ель». С каждым стихотворением реакция аудитории на странного маленького человека, одетого по дореволюционной моде (больше ничего у него не было) и читающего с помощью старомодных очков, время от времени используемых как монокль, становилась все оживленнее и оживленнее. Для организаторов вечера было ясно, что вечер превратился в настоящее событие, но в то же время они испытывали и сильную тревогу. Из-за толкучки в дверях контролеры не могли уже проверять билеты, и все больше и больше людей проникало в зал. Среди них были как раз те, кого больше всего боялся директор. Каким-то образом мир ленинградских гомосексуалистов узнал о вечере, и люди все прибывали и прибывали. Чаще всего среднего или даже пожилого возраста, они начали протискиваться к сцене; в руках у многих были букетики цветов. Когда Кузмин кончил читать, они ринулись к сцене и стали бросать туда эти букетики. По выражению Орлова, это была «последняя демонстрация петербургских педерастов». Для Кузмина выступление оказалось неожиданным настоящим и потому чрезвычайно приятным триумфом, но для организаторов вечера все едва не окончилось очень печально: с большим трудом им удалось убедить директора, что они были не в состоянии справиться с толпой[856].
Кузмин оставил по обыкновению скупую запись об этом вечере:
Волнуюсь перед вечером. Заехал за мною студент Орлов, повез на извозчике. Это не в И<нституте> И<стории> И<скусств>, а в мятлевском доме. Вузовцы. Нет скрытого места. Жутковато. Бродил по лестнице. Пришел Жирмунский, и перевели нас в канцелярию. Там любезны профессора. Вышли вместе. И Шварц не опоздал. Теснота, но слушают отлично. Не поспел я взгромоздиться, как бежит, выпуча косой глаз, Симка в смокинге. В одной руке горшок сирени, в другой огромная коробка конф<ет>. Блестит как грош. Но ничего, спасибо друзьям. Читал охотно, чувствуя, что доходит. Антракта не было, так что уже после вечера встречал знакомых: Вагинова, Рюрика <Ивнева>, Фредерику <Наппельбаум> и т. п. (10 марта 1928 г.).
Орлов не оставил мемуаров, поэтому мы можем лишь гадать, какие отношения связывали его с Кузминым. Но несомненно, что он был лично знаком с поэтом, о чем свидетельствует его письмо от 1 сентября 1935 года, где Орлов просит Кузмина помочь ему в следующих выражениях: «Я лично убедительно прошу Вас принять участие в деле, интересы которого мне близки и дороги», а по возвращении из отпуска обещает повидать Кузмина – все это говорит о том, что юный редактор был вхож в достаточно закрытый круг, который писатель сформировал в конце своей жизни[857]. Для филолога, увлеченного Блоком, сама связь с Кузминым, живым свидетелем эпохи, была чрезвычайно важна; энтузиазм Орлова в устроении вечера показывает, что для него Кузмин обладал безусловным авторитетом, которому он позднее отдал дань уважения при составлении антологии.
По неизвестным причинам срок выхода почти полностью готовой книги «Поэты начала XX века» был сперва перенесен на 1968 год, но в итоге она так и не увидела свет, хотя числилась в редакторских планах серии. Можно предположить, что отказ выпустить книгу был вызван идеологическими причинами. В 1968 году разразился скандал вокруг предисловия Е. Г. Эткинда к тому серии «Мастера стихотворного перевода». На финальном этапе печатания книга подверглась цензуре из-за фразы «В советское время многие крупные поэты вынуждены были уходить в профессиональные переводчики», оставленной в предисловии[858]. Итогом стало заседание обкома партии, увольнение сотрудников редакции, а затем, в 1970 году, и самого Орлова с поста главного редактора серии[859], что повлекло за собой существенный пересмотр взятого редакторского курса.
Над томом «Поэты начала века» Орлов продолжал думать и несколько лет спустя. В одном из сохранившихся макетов находится вложенный листок с программой концерта от 1972 года. На его обороте рукой Орлова записаны дополнения к перечню стихотворений Кузмина, которые должны были войти в том. В их числе – недавно обнародованное позднее стихотворение «Вот сидит кремневая девица» (по первой строчке: «Был бы я художник, написал бы…», 1927), впервые опубликованное в 1971 году. Вероятно, Орлов хотел увеличить число поздних произведений Кузмина и представить его не только как автора «Александрийских песен», но и как самобытного и оригинального мастера, развившего свой талант. Можно предположить, что появившийся в 1966 или 1968 году том «Библиотеки поэта» мог ускорить рецепцию Кузмина советским читателем и исследователем, временная дистанция между автором и которыми еще не была столь велика.
В своей статье Орлов наметил возможный путь легитимации Кузмина в истории русской литературы, указав на благосклонное отношение к писателю «идеологически верного» Блока:
Блок, любивший и ценивший Кузмина, находил в его стихах «легкий яд, пленительное лукавство, дыхание артистичности, веселость под едва приметной дымкой грусти, но и <…> невыносимую грубость и тривиальность[860].
В последующие годы эта практика будет активно поддерживаться: на рубеже 1960–1970-х годов вышло несколько публикаций, где Кузмина надежно защищают положительные отзывы на него Блока. Так, републикацию стихотворения «14 декабря» (1927) Г. Г. Шмаков, один из первых исследователей творчества Кузмина, снабдил предисловием, где – вероятно, для надежности – упомянул Блока трижды: взяв эпиграфом к краткой биографии Кузмина отрывок из приветственной речи Блока, указав на взаимные высокие оценки Кузминым и Блоком творчества друг друга и упомянув о близости захоронений поэтов на «Литераторских мостках»[861]. Позднее во втором «Блоковском сборнике» (1972) Шмаков поместит статью «Блок и Кузмин» – имя «печатаемого» Блока поможет протолкнуть «непечатаемого» Кузмина, которому в основном и будет посвящена эта статья. Схожим образом поступила Е. Ермилова, опубликовав в «Литературной Грузии» (1971. № 7) несколько стихотворений Кузмина 1920-х годов (в их числе ранее неопубликованное «Был бы я художник, написал бы…», привлекшее внимание Орлова). В написанной ею преамбуле к статье имя Блока появляется в одном из первых абзацев. Отрывки из дневника Кузмина вышли в СССР в блоковском томе «Литературного наследства» (1981): К. Н. Суворова, назвав свою публикацию «Письма М. А. Кузмина к Блоку и отрывки из дневника М. А. Кузмина», легитимировала появление биографии, дневников и писем Кузмина на страницах литературоведческого издания и буквально вывела из небытия архив поэта[862].
В то время как все лучшее в творчестве Кузмина связывалось с Блоком, все худшее – с Гумилевым, которого в 1960-е годы начали осторожно возвращать в историю литературы, во многом с подачи того же Орлова[863]. В учебном пособии А. А. Волкова (1960) мы встречаем следующий пассаж:
Но не только в творчестве Гумилева, наиболее откровенного выразителя империалистических идей, сказывалась классовая сущность акмеизма. И другие поэты-акмеисты в годы войны вышли из узкого домашнего мирка и вслед за своим мэтром воспели империалистическую бойню. До войны их диапазон ограничивался «легкими», преимущественно бытовыми и историческими темами. Легкое искусство, «веселое, не думающее о цели ремесло» (Кузмин) так же отвечало идейным запросам паразитических классов, как и агрессивная поэзия Гумилева[864].
Эта тенденция, мотивированная, с одной стороны, репутацией Кузмина, прочно связанной с началом века, а с другой – обусловленная знаменитой статьей Жирмунского «Преодолевшие символизм», приводит Кузмина посмертно в стан акмеистов[865]. Представление истории литературы начала XX века как череды «измов», характерное для советской и постсоветской традиции, требовало определить Кузмина в одну из больших групп. Примечательно, за что в учебнике Волкова Кузмин порицается больше всего: во-первых, за «легкое искусство, „веселое, не думающее о цели ремесло“», во-вторых, за «гастрономически-гостийную проблематику», в-третьих, за то, что Кузмин «изображает чувственную любовь вплоть до гомосексуализма и вслед за Сологубом создает культ пола». Так константы литературной репутации писателя, намеченные в 1900-х годах, перешли почти без изменений в советскую критику и литературоведение, во многом сформировав тот взгляд на фигуру Кузмина, который можно встретить в учебниках и поныне.
В истории русского модернизма Кузмин оказывается как бы заключенным между Блоком и Гумилевым, легко примыкая при необходимости то к одному, то к другому – так своеобразно преломилось в научной рефлексии восприятие главных фигур петербургской поэзии начала XX века. Блок и Гумилев были несомненными лидерами молодых поэтов – ту же позицию, хотя и в несколько другом качестве, занимал и Кузмин. Дискурсивное сопоставление трех поэтов, идущее из 1920-х годов, можно найти в неожиданных контекстах. Например, в наблюдении Л. Я. Гинзбург:
Думаю, что настоящий поэт всегда читает свои стихи именно так, как нужно, несмотря на отсутствие техники, несмотря даже на недостатки произношения. Гумилев картавил, Кузмин запинался, но, конечно, они были лучшими чтецами своих стихов. Навсегда запомнился голос Блока, глухой и монотонный, читающий «Возмездие»…[866]
Здесь Блок, Гумилев и Кузмин объединены в статусе «настоящих поэтов», как в 1920-х годах они были уравнены в правах на пост председателя Союза поэтов.
В начале 1970-х годов произошел очевидный перелом, и имя Кузмина все чаще стало появляться в печати. В 1969 году о нем кратко, впроброс, но уже и не в обличительном контексте, упомянуто в академической двухтомной «Истории русской поэзии» в связи с оформлением акмеизма: