Непрошеная повесть — страница 36 из 52

[119], стихов-цепочек. Я часто бывала у него; он оказался сверх ожидания утонченным, образованным человеком. Мы развлекались, слагая короткие танка и длинные стихотворения-цепочки. Меж тем уже наступила двенадцатая луна, и тут некая монахиня, вдова самурая Кавагоэ, проживавшая в селении Кавагути, предложила мне отправиться с ней вместе после Нового года в храм Сияния Добра, Дзэнкодзи, в краю Мусаси. Я обрадовалась удобному случаю побывать в тех местах и поехала в Кавагути, но в пути меня застиг такой снегопад, что я с трудом различала дорогу, путь из Камакуры в Кавагути отнял у меня целых два дня.


Место было совсем глухое, на берегу реки, — называлась она, если не ошибаюсь, Ирума. На другом берегу находился постоялый двор Ивабути, где жили девы веселья. В этом краю Мусаси совсем нет гор, куда ни глянь, далеко окрест протянулась равнина, покрытая зарослями увядшего, побитого инеем камыша. И как только живут здесь, среди этих камышей, люди! Все дальше уходила я от столицы… Так, в тоске и унынии, проводила я уходящий год.

С грустью вспоминала я прошедшую жизнь… Двух лет я лишилась матери, не помню даже ее лица, а когда мне исполнилось четыре года, меня взял к себе государь и мое имя внесли в список придворных женщин. С тех самых пор я удостоилась его милостей, обучалась разным искусствам, долгие годы пользовалась особой благосклонностью государя… Что ж удивительного, если в глубине души я лелеяла мечту вновь прославить наше семейство Кога? Но случилось иначе — в поисках просветления я вступила на путь Будды, ушла от мира…

Нелегко отринуть все, что любил,

все, чего недавно желал,

Отрешиться от страстей и забот,

если сердце ими сковал.

Но когда наступит последний час,

не захватишь ведь в мир иной

Ни жену, ни детей, ни мешки с казной,

ни прижизненный трон свой!

гласят слова сутры.

«Да, мир, от которого я бежала, полон скорби!» — думала я и все-таки тосковала по дворцу, с которым сроднилась за долгие годы, не могла забыть любовь государя… Так в одиночестве проливала я слезы.

Душа была полна горя, а тут еще снег все падал и падал с потемневшего неба, заметая все пути и дороги; куда ни глянь, кругом был лишь снег да снег… «Как живется вам здесь, среди снегов?» — прислала спросить хозяйка-монахиня. Я ответила:

Подумайте сами,

как тяжко одной созерцать

сад, снегом укрытый,

где ничьих не видно следов, -

и о прошлом грустить в тиши!…

Участие моей хозяйки лишь усилило душевную боль, но на людях я старалась не давать воли слезам и скрывала горькие думы. А меж тем старый год подошел к концу и начался новый.


* * *

Пришла весна, запел соловей в ветвях сливы, цветущей возле карниза кровли, а я грустила о том, что невозвратно уходят годы и с ними — жизнь; радость новой весны была бессильна осушить мои слезы.

В середине второй луны я отправилась в храм Сияния Добра. Я прошла перевал Усуи и висячий мост на горной Дороге Кисо — то была поистине опасная переправа; страшно было даже ступить ногой на бревнышко, заменявшее мост… Мне хотелось получше посмотреть все прославленные места, мимо которых лежал наш путь, но я шла не одна и, влекомая остальными паломниками, вынуждена была идти не останавливаясь. Путешествовать не одной, а в целой толпе поистине весьма неудобно! Поэтому я сказала, что дала обет пробыть в храме Сияния Добра несколько дней, и осталась там, расставшись со спутниками.

Они выражали беспокойство, боялись оставить меня одну, но я сказала:

— А разве кто-нибудь сопровождает нас, когда мы уходим в последний путь? Одинокими приходим мы в этот мир и уходим тоже одни… За каждой встречей неизбежно следует расставание, за каждым рождением — смерть. Прекрасны цветы сливы и персика, но, в конце концов, они возвращаются к своим корням. Ярко окрашены осенние кленовые листья, пышно разукрасившие деревья, но краса осени тоже недолговечна — она длится лишь до первого дуновения ветра… Грусть расставания быстро проходит! — И, сказав так, я осталась в храме одна.

Храм Сияния Добра расположен не так красиво, как святилище Хатимана в столице или в Камакуре, но зато я узнала, что здесь было явление живого будды, и сердце исполнилось упования и веры. Я встречала утро и вечер, непрерывно твердя молитву, решив повторить ее десятикратно сто тысяч раз. [120]

Проживал здесь некий Ивами из Такаоки, также носивший духовное звание, большой ценитель изящного,, постоянно слагавший стихи, любивший музыку. Придя к нему в гости вместе с другими паломниками и монахинями, я увидала поистине изысканное жилище, совсем неожиданное для деревенского жителя. Многое в здешнем краю дарило отраду сердцу, и я осталась в храме до осени.


* * *

Вплоть до восьмой луны я оставалась в горном краю Синано, ибо хотела на обратном пути увидеть осень на равнине Мусаси, но вот, наконец, покинула храм Сияния Добра.

В краю Мусаси есть храм Асакуса, посвященный Одиннадцатиглавой Каннон. Все восхваляли чудотворную силу этого священного изваяния, мне захотелось побывать там, и я отправилась в храм Асакуса. Углубившись далеко в поле, я шла, раздвигая густые травы. Кругом рос только кустарник хаги, шафран и китайский мискант, такой высокий, что всадник верхом на лошади скрывался в зарослях с головой. Дня три пробиралась я сквозь эти травы, а им все не видно было конца. Чуть в стороне, у боковых тропинок встречался иногда дорожный приют, но в остальном место было безлюдно, позади и впереди только поле, равнина без конца и без края.

Храм богини Каннон стоял на небольшом холме, тоже посреди поля, кругом ни деревца, поистине, как в песне, сложенной Ёсицунэ Фудзиварой:

Далеко-далеко,

где небо сливается с лугом,

будто прямо из трав

поднимается светлый месяц,

озарив равнину Мусаси.

Был вечер пятнадцатого числа, пора полнолуния. В этот вечер во дворце всегда звучали струны… Правда, со мной не было косодэ, полученного в дар от государя, — я поднесла его храму Хатимана в столице вместе с переписанными мною свитками Лотосовой сутры, и потому хоть и не вправе была сказать:

Государев подарок

со мной, придворное платье,

Ароматы былые

и ныне могу вдыхать я…

но это не означает, что я забыла дворец, мои чувства не уступали глубиной чувствам человека, сложившего эти строчки…

По мере того как сгущалась тьма, луна, поднимаясь над травянистой равниной, блестела все ярче, и светлые капли росы, висевшие на кончиках травинок, сверкали, как драгоценные камни.

Вспоминаю, как встарь

любовалась луной затененной

из пределов дворца -

а теперь запомню навеки

эту ночь в печальном сиянье!… -

думала я, едва не утопая в слезах.

Созерцаю луну,

что светит в безоблачном небе…

Разве в силах моих

позабыть, навсегда отринуть

образ, в сердце запечатленный?

Настало утро. Нельзя было до бесконечности оставаться в пустынном поле, и я ушла.


* * *

Наконец, я очутилась у реки Сумиды, переправилась на другой берег по большому, длинному мосту, похожему на мосты Киёмидзу или Гион в столице. Здесь встретились мне двое мужчин в чистом дорожном платье.

— Скажите, где протекает речка Сумида? — спросила я.

— Она перед вами! — услышала я в ответ. — А это мост Суда. В прежние времена здесь не было моста, приходилось переправляться на лодках, это было очень неудобно, поэтому построили мост. Сумида — ласковое название, хотя простой народ зовет эту речку «Суда»… На том берегу было когда-то селение Миёси, крестьяне сажали рис, но зерно не родилось, было много пустых колосьев. Однажды правитель края спросил, как называется это селение, и, услышав в ответ: «Миёси!», сказал: «Неудивительно, что рис не родится [121]!» Он приказал дать деревне новое название «Ёсида» — Хорошее Поле. После этого колос стал полновесным…

Мне вспомнилось, что Нарихира вопрошал здесь «мияко-дори» [122] — Столичных птиц, но теперь у реки не было никаких птиц, и я сложила:

Напрасно пришла я

к тебе, о Сумида-река!

Уж нет и в помине

тех птиц, воспетых поэтом,

что некогда здесь обитали…

Над рекой клубился туман, застилая дорогу. Стемнело, я шла, погруженная в печальные думы, а высоко в небе, словно вторя моей печали, кричали перелетные гуси.

Небо чуждых краев…

Мне слезы глаза застилают.

Слышу жалобный клич -

будто спрашивает о минувшем

у меня гусиная стая.

Колодец Хориканэ, многократно воспетый в стихах, теперь бесследно исчез, на прежнем месте стояло лишь одно засохшее дерево… Мне хотелось пойти отсюда еще дальше, углубиться в восточные земли, но в печальном мире нашем есть преграды на каждом пути, и, передумав, я пошла в Камакуру, чтобы оттуда возвратиться в столицу.

Время шло, в середине девятой луны я собралась в обратный путь.

Люди, с которыми я близко сошлась за время жизни в Камакуре, жалели о предстоящей разлуке; один из них, самурай Иинума навестил меня вечером, накануне отъезда, и принес разное угощение. «Этот последний вечер нужно провести за сочинением стихов-цепочек!» — сказал он. Я была тронута его вниманием и умением ценить искусство поэзии. До поздней ночи мы занимались стихосложением. Помнится, как-то раз, в один из предыдущих вечеров, тоже посвященных поэзии, он спросил, известно ли мне, где находится «река Слез», и я ответила тогда, что не знаю. Теперь он снова спросил меня: «Так вы и в самом деле непременно должны уехать завтра?» — «Да, остаться никак не могу…» — ответила я, и тогда, прежде чем удалиться, он подал мне на подносе чарку сакэ, а на подносе было написано: