Непрошеный пришелец: Михаил Кузмин. От Серебряного века к неофициальной культуре — страница 62 из 96

В «Пяти разговорах…» Кузмин передает собственные настроения героине рассказа – Анне Ниловне Коньковой (заметим, что ей 50 лет – из всех героев прозы она ближе всего по возрасту к автору). Схожий прием ранее был использован в рассказе «Подземные ручьи», где часть дневниковых записей и мыслей Кузмин отдал своей героине Марии Родионовне Петровой. Таковы, например, высказывания Коньковой:

Знаешь, кто на время уезжает за границу и трется среди эмигрантов, все «советизируются» – а у нас наоборот. Я думаю, самые злостные контрреволюционеры те, которые вначале сочувствовали революции. Это происходит от идеализма… не очень умного, по-моему, как всякий идеализм;

У меня нет времени. Живу изо дня в день;

В детстве я думала всегда, что лучший год это будущий;

или, наиболее яркое, – про отношение к революции и послереволюционным годам:

…это и в самом деле ужасно. Ты не испытал на себе этих лет и не можешь судить. Люди были жалки, противны, смешны, если хочешь, но если со стороны, конечно, они были героями[644].

Этот прием логичен – Кузмин говорит от имени героини, пережившей бытовую разруху и идеологический хаос рубежа десятилетий. Однако часть близких ему идей Кузмин передоверяет другому герою, – брату Коньковой Виталию Ниловичу, вернувшемуся из Берлина эмигранту. Таковы, например, реакция Конькова на описание жизни сестрой («Политика страуса?») или его уличные наблюдения:

Более всего его удивляло:

1. Совершенная непонятность с точки зрения любого языка всех названий и вывесок.

2. Обилие голых людей на улицах.

3. Бездарность телосложения.

4. Полное равнодушие публики к обнаженному телу, которое приезжий на первых порах склонен был рассматривать как клубничку.

5. Необычайное количество запретов и регламентаций.

и т. д. и т. д.

Сначала он стал составлять список своих удивлений, но потом бросил.

Сравним этот список с несколькими записями Кузмина:

Позвонил Радлову. Пошел. Он голый делал гимнастику. Странно, голый человек с длинными волосами (4 декабря 1925 г.);

Скоро начнут купаться, но какие опять будут бездарные тела. Летнее безлюдие (2 мая 1925 г.);

По Жуковской шли усталые «пионеры». Впереди девочка лет 14 в штанах, сзади голые мужики, вроде Макара. Бритые, сутулые, с длинными руками, бритыми головами и уныло басами пели какие-то детские прибаутки. Какое рабство. Вот косная масса (22 июля 1925 г.).

Автор рассказа занимает двойственную позицию – он одновременно и внутри, и вовне советской действительности; ему доступно как ее имманентное постижение, так и внешняя беспристрастная оценка. Бытовой параллелью ко взятой на себя Кузминым роли эмигранта становится отмеченная им в дневнике путаница: «Визит какой-то комиссии, уверявшей, что я эмигр<ант>» (8 января 1925 г.). Эмигрантскую тему развивает еще один сюжет «Пяти разговоров…»: бегство Павла и Вити за границу. Этот мужской союз, скрепленный гомосексуальной связью и общей любовью к искусству (друзья пьют «Ну, за дружбу, как штурмдрангисты, за Германию, за Италию, за искусство»), явно проецирован на союз Кузмина и Юркуна и их постоянные обоюдные мечты о загранице (см. выше)[645]. Побег в рассказе, по всей видимости, состоялся; следовательно, у автобиографического героя Кузмина возникла и третья проекция – «настоящего» эмигранта, находящегося по ту сторону границы (характерно, что дальнейшая судьба героев неизвестна; можно предположить, что Кузмин по той или иной причине отказался говорить от лица уехавших).

В короткой прозе «Пять разговоров и один случай» Кузмин примеряет на себя сразу три роли: оставшегося, вернувшегося и уехавшего – словно проигрывая в прозе все те сценарии, которые были доступны ему самому. Высказывание Кузмина перформативно: в прозе закреплена та система оценок и то положение, которое сам Кузмин желал бы занимать. Уезжают за границу Павел и Витя; «изнывает» и «поговаривает об отъезде» Виталий Нилович; Анна Ниловна выносит приговор советской действительности: «Я не знаю. Теперь опять понемногу все чувства возвращаются, но не знаю, во всей ли полноте. Все это исчезло навсегда». Отъезд – лучшее решение в сложившихся условиях; уезжают наиболее достойные, тогда как в стране остается косная масса и дефективный подросток Фома Хованько, символически овладевающий старым миром, воплощенным в фигуре Софьи Антоновны Коньковой. Тема тайного побега, отъезда за границу сохранится в других текстах Кузмина второй половины 1920-х годов – стихотворении «Переселенцы» (1926), поэтическом цикле «Для августа» (1927).

Хотя Кузмин проигрывал в прозе свой воображаемый отъезд за границу, в реальности этой поездки не было – и он, и Юркун, и даже уехавшая на несколько месяцев во Францию Анна Радлова оставались в Советской России и вынуждены были приспосабливаться ко все более и более ухудшавшимся условиям жизни, новой идеологии, интеллектуальной и творческой изоляции. Последняя окончательно оформляется в начале 1930-х годов: за период с 1924 года и до конца жизни Кузмина в печати (не считая его сборников) не появилось и полутора десятков его стихотворений, а проза не печаталась вовсе. В 1924–1927 годах стихи Кузмина выходили лишь в коллективных альманахах: «Поэты наших дней» (1924), издании Ленинградского Союза писателей «Собрание стихотворений» (1926), «Костер» (1927) и некоторых других. В таких коллективных сборниках, где было представлено порой несколько десятков имен, печаталось лишь одно-два, редко три произведения Кузмина.

Наследие Кузмина изучено неровно. Исследователи долгие годы отдавали предпочтение лишь определенным периодам: раннему («Сети») и позднему («Форель разбивает лед»). При этом редкие неопубликованные при жизни произведения Кузмина по прошествии лет оказались парадоксальным образом описаны и проанализированы лучше всего[646]. Этому обстоятельству есть логическое объяснение: в 1970–1980-е годы Кузмин нередко возвращался в литературный процесс в статусе «непечатаемого» и оппозиционного власти автора, для подтверждения чего лучше подходили как раз поздние его произведения, проникнутые соответствующими настроениями[647]. В их рецепции читателями и филологами сыграло роль столкновение двух культурных мифов: с одной стороны, потаенного и оппозиционного власти творчества, с другой – «последнего шедевра», своего рода творческого завещания писателя. Несмотря на то что эти произведения действительно можно отнести к числу лучших у Кузмина, мы все же обойдем вниманием неопубликованные тексты и сконцентрируемся на опубликованных, чтобы постараться описать творческую личность, которую писатель выстраивал в них.

У Кузмина оставался последний способ напомнить о существовании себя как поэта – одно-два стихотворения на страницах коллективных сборников. Так, в сборник Ленинградского отделения Всероссийского Союза поэтов «Костер» Кузмин отдает три части из цикла «Панорама с выносками»[648]: псевдопримитивную зарисовку «Природа природствующая и природа оприроденная (Natura naturans et natura naturata)», герметичную гностическую «Выноску первую» и загадочный поэтический детектив с мистическими деталями «Темные улицы рождают темные чувства»[649]. В контексте цикла «Панорама с выносками» (он выйдет в 1929 году в составе книги «Форель разбивает лед») столь разнородные тексты выглядят как органичные детали большого, хотя и лоскутного полотна, общая идея которого, по мысли А. Синявского, «соотношение искусства и действительности»[650]. Однако по отдельности эти тексты создают принципиально не сводимую к доминанте поэтику, которая балансирует между крайностями предельной простоты и максимальной герметичности, охотно впадая в обе:

– Зайдите, миленький, в барак,

Там вам покажут крокодила,

Там ползает японский рак…

(«Природа природствующая…»);

Следом

За Ганимедом

Спешит вестник,

А прыгун-прелестник

Катит обруч палочкой,

Не думая об обрученьи,

Ни об ученьи

(«Выноска первая»);

Не так, не так рождается любовь!

Вошла стареющая персианка,

Держа в руках поддельный документ, —

И пронеслось в обычном кабинете

Восточным клектом сладостное: – Месть!

(«Темные улицы…»)

Сам отказ от «понятности» выглядит симптоматично: Кузмин в своей лирике начиная с 1920-х годов все больше и больше затемняет сюжет, усложняет ассоциативные связи, одновременно облегчая слог почти до примитива. Реакция наивного читателя на такую поэтику записана в дневнике: «Урок чем-то смутил меня. Тем, что барышне не нравятся „Параболы“ как тяжелая и искусственная книга» (12 октября 1926 г.). Однако прагматика таких «темных» кузминских текстов сложнее. Представляется, что автор намеренно работает над двойной направленностью позднего творчества, которое, с одной стороны, все больше замыкается в узком кругу его приближенных, обладающих достаточными знаниями в латыни, гностике и посвященных в обстоятельства личной жизни автора (например, в историю смерти балерины Лидии Ивановой, которая обыгрывается в стихотворении «Темные улицы рождают темные чувства…»). Но, с другой стороны, новые произведения Кузмина все еще остаются доступны стороннему прочтению, поскольку сама художественная форма притягивает легкостью и изяществом. Обратимся еще раз к первому из опубликованных текстов: