– На картине изображен плот, который построили после крушения судна «Медуза», – задумчиво говорит он. – В верхней части полотна – живые люди, которые размахивают тряпками, чтобы привлечь внимание тех, кто на корабле, и спастись. Заметьте, тряпки белые. Белый – цвет надежды. Вы только посмотрите, как эмоционально художник передает их надежду. Их отчаянное желание спастись. Практически у всех руки подняты вверх, к той самой надежде, к тому спасению, о котором они мечтают и молятся…
В нижней части картины – трупы. Почти у самого края плота среди них сидит единственный живой человек, он склонился над мертвым телом сына, он не смотрит в сторону надежды, в сторону спасения. Его ничего не интересует. Он смотрит в никуда. Загляните в его глаза, они стеклянные, пустые, безжизненные. Он и есть сама безнадежность…
Мы молчим, затаив дыхание и проникаясь работой художника. От глубокого голоса Рафаэля по моему телу бегут мурашки…
– Картина 1819 года, – продолжает он. – И она положила начало романтизму. Главная идея романтизма – не что-то любовно-красивое, а эмоции во всех видах, со всеми их возможными и невозможными гранями. Сюжет реален, судно «Медуза» действительно затонуло тогда у берегов Сенегала и сто сорок выживших попытались спастись на плоту. В живых осталось пятнадцать, и виной тому каннибализм.
По моей спине бежит холодок.
– Сколько эмоций в одном полотне, – шепчу я.
Рафаэль отрывает взгляд от картины, смотрит на меня, и я тону в его черных глазах.
– Что-то еще скажешь?
– Картина завораживает, пугает, и… – я запинаюсь, подбирая правильные слова.
– И? – переспрашивает он.
– И это прекрасно, – глубоко вздохнув, отвечаю я ему.
Он стоит передо мной. Он такой невероятный, высокий, статный, с прямой спиной и прекрасной длинной шеей. Он смотрит на меня своими глубокими огромными глазами, завораживающими, пугающими и прекрасными, как бушующее море, как ночное небо без звезд.
– Что должно случиться с человеком, чтобы ему захотелось такое написать? – разглядывая картину, размышляет вслух Квантан.
Рафаэль оборачивается к нему, освобождая меня из плена своего взгляда.
– Кровавая история нашей страны. Его детство совпало с революцией, трупы валялись на улицах тогда, а на площади повесили двести человек. Думаю, ребенком он видел мертвецов.
– Всего одно событие – и такая цепочка последствий, – бормочет Квен.
– Ты только что назвал революцию «всего одним событием»? – серьезно интересуется Пьер. – Революция, старина Квен, это не одно событие, это… – он не успевает договорить.
– А ведь четырнадцатого июля мы так радуемся фейерверкам, – перебивает его Капюсин непривычно тихим голосом.
– Так устроен наш мир, одно поколение умирает, другое празднует, – отвечает Квантан.
– Так, – цокнув языков, начинает Пьер, – мы идем смотреть Мону Лизу и парочку других шедевров Леонардо. Гид из тебя все-таки мрачноватый, – беря за руку на удивление тихую Капюсин, заканчивает он, обращаясь к Рафаэлю.
– Постойте, – говорит Квантан, – Раф, помнишь, мы как-то обсуждали гуманизм и тот факт, что Микеланджело своим Давидом задал ему тон?
Пьер закатывает глаза.
– Они обсуждали гуманизм… Где мои кузены, и что вы с ними сделали?
– Как именно он задал ему тон? – спрашиваю я.
Рафаэль пожимает плечами:
– До него Давида изображали смазливым женоподобным мальчиком, который смог победить огромного Голиафа лишь благодаря молитве. То есть все дело было в ней: он помолился Богу, и Бог помог ему.
Микеланджело же создал сильного Давида, грозного, мужественного. Тем самым он пытался сказать, молитва – это дело, конечно, хорошее, но сам человек играет немалую роль в своей собственной жизни. Отсюда и гуманизм. Хвала человеку, – объясняет Рафаэль. – А почему ты это вспомнил, Квантан?
– Ты тогда сказал, что в Лувре есть две его незаконченные статуи какой-то гробницы или… – он на некоторое время замолкает, – в общем, я не помню, но давайте посмотрим еще эти статуи, а потом уж перейдем к туристической программе.
– Конечно, давайте, – вступает Капюсин. – Со мной все хорошо, я просто задумалась о жизни, но ведь ты прав, Рафаэль. Все эти туристы вокруг, которые бегают с фотоаппаратом и палочками для селфи, они же ничего не видят. Они пройдут мимо этого шедевра и даже не поймут его смысл, не узнают всей глубины и красоты творения.
Рафаэль улыбается, а Пьер удивленно смотрит на нее:
– Где, черт побери, моя Капюсин, и что ты с ней сделал?
Дружно усмехнувшись, мы идем из зала в зал к скульптурам, о которых я ничего до сих пор не слышала.
– Предупреждаю, статуи незаконченные, они не обтесаны, но смысл в них есть, – подводя нас к двум огромным кускам мрамора, говорит Рафаэль. – Два раба, – показывая на каждую скульптуру пальцем, добавляет он. – Два человека, пребывающие в абсолютно равных условиях… в условиях рабства. Видите разницу?
И мы видим. Тело одного раба скрючилось, словно от дикой боли, а на лице была написана тяжелая мука. Второй стоял, подняв голову, с блаженным выражением лица. В голове эхом прозвучали слова Рафаэля: «два человека в равных условиях». Но совершенно разные, подумала я.
– Если вы живете дерьмовую жизнь, спросите себя, не дерьмо ли вы сами? – подводит итог Пьер.
Рафаэль усмехается.
– Именно. Истинную свободу никому не отнять.
– Жаль, что они незаконченные, – говорит Капюсин.
– Да, – соглашается с ней Квен, – задумка интересная.
– Мы здесь уже почти два часа, – с удивлением сообщает Пьер. – Вы вообще почувствовали ход времени?
– Нет, – качая головой и рассматривая лица и фигуры рабов, отвечаю я.
Свобода. Она возникает в душе и порождает крылья, подумала я, разглядывая мечтательное выражение лица раба.
– Рожденный ползать летать не может, – произношу я вслух.
Рафаэль встает рядом со мной и говорит:
– Да, только мы, люди – особый вид, мы можем научиться всему, чему пожелаем. Мы сами возводим перед собой границы и сами их разрушаем.
Я ничего не отвечаю. Я смотрю на огромные куски мрамора, которые возвышаются надо мной, и понимаю, что мы все в какой-то мере рабы. Мы рабы обстоятельств, своих желаний, своих страхов. Мы рабы жизни. Но только от нас зависит, как мы встречаем трудности и соблазны, как ведем себя в опасности и в радости. Только от нас зависит, какую жизнь мы проживем. Всецело и полностью от нас.
– Все, теперь пошли смотреть туристическое, – говорит Квантан.
– Я не хочу, давайте вы посмотрите без меня, – просит Рафаэль.
– А что ты будешь делать? – интересуюсь я.
– Поброжу по коридорам, – пожав плечами, отвечает он, – хочешь со мной?
Он спрашивает небрежно, спокойно, а мое глупое сердце начинает биться со скоростью света.
– Тогда давайте так, – Пьер смотрит на часы, – сейчас 12:35. Через час встречаемся у перевернутой пирамиды и идем обедать, хорошо?
– Хорошо, – отвечает Рафаэль, – ну так что, Леа, ты со мной?
– А ты покажешь мне что-нибудь интересное?
– Да, – коротко говорит он с улыбкой.
– Тогда встретимся через час, – соглашается Квен, и они с Капюсин и Пьером удаляются от нас по коридору.
А я остаюсь одна с Рафаэлем, который веселым взглядом смотрит на меня.
– Почему ты так на меня смотришь?
– Потому что ты ужасно смешная, когда нервничаешь.
– Я не нервничаю.
– Абсолютно, – уверенно кивнув, заявляет он.
Я закатываю глаза.
– Спешу напомнить, ты обещал показать мне что-то интересное.
– Нам туда, – просто отвечает он.
Мы идем в полной тишине, он возвышается надо мной, останавливаясь и пропуская спешащих туристов.
– Леа, ты знаешь историю о разбуженной поцелуем Психее?
– Нет, – честно отвечаю я.
– Это древнегреческий миф, который рассказывает о стремлении к любви и о ее силе. Амур влюбился в Психею – человеческую женщину. Его стрела должна была сломать ей судьбу, заставить полюбить отвратительного человека и всю жизнь быть несчастной, так ему велела его мать Венера. Но он ослушался, полюбил Психею и тайно женился на ней. Я не буду рассказывать тебе о всех трудностях, через которые им пришлось пройти. Самое главное, его поцелуй спас ее от бесконечного долгого сна. Поцелуй истинной любви, – он подмигивает мне.
– Спящая красавица, – улыбаюсь я.
– Возможно, Шарля Перро вдохновила эта история, – отвечает он, и на его губах появляется улыбка. – Смотри. – Рафаэль останавливается перед сравнительно маленькой скульптурой и спрашивает: – Что ты видишь?
Я минуту молчу, проникаясь духом прекрасной, потрясающей статуи.
Ангел с красивыми крыльями за спиной трепетно смотрел на девушку, невероятно нежно обнимая ее. Одной рукой он слегка приподнимал ее голову, касаясь волос, второй касался ее груди, и это прикосновение казалось таким реальным, таким осязаемым! Девушка подняла руки и потянулась к нему. Ласково обнимая своего ангела, она смотрела прямо ему в глаза. В этой статуе было столько тепла! Прикосновения казались ощутимыми, взгляды – настоящими.
– Нежность в объятиях холодного мрамора, – говорю я.
– Психея в древнегреческой мифологии олицетворяет душу, видишь, как она тянется к Амуру, богу любви? Возможно, статуя символизирует желание души любить.
– Тебе кажется, скульптор хотел сказать, что мы не можем жить без любви?
– Именно так, ведь она проснулась лишь от его поцелуя. – Рафаэль говорит тихо, убежденно, и каждое его слово проникает мне в душу.
– Как это вообще возможно – вложить в камень столько чувственности?
Он качает головой.
– Я не знаю, но каждый раз, когда я смотрю, как он обнимает ее, мне начинает казаться, что передо мной настоящие живые люди.
– Живые люди на такое не способны.
Он оборачивается ко мне:
– Почему не способны?
Я пожимаю плечами.
– Мне кажется, в наше время люди не могут потерять голову. Не могут так любить. Он так нежно ее касается, будто она самое большое сокровище на земле. Такое ощущение, что люди придумали это чувство и живут с надеждой однажды испытать нечто столь же великое.