двусмысленность языка.
С другой стороны, сращения и опущения принадлежат природе языка. Индуцирование и инсценирование пересиливают их не какой-либо внешней силой, а пользуются их собственными внутренними потенциями: высказывание конструирует конкретные варианты ноэтически-ноэматических сращений и опущений и комбинирует их таким образом, чтобы выплеснуть смысл высказывания за рамки его неизбежно неполного прямого семантического содержания. Механизмы сращений и опущений – это одновременно и одна из причин двусмысленности и неполноты языковых высказываний, и орудие наращивания их смысла с помощью различных форм непрямого говорения. Благодаря этим (и многочисленным другим того же рода) механизмам формально неполные выражения оказываются в некоторых случаях предпочтительней – с точки зрения полноты выраженного смысла – максимально развернутых.§ 22. Предварительная иллюстрация. Опущение. Так, начало бунинской «Сказки о козе» – «Это волчьи глаза или звезды – в стволах на краю перелеска?» – прямо не содержит в себе ни ноэмы, ни ноэсы страха, семантически не выражает его, тем не менее испытываемый страх передается (инсценируется). Чисто ноэматические объяснения здесь, на наш взгляд, бессильны или по меньшей мере предварительны: дело не в семантически-языковой (ноэматической), а в ноэтической (актовой) стороне и в ноэтической ситуации в целом. Можно сколько угодно говорить о том, что, мол, из языкового контекста, из эксплицитно данной семантики понятно, что «ночь», что «лес», что «волк» и т. д. и что все это – «страшно». Но сами по себе лексемы – и ноэмы – «ночь», «лес», «звезды», «глаза» и «волк» страха не содержат, не содержит его и синтаксическое сочленение этих лексем (т. е. семантическое значение фразы само по себе). «Страх» индуцируется здесь не как рефлектируемая ноэма, а как актуальный позициональный акт в определенной текущей ноэтической ситуации – страх как семантически не выраженная модально-тональная характеристика ноэсы или совокупности ноэс, инсценированных (косвенно вызванных) в воспринимающем сознании семантически выраженными ноэмами. Для возникновения и восприятия этого акта страха мало внешней ситуации – необходима ноэтическая ситуация сознания, необходимо сознание как таковое (ведь «самой» машиной при машинном переводе этот акт страха не ощущается). Однако в состав выражаемого потока актов (и в состав подлежащего машинному переводу) эта ноэтическая ситуация и эта ноэса «страха» несомненно входят – столь же несомненно вошла она и в состав коммуникативно переданного здесь смысла (возможно, что и из осуществленного машиной перевода эта ноэса страха тоже будет воспринята, но это произойдет не за счет вложенного в машину семантического алгоритма, а за счет воспроизведения в сознании воспринимающего данной ноэтической ситуации и соответствующей ноэсы страха). Таким образом, оставленный за пределами семантически выраженной части «смыслового айсберга» высказывания акт страха косвенно передан силами ноэтики: стихотворение использует закономерности взаимосвязей протекающих в сознании актов, индуцированных семантикой фразы, и инсценирует тем самым естественное совспыхивание в воспринимающем сознании этой семантически не представленной ноэсы. «Не представленной», заметим, ни в качестве ноэсы, ни в качестве ноэмы. «Страх» относится Гуссерлем к «душевным актам», а последние – к фундированным в модальных актах (восприятия, суждения, сомнения и т. д.). Инсценированное фразой сочетание таких первичных фундирующих актов и приводит к совспыхиванию в созданной таким образом ноэтической ситуации семантически не представленного душевного акта.
Осталась одна существенная недоговоренность: мы разбираем приведенную стихотворную бунинскую фразу в качестве условно реальной фразы из живого общения (реальная ноэса «страх» будет воспринята из одной только этой фразы тогда, например, когда эта фраза будет произнесена нашим собеседником, скажем, в лесу), поэтому и говорим, что этот душевный акт фундирован «обычными» модальными актами. Между тем, эстетическое восприятие фундируется, по Гуссерлю, не модальным, а нейтрализованным сознанием. При эстетическом восприятии этой стихотворной фразы она порождает «нейтрализованный страх», а если вспомнить философскую традицию, с которой смыкается гуссерлева тема нейтрального сознания, то эта фраза порождает «незаинтересованный страх».
Если отвлечься пока от этой недоговоренности, то можно сказать, что описанный механизм индуцирования опущенных ноэс аналогичен разбиравшемуся выше гуссерлеву пониманию полных/неполных и прямых/непрямых выражений. Наш пример в качестве фразы в реальном разговоре – выражение «непрямое». Прямое выражение здесь вообще невозможно: переживание не только количественно всегда многосоставней, чем выражение (т. е. здесь имеется несколько стяжений – той естественной для языка формы сокращенного выражения ноэтически-ноэматического состава переживания, о которой говорилось выше), но и полнокровно модализировано, прямое же выражение в его чистом виде может относиться, напомним, лишь к немодализированным переживаниям.
Наш пример представляет собой и «неполное» выражение. Более «полным» в гуссерлевом смысле было бы здесь перефразированное выражение «Я боюсь волка: а вдруг это его глаза там, в стволах на краю перелеска, а не звезды». Здесь модальность страха – по гуссерлеву «рецепту» – обособлена, семантизована и вынесена в отдельную синтаксическую позицию. Но и в этом случае остались без выражения некоторые аспекты многосоставного переживания (в частности, опущена ноэма чувственного смотрения, несколько редуцирован акт сомнения, вопрос трансформирован в предположение и т. д.). Можно было бы, конечно, продолжать разворачивание перефразирования до бесконечности, отмечая все конкретные детали переживания, но – напомним гуссерлев довод – «всеобщность» семантики все равно не дала бы выразить все частные «обособления» этого, как и всякого другого, переживания.
Более того: попытки таких разворачиваний часто приводят к парадоксальному следствию – чем более развернуто высказывание, тем менее оно выразительно (тем менее насыщено смыслом). Проще говоря, бунинский вариант, эллиптичный с точки зрения полноты и прямоты выражения ноэтически-ноэматического состава переживания, тем не менее предпочтительней по смысловой наполненности всех развернутых версий.
§ 23. Специально об инсценировании. Эта парадоксальность хорошо иллюстрирует то, что имелось выше в виду без специального толкования под целенаправленным «инсценированием» актами говорения индуцируемого ими многоактного переживания. Поскольку – как здесь принимается – на языке невозможно прямое и полное выражение всего ноэтически-ноэматического состава переживания, невозможно говорить и о прямом и поэтапно изоморфном – шаг в шаг – индуцировании переживания. Такая изоморфность невозможна. Речь поэтому и идет об инсценировании – в том смысле, что языковое инсценирование актов сознания, как и всякая инсценировка, не изоморфна тому, что инсценируется: [301] ни по фабуле (по последовательности самого выражаемого потока актов), ни по сюжету (по семантическому построению фразы), ни по участникам и их «количеству» (по выделенным для семантизации ноэмам и ноэсам), ни по значимости их роли (так, в нашем примере из Бунина на семантической авансцене высказывания расположен акт «вопроса-сомнения», а в самом переживании на авансцене – акт страха). Поскольку языковой состав неизбежно сокращен относительно ноэтически-ноэматического состава индуцируемого переживания, «успех» языкового выражения в том, чтобы «оптимальней» избрать участников для этого сокращенного состава значений и распределить их в синтаксической ткани речи так, чтобы они охватывали по возможности все основные несущие конструкции переживания и высвечивали все неохваченные семантикой «темные углы» воссоздаваемой ноэтической ситуации. Это как в археологии: если высказывание коснется своими семантическими компонентами, синтаксической структурой и ноэтической инсценировкой лишь нескольких, но значимых точек выражаемого переживания и точно их распределит в соответствии со внесловесной ноэтической ситуацией, то воспринимающее сознание – как археолог по осколкам – сможет воспроизвести (инсценировать) все течение актов переживания в его смысловой целостности. Или как в трагедии: катарсис может быть преднамеренным финалом инсценированного потока актов, но никогда не может быть непосредственно семантически выражен (катарсис всегда – непрямой смысл).
Бунинская фраза пользуется для достижения искомого эффекта минимальными средствами, но достигает максимального успеха за счет инсценировки ноэм и ноэс, имеющей семантически неявленный аксиологический (ноэтический) эффект. При наращивании же семантического состава речи – с благими намерениями ее более полного соответствия выражаемому – зачастую достигается противоположный эффект: в речи выражается то, чего нет в самом выражаемом переживании, и исчезает то, что адекватно ощущалось в сокращенном выражении (подробней об этом см. раздел «Смысловые эффекты при сменах языковой модальности»). Причина и здесь та же – неизоморфность ноэтически-ноэматического строения актов сознания и ноэтической ситуации переживания с семантико-синтаксическим строением языкового высказывания. Эта исходная («природная») неизоморфность приводит к разного рода смещениям, наложениям, перемещениям и в целом комбинаторике ноэс и коррелятивных им ноэм в выражающей их семантико-синтактической ткани высказывания. Такими «перестановками», реконфигурацией и комбинаторикой может порождаться значительная и даже превалирующая доля коммуницируемого смысла.
В частности, ведущая ноэма индуцируемой последовательности актов может в таких «перемещающих» ноэмы и ноэсы высказываниях терять свое доминирующее положение, как – дадим схожий с бунинским, но упрощенный ради наглядности пример – в случае, когда сказанная за столом фраза «чай тоже горячий» индуцирует не тот вроде бы коммуницируемый смысл, что