не глядели на сие прискорбное зрелище!
Меж тем паланкин тронулся; из дворца выбежали дамы из свиты сёгуна, растерянные, с непокрытыми головами. Ни одной не подали паланкин. «Куда увозят нашего господина?» — плача, говорили они. Среди князей некоторые тоже, казалось, сочувствовали сёгуну; когда стемнело, они украдкой послали молодых самураев проводить сёгуна. Каждый по-разному отнесся к его опале. Слов не хватает описать все, что происходило.
Сёгуну предстояло пробыть пять дней в месте, именуемом Долина Саскэ, а уж оттуда его должны были доставить в столицу. Мне захотелось посмотреть на его отъезд, я пошла в храм бога Ганапати[125], расположенный неподалеку от временного жилища сёгуна, и там от людей узнала, что самурайские власти назначили отъезд на час Быка. К этому времени дождь, накрапывающий с вечера, превратился в подлинный ливень, поднялся сильный ветер, завыл так жутко, как будто в воздухе носились какие-то злые духи. Тем не менее власти не разрешили изменить час отъезда; паланкин подали, накрыв его рогожей. Это было так унизительно, так ужасно, что больно было смотреть!