бщения» не идею отождествления антиномичного, которая предполагает сохранение каждой стороной своей автономной значимости, а аналитизм и генологическую идею – идею сущностного единства означенных термов (не в Платоновой ли «идее»?) при возможности лишь сугубо функциональных расхождений. В зону влияния этой идеи входят и развивавшиеся Шпетом положения о сущностном единстве мысли и языка, о невозможности их разведения, о невозможности чистого внеязыкового мышления (последний тезис обосновывался Шпетом, по-видимому – в противовес Гуссерлю, на всем протяжении «Эстетических фрагментов»). Еще вопрос, содержит ли стихотворение Боратынского такой – упрощенно говоря – вывернутый на логическую изнанку тезис русской философии начала XX века о слове как плоти смысла? Если можно знать поговорку, выражающую «истину» или «правду», но, тем не менее, не понимать ее до поры до времени «точно» – разве это предполагает сущностное единство языка и мышления? Это ближе, скорее, к тому, как описывал схожие ситуации Гуссерль, признававший возможность существования независимых от языка ипостасей смысла и оспариваемый в этом пункте Шпетом: при внезапном – «вдруг» – понимании языкового выражения происходит, говорил Гуссерль, не изменение смысла, не сдвиг семантики, а сдвиг акта, т. е. сдвиг в понимании инсценируемой высказыванием ноэтической ситуации. Шпетовская интерпретация оставляет в сохранности семантический смысл стихотворения Боратынского, но меняет его исходную ноэтическую ситуацию и помещает в другую, фундируемую иным «направленческим» контекстом – тем, в котором интенции лексем «ум» и «поговорка» аранжированы иначе, чем, скажем, в символизме: не антиномически, а генологически. Символическая идея антиномического тождества мысли и языка не равна идее их генологического генетического единства, это – и иная идея, и иная «логическая форма», и другая ноэтическая ситуация.
§ 6. Система оговорок Шпета, усложняющих и в конечном счете размыкающих ситуацию. Как уже говорилось, Шпет периодически вводил в изложение своей теории экспрессивности различного рода смягчающие оговорки. Например, такую: все личные переживания говорящего в большей мере, чем через слово, передаются нам через его жестикуляцию, мимику, эмотивную возбужденность, но «они отражаются и на самом слове, на способе его передачи, на интонациях и ударениях, на построении речи, спокойном или волнующемся, прерывистом, заикающемся, вводящем лишние звуки или опускающем нужные, и т. п. И несомненно, что в весьма многих случаях этот „член“ в структуре слова для нас превалирует, так что само передаваемое со своим смыслом, по его значению для нас отходит на второй план.
Значенья пустого слова/В устах ее полны приветом… То истиной дышит в ней все, / То все в ней притворно и ложно; /Понять невозможно ее, /Зато не любить невозможно.
Понимание как интеллектуальный фактор в восприятии такого слова, или в восприятии слова с этой стороны, отступает на второй план, и приходится говорить, если о понимании все-таки, то понимании особого рода, не интеллектуальном, а любовном или ненавидящем».
В конечном счете совокупность смягчающих уступок ноэтике привела к значительной – острой и точной – постановке в связи с ней концептуальных проблем. В частности, Шпет непосредственно формулировал тот интересующий нас языковой случай, когда нечто из области экспрессии облачается в прямую семантическую форму: тогда этот, пусть и ноэтический по генезису смысл получает от Шпета пропуск в ограду «объективного» смысла высказывания. В том числе и для «экспрессии» главным условием вхождения в смысл высказывания является приобретение ею семантического облачения. Шпет оговаривает разного рода особые случаи, когда экспрессивно-тональные моменты могут влиять на смысл. Например: «…Осложненный случай, когда N скрывает свое душевное состояние („волнение“), подавляет, маскирует, имитирует другое, когда N „играет“ (как актер) или обманывает, такой случай вызывает восприятие, различающее или неразличающее, в самом же симпатическом и интеллектуальном понимании, игру и обман от того, что переживает N „на самом деле“. Получается интересная своего рода суппозиция, но не в сфере интеллектуальной, когда мы имеем дело с словом о слове, с высказыванием, сообщением, смысл которых относится к слову, а, в параллель интеллектуальной сфере, в сфере эмоциональной. Здесь не „значение“ налезает на „значение“, а „со-значение“ – на «со-значение», синекдоха (не в смысле риторического тропа, а в буквальном значении слова) на синекдоху. Можно сопоставить это явление также с настиланием символического, иносказательного вообще смысла или смыслов на буквальный – своего рода эмоциональный, resp. экспрессивный символизм, которого иллюстрацией, например, может служить условность сценической экспрессии». Видно, как Шпет имел в том числе целью постепенно развернуть свою теорию смысла лицом к художественной сфере.
Особо Шпет выделяет случай семантически выраженной «эмоциональности»: «Возможно также „осложнение“ другого типа: N сообщает ото значит – облачает в семантику, делает смыслом, тематизирует>о своем собственном эмоциональном состоянии – особенно об эмоциональном состоянии, сопровождающем высказывание, тогда его состояние воспринимается
(a) как смысл или значение его слова, по пониманию, и как (Ь) со-значение, по симпатическому пониманию, (а) и (Ь) в таком случае – предметные данности разных порядков: (а) относится к (6) (т. е. к собственно смыслу, сообщению),
(b) – к (8)», т. е. ко вторичной экспрессивной функции, отражающей субъективные представления говорящего. В случае семантизации экспрессии (в нашей терминологии – в случае перевода ноэсы в ноэму) как минимум часть ее и по Шпету, таким образом, войдет в смысл сообщения, повышаясь в рейтинге и становясь из ноэсы ноэмой.§ 7. Поэтический пропуск в сферу смысла. Логически же выведенная и выверенная существенная концептуальная «оговорка» производится в шпетовской теории на подступах к поэтическому языку: «Лишь одно обстоятельство следует наперед и обще отметить, потому что оно действительно играет особую роль, когда становится целью сознательного усилия. Там, где подмечено особое эмоциональное значение экспрессивных свойств слова и где есть целесообразное старание пользоваться словом для того, чтобы вызвать соответствующее впечатление, там находит себе место своеобразное творчество в сфере самого слова и творчество самого слова. Созданное для цели экспрессии и импрессии, слово, затем, обогащает и просто сообщающее слово». Шпет фиксирует здесь то, что предполагается и феноменологией говорения: экспрессивность может входить непосредственно в смысл высказывания. Но, по Шпету, это может происходить только в особой сфере: «Это есть творчество поэтического языка».
Помимо того, что экспрессия, с нашей точки зрения, может непосредственно входить в смысл не только в поэзии (разве не входит, например, экспрессия в смысл пассажа самого Шпета: «Безчувственная мысль – нормально: это – мысль, возвысившаяся над бестиальным переживанием. Безсловесная мысль – патология; это – мысль, которая не может родиться, она застряла в воспаленной утробе и там разлагается в гное» и т. д.), можно зафиксировать и различия в понимании «условий» вхождения экспрессии в смысл. Исходя из дальнейших объяснений Шпета, следует, кажется, заключить, что и в смысл стихотворения тоже может войти только то, что выражено непосредственно семантически и что так или иначе фундировано логической формой, а сюда Шпет по особо оговореннным основаниям включал фигуры речи и тропы: «Те средства, к которым обращаются для этих целей, издавна получили название фигуральных средств или просто фигуральности слова. Как некоторые речения из осмысленных превращаются в экспрессивные, так фигуры речи могут стать вспомогательными средствами для передачи самого смысла, подчеркивания его оттенков, тонких соотношений и таким образом способствуют обогащению самого сообщающего слова». В таком случае, говорит Шпет, «фигура из поэтической формы становится внутренней логической формою», логические же формы, по Шпету, «суть внутренние формы как формы идеального смысла, выражаемого и сообщаемого». Тропам придается, таким образом, статус непосредственно содержащих и несущих смысл сообщений.
Идея существенная: упрощенно говоря, здесь предполагается, что метафора по смысловой значимости своей особой семантической структуры может стать равносильной значимости семантической структуры, например, суждения. И больше того – оптическим структурам (как «чистым формам сущего и возможного вещного содержания»), поскольку между логическими и онтологическими структурами имеется, по Шпету, столь «тонкое соответствие…, что его делают критерием логической истинности высказываний».
У Шпета здесь две идеи. Одна – что семантическая структура тропа, например, метафоры, может вырасти до логической формы идеального смысла; это кажется удачной постановкой темы с интересно, но неполно намеченным направлением решения; другая – что структура тропа может дорасти и до онтологической формы сущего (идея, близкая рикеровскому стремлению обосновать прямую референциальную силу метафоры). Постановка вопроса и тут концептуально интересна, но ее намеченное решение представляется спорным.
Начнем с первой идеи. В шпетовском контексте тезис о возможном «вырастании» языковой структуры тропов до логической формы идеального смысла означает, что по вскрытой логической форме тропа можно будет строить новые смысловые образования – так же, как это происходит, например, с законами выведения умозаключений. Но и здесь Шпет имеет в виду преимущественно семантику, т. е. обходится без ноэтики. В таком случае точнее было бы вести здесь речь не о соответствии метафоры логическим формам, а о соответствии метафоры каким-либо особым ноэтически-ноэматическим конфигурациям в типических ноэтических ситуациях. Тогда можно было бы ожидать иного: возможности строить по вскрытой ноэтической конфигурации той же метафоры новые смысловые образования, но уже не по типу семантических законов выведения умозаключений, а по типу особенных закономерностей сочетания в языковых актах ноэс и ноэм из состава разных ноэтических ситуаций (их комбинаторных совмещений, наложений, перестановок, сокращений и в общем – инсценировок). Например, в такой конфигурации ноэс, которая характеризуется опущением ноэмы (семантики). Ведь изначально метафора (доминирующий троп) всегда характеризовалась как