Непрямое говорение — страница 117 из 186

Разве тот смысл, который передается разворачивающейся сейчас перед глазами читателя фразой, находится в самой фразе? А не в сознании пишущего и читающего? Со всей серьезностью: где еще, кроме сознания, может находиться или вспыхивать смысл – то, что, по определению самого когнитивного подхода, связано с мыслью? В вещах? В сущностях? В языке? В тексте? Что вообще может означать то распространенное, но, как представляется, таинственное положение, что смысл находится в самой речи, в предложении, в тексте?

Точнее, впрочем, было бы сказать, что это не «таинственное», а метафорическое (или опирающееся на какой-либо другой троп) положение, нежданное в устах адептов позиции, отрицающей в метафоре наличие смысла, выходящего за рамки буквальной семантики. Ведь что на деле, скорее всего, имеется в виду? То, что высказывание «смысл находится в самом тексте» вызовет в читателе то содержание, что смысл, который сейчас в нем возникает, индуцирован именно текстом (а не, скажем, создателем этого текста, ситуацией, психологическим состоянием воспринимающего, атмосферными влияниями, внутренним голосом и пр., и пр.). Вряд ли ведь под этой научной – т. е. по строгому самоограничению «нетропированной» – фразой имеется в виду буквальное: что этот смысл находится в тексте, а слушающий/читающий его там – в тексте – извне и наблюдает, подобно тому, как видят снег за окном. Положим, понятно, как можно извне наблюдать чувственно воспринимаемое – в том числе знаковое, но любое понимание этого извне наблюдаемого, а не просто наблюдение уже есть наделение его смыслом или реанимация его смысла изнутри наблюдающего сознания. Самый что ни на есть логический смысл (2x2 = 4) тоже не в тексте этой формулы, а в сознании. Чем же этот логический смысл отличается тогда от метафорического: оба есть то содержание, которое вызывает в сознании, воздействуя на него, определенный текст. По этой логике получается, что смысл фразы «все тела протяженны» мы можем понимать как содержащийся в самой фразе, а смысл фразы «земля – космический корабль» (показательный пример метафоры у Анкерсмита) мы должны понимать как порождаемый под воздействием этой фразы самими нами в себе и как затем ошибочно вкладываемый в саму фразу (если считаем метафору имеющей смысл), или – не вкладываемый (если считаем метафору своего смысла не имеющей) и, соответственно, должны считать эту фразу «прямой», лишенной непрямого метафорического смысла.

Разумеется, мы заострили проблему, и понятно, конечно, что на самом деле подразумевается или таится за этими метафорическими положениями: имеется в виду семантика в ее аналитических потенциях. Смысл «протяженность» находится в понятии «тело», а значит – через синекдоху – смысл «протяженность» находится в смысловом составе слова «тело», а потому и – через метафорический перенос – в содержащем это слово тексте. Вероятный стимул для понимания смысла как содержащегося в самом тексте – стремление отсечь от смысла высказывания авторскую интенцию с тем, чтобы гарантировать освобождение смысла от субъективности и психологии вообще (как автора, так и читателя), но вместе с авторской интенцией (целенаправленно или нет) отсекаются интенциональность и актовость процесса понимания в воспринимающем сознании. Ведь если снять синекдоху и метафору, то обнажится, что и аналитический смысл находится не в тексте, а в сознании (как ни крути, без сознания и его интенционально нацеленных актов при толковании понятия «смысл» не обойтись – если, конечно, заранее не быть готовым на его сближение с платоновскими идеями). Даже когда Гуссерль, которого часто записывают в круг вдохновителей такого подхода, настаивал на такой экстравагантной вещи, как «предложение в себе», он отнюдь не имел в виду, что смысл таких предложений находится в них безотносительно к сознанию вообще, а только то, что смысл «предложений в себе» понятен (осваиваем) любому сознанию без обращения к ситуации общения и к особенностям сознаний говорящего и слушающего. Так что положение «смысл находится в тексте» – это метафорическая перелицовка обычного традиционного аналитизма, не более того. Это – научная форма стандартной стилистической игры языковой двусмысленностью, фундируемой гибридными смешениями ноэтических и ноэматических сторон в сфере семантики.

Если иметь в виду эту аналитическую подоплеку, становится понятно и объяснение Дэвидсоном метафоры. При толковании смысла как только того, что находится и извлекается из самого текста, имеется в виду «узкая», аналитическая по своему генезису концепция смысла, связывающая смысл исключительно с семантикой и ее прямыми значениями – в качестве гарантии невовлекаемости в дебри субъективности. В таких целевых рамках, замкнутых на аналитическую семантику, понимание метафоры как самой в себе смысла не содержащей законно. Дэвидсон в этих терминах и фиксирует ситуацию: метафора «пользуется в дополнение к обычным языковым механизмам несемантическими ресурсами» (173). Да, действительно: ноэтические способы создания и передачи непрямых смыслов, к которым принадлежит и метафора, – это «несемантические» ресурсы, но от этого передаваемое с их помощью не теряет, с развиваемой нами точки зрения, смысловой природы в широком значении этого понятия: смысл – это все то, что осознается, безотносительно к тому, облечено оно или нет в языковую семантику, все то, что индуцируется, инсценируется, протекает, порождается, воспринимается и, главное, понимается сознанием. Такой смысл тоже не погружается при этом в пучину субъективности: опирающийся на общие закономерности ноэтической ситуации сознания, порождаемой использованной во фразе прямой семантикой, непрямой смысл метафоры, как и смысл гуссерлевых «предложений в себе», понятен (осваиваем любым сознанием одинаково) без обращения к ситуации общения и к особенностям сознаний говорящего и слушающего. Возьмем, например, двойной с наращиванием ноэсы смысл одного из словосочетаний в строчках Мандельштама: «Слепая ласточка в чертог теней вернется /На крыльях срезанных, с прозрачными играть». «На крыльях срезанных» несет в себе двойной смысл с наращиванием: здесь и прямая зрительная образность (образ того момента полета ласточки, когда она летит как бы без крыльев), и метафорически нарощенная вторая ноэса, родом из первой строки (забыл слово – ослепшая ласточка – ласточка со срезанными крыльями). Все это понятно без всякого обращения к ситуации общения или к особенностям сознания говорящего и слушающего.

Смысл и семантику поэтому стоит трактовать не как тождественные категории, а как понятия, находящиеся в родо-видовых отношениях: смысл шире и больше прямой семантики (что, в нашей интерпретации, предполагалось и Гуссерлем, начиная с «Идей 1»). Смысл больше и когнитивности, последнюю он также включает в себя как видовое понятие.

Для феноменологии говорения смысл в качестве родового понятия важен, таким образом, как в плане своего неполного совпадения, а потому и возможности противопоставления «значению» (семантике), так и в плане своего непротивопоставления экспрессии, оценке, тональности, голосу и т. д., т. е. всему тому, что, как и прямые значения, может функционировать в речи безотносительно к субъективным коннотациям – в качестве «общезначимых» непрямых компонентов смысла порождаемой высказыванием подразумеваемой «ноэтической ситуации».

§ 37. Смысл и значение. Гуссерль и Деррида. Феноменологическое содержание предполагаемой родо-видовой развилки между смыслом и семантикой можно проиллюстрировать, как уже говорилось, по «Идеям 1». Номинация, т. е. акт семантической экспликации ноэмы, понималась Гуссерлем как вторичная и «непродуктивная» по отношению к конституированию смысловой предметности. Наделение смыслом направлено у Гуссерля от соответствующего акта к языковому значению (семантике) и далее – к чувственному знаку, а не наоборот, т. е. не от значения как якобы абсолютной формы смысла к смысловой предметности сознания. При толковании вектора направленности по второму варианту от смысла обычно отсекается все, что не есть семантика, а это в перспективе приводит к слиянию смысла как мысли и языка как семантики. У Гуссерля же языковая семантика понимается как безусловно способствующая смыслостановлению в качестве субстанциального сопровождения этого процесса, как идеальная фиксация его осуществленного результата, но не как само смыслостановление и сам смысл в их полной родовой сущности. Это положение – одна из главных причин тех разногласий в неофеноменологии, о которых мы уже говорили (см. § 16). Содержание ведущихся споров настолько разрослось тематически и утончилось нюансировками, что входить в его детали равнозначно вхождению в лабиринт без надежды на скорое возвращение. Мы будем продолжать вытягивать только одну интересующую нас здесь ниточку этих споров – проблему соотношения смысла и семантики, обострив ради отчетливости ее границы.

Ж. Деррида следующим образом эксплицирует этот момент гуссерлевой феноменологии: «…смысловой аспект языка, его смысловой и нематериальный аспект <семантика>, который можно было бы назвать оживленным «собственным телом» (Leib) языка, выводится <Гуссерлем>из игры. Так как для Гуссерля выражение предполагает интенцию значения…, его сущностным условием, следовательно, является чистый <т. е. неязыковой) акт оживляющей интенции, а не тело <т. е. не смысловой аспект языка, не семантика), к которому она таинственным образом присоединяется и дает жизнь» . [321] Такое понимание оценивается как ошибочное: Гуссерль необоснованно, говорит Деррида, «предоставил себе право диссоциировать» это «загадочное единство одушевляющей интенции и одушевленной материи», откладывая, «похоже, навсегда, проблему единства двух аспектов». Что касается непосредственно смысла и семантики, то Деррида интерпретирует их гуссерлево различение следующим образом: «Эта проблема, конечно, всегда ставилась, особенно в начале шестого логического исследования. Но пути, которые к ней ведут, здесь