С другой стороны, причины крылись и в особенности репутации Кузмина. Ясность стиля и мировоззрения с самого начала кузминской карьеры воспринимались как воскрешение пушкинской традиции, особенно ощутимые на фоне усложненной поэтики символизма. Ориентация творчества Кузмина на «пушкинскую» традицию в русской поэзии – простоты, восприимчивости и витальности – в разные годы считывалась критиками. В одном из самых первых откликов на кузминские «Сети» С. М. Соловьев отметил, что «Кузмин (если взглянуть на его поэзию историко-литературно) искусно схватывает пушкинскую игривость и непринужденность»[504]; позже он же напишет о цикле «Праздники Пресвятой Богородицы»: «Есть что-то исконно русское, что-то пушкинское в его умении менять стили и оставаться самим собой под разными масками»[505]. Вяч. Иванов, говоря о ранней прозе Кузмина, отозвался о ней как о «вовсе не современной ни по ее истокам (преимущественно французы XVIII века и Пушкин), но по манере и слогу»[506]. «Марсельский матрос» Юрий Деген писал десятью годами позднее о роли Кузмина в возрождении в современной лирике «пушкинских традиций конкретности и простоты, как в нашей действительной жизни, так и в искусстве»[507]. Схожая рефлексия появилась и в литературоведении. М. Лопатто в своей книге писал об особом формальном сходстве прозы Кузмина и Пушкина:
Совершенно своеобразен и наиболее близок Пушкину абзац Кузмина. Воскреситель пушкинского очарования и гармонии, Кузмин несколько более легок и капризен; число фраз в его абзацах имеет несколько бо́льшую амплитуду, <…> средняя же величина та же, что и у Пушкина. Это тем показательнее, что по свойствам самой фразы Кузмин еще родственней Пушкину[508].
Актуализация «пушкинской» тенденции в творчестве Кузмина стала реальной, поскольку ее возможность уже была заложена в репутации писателя[509].
Наконец, необходимо учитывать идеологические тенденции эпохи. Одной из центральных задач пореволюционного строительства стало создание новой культуры. Идеолог и теоретик Пролеткульта А. А. Богданов уже в первые пореволюционные месяцы обозначил курс на создание самостоятельной пролетарской культуры и отрицание культурных достижений прошлого[510]. В начале 1920-х годов дебаты о культурной традиции приобрели особую остроту. В программе пролетарской литературной группы «Кузница» классическому наследию литературы отводили лишь узкую область интересов нового реципиента: «Пролетарские писатели преклоняются перед частью литературного наследия, содержащей исторически необходимые духовные ценности»[511]. Притязания Пролеткульта на гегемонию в деле культурного строительства привели к дискуссии о пролетарской культуре, отразившей как разнящиеся представления идеологов о путях развития рабочего искусства, так и их расхождения во взглядах на природу социалистического дискурса в целом[512]. Партийная верхушка занимала достаточно умеренную позицию. Ленин в статье «Лучше меньше, да лучше» (1923) предостерегал от непродуманного отказа от существующей традиции:
…нам бы для начала достаточно настоящей буржуазной культуры, нам бы для начала обойтись без особенно махровых типов культур добуржуазного порядка, т. е. культур чиновничьей, или крепостнической и т. п. В вопросах культуры торопливость и размашистость вреднее всего[513].
В то время как близкие к партийной идеологии группы следовали компромиссному пути, другие избрали более радикальный путь. Идеологи ЛЕФа, следуя футуристическим манифестам 1910-х годов, потребовали полного разрыва с прошлым: «ЛЕФ должен осмотреть свои ряды, отбросив прилипшее прошлое. ЛЕФ должен объединить фронт для взрыва старья, для драки за охват новой культуры»[514]. Этому предшествовали боевые лозунги газеты «Искусство коммуны». В одной из первых деклараций ЛЕФа объектом пересмотра стало именно классическое искусство:
…мы всеми силами нашими будем бороться против перенесения методов работы мертвых в сегодняшнее искусство. Мы будем бороться против спекуляции мнимой понятностью, близостью нам маститых, против преподнесения в книжках молоденьких и молодящихся пыльных классических истин[515].
Другим возможным способом создания новой культуры было восстановление прерванной традиции. В официальном дискурсе эту миссию взял на себя образованный в 1921 году первый советский «толстый» литературный журнал «Красная новь» под руководством А. К. Воронского. Параллельно оживилась концепция литературного неоклассицизма: именно в эти годы начинают существовать литературное объединение неоклассиков и группа «Лирический круг», провозглашающие своей программой возвращение к классической традиции. В работе 1921 года «Проблемы поэтики Пушкина» Б. М. Эйхенбаум пишет о «новом классицизме» в русской литературе – явлении, ставшем следствием распада символизма:
Символисты заговорили о Пушкине только тогда, когда стали победителями и мэтрами – как равные. Из недр символизма возник новый классицизм – в поэзии Кузмина, Ахматовой и Мандельштама находим мы новое ощущение классического Пушкина[516].
Такую же «классическую» генеалогию выстраивает для постсимволистской литературы Мочульский, ведя линию преемственности от Горация, Буало и Державина – через Кузмина – к Ахматовой[517], которая в эти годы также становится эмблематичной фигурой для части писательского сообщества[518].
Закономерно, что имя Пушкина становится в эти годы знаменем культуры, которую надо спасти от разрушения, что подкрепляют пушкинские торжества 1921 года. На опасность забвения Пушкина указал в своей программной речи «Колеблемый треножник» (1921) В. Ф. Ходасевич:
…1917-й только дал последний толчок, показавший воочию, что мы присутствуем при смене двух эпох. Прежняя Россия, а тем самым Россия пушкинская, сразу и резко отодвинулась от нас на неизмеримо большее пространство, чем отодвинулась бы она за тот же период при эволюционном ходе событий. <…> Уже многие не слышат Пушкина, как мы его слышим, потому что от грохота последних шести лет стали они туговаты на ухо. <…> Уже многие образы Пушкина меньше говорят им, нежели говорили нам, ибо неясно им виден мир, из которого почерпнуты эти образы, из соприкосновения с которым они родились[519].
Эсхатологические настроения должны были вызвать к жизни попытки предотвращения культурной катастрофы: поиск «преемника» Пушкина стал особенно актуальным, поскольку в нем воплотились надежды интеллигенции на непрерывное культурное развитие.
Итак, в короткий промежуток времени – первые годы 1920-х – надежды интеллигенции совпали с культурной политикой в общем стремлении выстроить генеалогию искусства и литературы. В качестве наиболее вероятного претендента на роль «родоначальника» русской литературы был предложен Пушкин – в этом были солидарны критики как эмиграции, так и метрополии: «Пушкин – родоначальник каждого выдающегося поэта русского»[520], «В возвращении к „живому“ Пушкину – освобождение и сила. Вне этой традиции нет русской поэзии»[521], «Пушкин, наконец, становится нашей настоящей, несомненной, чуть ли не единственной традицией»[522], «…это мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке»[523]. На начало 1920-х годов пришелся очередной виток канонизации Пушкина и оформления «пушкинской традиции» – теперь как революционного поэта, необходимого и актуального в новом обществе[524].
В годовщину смерти Пушкина в январе – феврале 1921 года в Петрограде прошли Пушкинские дни. Несмотря на скромность этих торжеств, в вышедшем по их итогам сборнике «Пушкин. Достоевский» отразилась риторика, на долгие годы определившая официальное отношение к поэту:
Новая русская литература начинается с Пушкина и Пушкиным. <…> Пушкин возвышается в начале этой новой русской литературы, как никем не превзойденный гигант. Гением Пушкина отмечены все ее великие достижения. <…> чувство благоговения перед Пушкиным, которое всегда было свойственно лучшим русским людям последних трех поколений, не должно угаснуть – оно должно разрастаться, оно должно стать всеобщим, всенародным[525].
Именно в контексте Пушкинских дней была прочитана знаменитая речь Блока «О назначении поэта»[526]. Ее центральным положением стало отстаивание «тайной свободы» истинного творца – его независимости от идеологического диктата[527]. Примечательно, что, говоря в «пушкинской» речи о некоем «поэте» (имея в виду подлинного поэта), Блок делает несколько отсылок к юбилейной речи Кузмина. О Кузмине он говорил так:
…многое пройдет, что нам кажется незыблемым, а ритмы не пройдут, ибо они текучи, они, как само время, неизменны в своей текучести. Вот почему вас, носителя этих ритмов, поэта, мастера, которому они послушны