Непрошеный пришелец: Михаил Кузмин. От Серебряного века к неофициальной культуре — страница 74 из 96

бствовала та репутация дневника, которую транслировали современники и которая конструировалась самим Кузминым. Однако немалую роль сыграли и внешние обстоятельства: изъятие дневника из открытого архива и помещение в «спецхран», что ограничило доступ к тексту и потому неизбежно мифологизировало его. Мифологизация дневника протекала в разных направлениях – его подразумевали как в реакционном, так и в порнографическом содержании. Здесь уместно привести мемуар В. Швейцер. Ее попытка в середине 1970-х годов заказать несколько тетрадей дневника, относящихся к периоду предполагаемых контактов Кузмина с М. Цветаевой, завершилась отказом:

После доверительных разговоров с сотрудниками архива выяснилось, что дневники «закрыты» не за политику, а за «неприличие»: Кузмин был гомосексуалистом[778].

Неизвестный и «засекреченный» текст – безусловно наиболее достоверный и правдивый, так как никто не может утверждать о нем обратного[779].

Другая причина доверия к дневнику косвенно задана практиками архивохранения, прежде всего рубрикацией документов. Если мы посмотрим на разделы систематизации фонда М. А. Кузмина в РГАЛИ (ф. 232), то увидим, что его дневники попадают в первой описи сперва в раздел «Рукописи», где выделяются в особую папку наравне с «Записными книжками», «Пьесами», «Переводами» и др. Архивная каталогизация, составленная для удобства поиска и дающая необходимую предварительную информацию, словно изгоняет дневник из остального массива произведений автора, выделяя ее в особую, непроницаемую для текстов иных жанров и форм подгруппу[780].

По всей видимости, мы сталкиваемся здесь именно с такой установкой: вынесенный из корпуса художественных и эпистолярных текстов писателя дневник автоматически примыкает к группе рукописей, обладающих документальной ценностью[781]. Так сама структура архива транслирует определенное отношение и способ работы с документом (эта же структура обыкновенно повторяется в собраниях сочинений, где дневники выносятся в отдельный том). Итогом становится сперва охрана этого документа архивистами под предлогом того, что потенциально опасные сведения могут навредить еще живым современникам, затем – обращение к дневнику в основном с целью «проверить» или «уточнить» конкретные факты, к чему этот текст якобы наиболее располагает. Оба подхода на деле оказываются непродуктивными, так как текст дневника не вписывается во внешние конструкции: вероятно, не одно поколение исследователей столкнулось с ситуацией, когда с большим трудом добытый для проверки каких-то фактов дневник оказывался в этом деле абсолютно бесполезен. В результате кузминский дневник замкнулся на самом себе: в 1980-х его не выдавали на руки по причине возможного неприличного содержания, в середине 2020-х не выдают по причине крайней ветхости источника, просмотренного десятками исследователей (микрофильмирование дневника произошло в 1990-е годы, что само по себе указывает на его популярность среди прочих единиц кузминского архива в РГАЛИ).

История публикации дневника подтверждает, что с момента введения в научный оборот он занимал внешнюю по отношению к прочим кузминским текстам позицию. В предисловии к хронологически первому тому дневника публикаторы намечают открывшееся им противоречие: с одной стороны, «сам по себе текст еще не является самодостаточным без серьезного истолкования», с другой – «читатель должен отдавать себе отчет, что любой дневник, и дневник Михаила Кузмина в том числе, не может показать человеческую личность как объективную реальность», с третьей – «читатель дневника должен не только читать сам текст и комментарии к нему, но и знать основные поэтические и прозаические произведения Кузмина, так как только соположение текста автокоммуникативного (каким является дневник) с различными художественными даст возможность увидеть образ автора»[782]. Получается, что дневник не способен показать объективную реальность жизни Кузмина и может восприниматься только в соотнесении с другими текстами писателя. Однако вся дальнейшая работа буквально отменяет этот вывод: публикаторы стремятся истолковать текст и объяснить с его помощью личность его автора (характерно, что предисловие к дневнику превращается в изложение биографии Кузмина, а дневник уподобляется жизнеописанию). Словно осознавая это противоречие, во вступительной заметке к Комментарию публикаторы оговариваются:

Ввиду большого объема самого текста и громадного количества событий, там упомянутых, комментаторы отдают себе отчет, что далеко не все обстоятельства удалось откомментировать[783].

Эта проблема станет центральной в работе над дневником второй половины 1910-х – 1920-х годов:

Читатели этой части дневника будут погружены в мир пайков и мелких гонораров, полузабытых театров и таких же полузабытых, а то и вовсе забытых актеров, с трудом понимаемых сплетен и интриг. <…> В издании Дневника способствовать пониманию этого должны комментарии…[784]

Картина парадоксальна: дневник бесполезен без уточняющих и разъясняющих комментариев[785], а вследствие затрудненного характера этого текста и почти непосильной задачи подробного реального комментария оказывается бесполезен вовсе. Такое отношение к дневнику если не завело исследователей в тупик, то вывело их на чрезвычайно трудную дорогу. Комментарий к дневнику 1900-х – начала 1910-х годов, написанному достаточно подробно и к тому же коррелирующему со множеством иных текстов эпохи, был составлен, в то время как работа по комментированию намного более темного, трудночитаемого и без меры сокращенного самим автором дневника 1920-х растянулась на несколько десятилетий. Следует признать, что она едва ли может быть когда-то окончена, так как сам текст не располагает к подробному его истолкованию и даже сопротивляется классическому академическому комментарию.

Вовсе не стремясь дезавуировать правдивость дневника, мы хотим указать на возможность принципиально иного подхода к анализу этого текста и его прагматики. Однако для этого необходимо задать самый первый, базовый вопрос: что представляет собой кузминский дневник? Документальное отражение эпохи, художественный вымысел, мистификацию или некую «большую форму»? Из этого вопроса прямо вытекает следующий: какое место в своем творчестве отводил дневнику сам Кузмин и какими он видел отношения этого текста со своими прозой, поэзией, драматургией, а также эго-документами. Хотя по умолчанию кажется, что дневник не меняет своей прагматики во временной перспективе, на деле это далеко не так: для плодотворного анализа необходимо признать, что жизненный мир[786] автора не равен жизненному миру исследователя, и некоторые дискурсивные установки, кажущиеся понятными и естественными, требуют дополнительного осмысления.

Представление о внешнем виде и функции дневников можно отнести к фоновым и кросс-культурным. Дневник Кузмина однозначно относится к типичной дневниковой форме: в нем легко обнаруживаются повествование от первого лица, фрагментированность, указание дат и дней недели, выстроенная и легко проверяемая по иным источникам хронология событий. Но в то же время прагматику дневника осложняет несколько обстоятельств: постоянное (в итоге осуществившееся) желание автора продать или опубликовать его; практика публичного чтения; хронологическая неоднородность записей; большое количество сокращений, затрудняющих чтение. Возникает противоречие: если автор постоянно предполагал возможное отчуждение дневника от себя, то почему он не стремился сделать его текст если не интересным, то хотя бы минимально понятным потенциальному читателю? А если дневник создавался прежде всего «для себя» и для чтения в интимном кругу, то чем вызваны неустанные попытки Кузмина его опубличить?

Было бы упрощением объяснять попытки Кузмина продать дневник для публикации в 1918 и 1920 годах только его материальными трудностями, хотя последние и очевидны. Именно в эти годы Кузмин заключает самое большое в своей карьере число договоров, распродавая свои тексты издателям[787]. Факт продажи дневника для публикации лишь подчеркивает возможность, которую Кузмин допускал, и его готовность эту возможность при случае реализовать. Тем любопытнее, что перспектива публикации существенно не изменила способа ведения записей: дневник 1921 года (создаваемый уже после запланированной продажи в 1920-м), как и дневник 1920 года, как и прочие – равно темные тексты, состоящие из сокращений, повторов и ведущиеся неизменно небрежно. Писатель не видел необходимости менять текст в угоду читателю, так как видел в дневнике особую художественную форму, следовать которой он считал более важным.

Неоднородность текста дневника видна невооруженным глазом. Пространные, насыщенные тропами и лексически разнообразные записи 1900-х годов сменяются в начале 1910-х заметками, фиксирующими произошедшее за день в предельно лаконичной форме. Например, так начинается запись от 10 декабря 1905 года:

Утром над туманной багровой зарей зеленело ясное нежное небо с узеньким, будто дрожащим, серебряным серпом ущербающего месяца. Сгустившиеся потом облака разгонялись ветром и из опаловых, голубых, розовых, желтых тонов вдруг разорвались в яркие розовые клочья по голубому небу, от которых снег багровел без видимого солнца. Было что-то преображенное. Вечером же звезды были сини, когда мы провожали Аполлоновну по Болотной…[788]