Когда София была подростком, родители старались не навязывать ей свои предпочтения в плане образования и карьеры. Напротив, они постоянно интересовались тем, как она сама видит свое будущее, помогали ей получать опыт работы, посещать дни открытых дверей в университетах и знакомиться с профессионалами разных областей деятельности. Из-за усердия родителей, стремившихся развить каждое ее мимолетное увлечение, Софии становилось всё труднее понять, где заканчивались ее желания, а где – начинались их.
Чувство, что ваши возможности безграничны и вас никак не стесняют внешние обстоятельства, не приносит ни уверенности, ни покоя. В нем тоже скрыт диктат, хотя и не тот, что исходит от Сверх-Я, этого внутреннего голоса, неотступно напоминающего вам о правилах, предписанных кем-то, кто наделен властью, будь то родители, учитель или начальник. Наше «общество достижений», по словам социального теоретика Бюн-Чхоль Хана, избегает запретов и требований идеологии «ты должен», заменяя их уверением «ты можешь».
Это диктат со стороны Я-идеала, отголосок бессознательной убежденности в собственной непогрешимости, закладываемой в нас родителями с самого нашего рождения. Для них мы, как язвительно выразился Фрейд, «His Majesty the Baby»73. Рано или поздно до нас доходит неприятная новость о том, что мы не настолько совершенны, как они думали, и мы реагируем на нее, создавая внутри себя образ этого изначального, а теперь утраченного совершенства, которое однажды узрели в полных любви улыбках наших родителей.
Я-идеал – странный, двуликий повелитель. Он выдает себя за любящего союзника, который желает нам только добра, поэтому сопротивляться ему труднее, чем авторитету Сверх-Я. Если Сверх-Я отказывает нам в том, чего мы хотим, то Я-идеал, подобно тиранически любящему родителю, хочет лишь того, чего хотим мы сами, ну, может быть, чуточку большего. Его призывы заставляют нас всю жизнь прыгать через препятствия, с тревогой выискивая новую цель и постоянно опасаясь чего-нибудь не достичь. В тени Я-идеала, пишет Хан, «чувство выполненного долга недостижимо»74 (курсив автора).
София жаловалась, что ее повседневная жизнь кажется ей нереальной. Значение имеет только будущее, ведь именно там находится ее идеальная жизнь. «Мне нужно подождать еще чуть-чуть, – отметила она с подавленной усмешкой, – когда случится нечто такое, что всё изменит, и тогда всё наладится».
Постепенно она начала замечать, что эта убежденность оказывает удушающее воздействие на ее жизнь. «Чем дольше я живу в ожидании этого волшебного события, тем меньше живу своей жизнью, и это грустно, ведь другой жизни у меня не будет». Находясь в вечном предвкушении будущего, София стала относиться к текущей жизни с презрением, как к какой-то пародии на идеальную жизнь, которая у нее могла бы быть. Ее работа, мужчина, с которым она встречалась, место, где она жила, были лишь бледной тенью идеала, к которому она стремилась. Проблема идеала в том, что ничто реальное не может к нему приблизиться; он манит нас будущим, которое никогда не наступит.
Измотанная и опустошенная, София поддалась двум противоречащим друг другу порывам. Она без оглядки ушла в работу, дав многоглавой офисной гидре поглотить всё ее время и внутреннее пространство. Но за этим рвением, вызывавшим регулярные приступы хронической бессонницы, таилась тяга к диаметрально противоположному. На наших сеансах София пускалась в мечты о том, как пойдет домой и ляжет спать; как, проснувшись, будет предаваться блаженному кататоническому бездействию, и так – день за днем, неделю за неделей. Время от времени она проводила в таком состоянии выходной, но лишь для того, чтобы затем вновь панически вернуться к работе. В лихорадочной активности и депрессивной инерции она обрела две стратегии, которые позволяли ей уходить от проблем текущей жизни.
Этот уход проявлялся прежде всего в ступоре, который поражал Софию всякий раз, когда нужно было что-то решить, словно не было ничего хуже, чем выбрать что-то одно и потерять все прочие перспективы. В конце концов, принятие решений предполагает неизбежный момент отрицания, которое подрывает фантазию о том, что ты можешь стать кем угодно и заполучить что угодно. Пример Софии наглядно показывает, что удержание множества вариантов будущего в «единственной жизни, которая у меня есть» крайне ослабляет человека, приводя его к параличу Я перед лицом его собственного идеала.
Наряду с обсуждением неизменных мотивов повседневной жизни Софии – нестабильных отношений с партнером, друзьями и коллегами, неумения сопротивляться требованиям и просьбам, одержимости фитнесом или холодности во время телефонных разговоров с родителями, равно удивительной и для них, и для нее самой, – мы в течение шести лет, встречаясь по три раза в неделю, то и дело возвращались к теме ее восприятия психоанализа и конкретно меня.
Шли месяцы и годы, а узлы нерешительности, казалось, только запутывались, стягивая Софию всё сильнее. Она начала задаваться вопросом, как долго я намерен мириться с тем, что она навязчиво возвращается к одним и тем же проблемам, когда я наконец попрошу ее прекратить мучить нас обоих беспрерывным пережевыванием одного и того же. «Вам, должно быть, чертовски скучно», – говорила София без всякого намека на иронию.
Но мне не было скучно. Действительно, повторяющиеся рассказы об одних и тех же дилеммах трудно было назвать увлекательными. Иногда казалось, что ее регулярные визиты – наказание и для нее, и для меня. Но ее кружившие вокруг тупика размышления всегда оживлялись творческой ноткой; София каждый раз придумывала всё более сложные метафоры, чтобы охарактеризовать свои трудности. «Моя жизнь, – говорила она, – как большой дом в колониальном стиле, а я в нем – нерадивый постоялец. Я оставляю ржавые машины на лужайке перед домом и никогда не подметаю крыльцо. Возможно, когда-нибудь меня за это накажут». Ее отсылки к книгам, фильмам, музыке, архитектуре выдавали ее живой интерес, настолько естественный, что они не казались проявлением неловкости или вычурности.
«Мне нравятся наши сеансы», – обмолвилась она однажды как-то неуклюже и потому убедительно. Особенно ей нравилось, что три часа в неделю она была свободна от списка дел и требований, которые нужно было выполнить, и могла откликаться только на импульсы и побуждения собственного сознания. Однако она сразу добавила: «Иногда я уверена, что делаю всё неправильно, что вам надоест работать со мной, потому что я слишком много думаю, или думаю недостаточно, или неправильно, или не о том…»
«То есть, – ответил я, – сеанс, который вам нравится, оказывается отравленным, подобно всему прочему, тем, что он превращается в экзамен, который вы либо сдаете блестяще, либо с треском проваливаете?» София усмехнулась и сказала: «Да, этим отравлен каждый час моей жизни. Я вообще не понимаю, как делать что-то, не думая, делаю ли я это достаточно хорошо».
Она немного помедлила. «Хотя здесь я, кажется, учусь, как это делать».
Рр, как и Пиррон задолго до него, был безразличен к внешним опасностям. У него не было заботливого друга, который, чтобы спасти его от гибели, не дал бы ему сбежать однажды утром и преградил бы тропу, по которой выскочила навстречу лиса. Мне очень совестно, но хотел бы я знать, сохранил ли Рр Пирронову невозмутимость, когда, подняв глаза, обнаружил перед собой зияющую пасть врага.
Я-то, конечно, найдя Рр, потерял самообладание. Впрочем, даже невозмутимость Пиррона не была полной. Когда философа упрекнули в том, что он испугался нападения собаки, он ответил: «Нелегко всецело отрешиться от человеческих свойств»75. Такова наша судьба. Ежедневно преследуемые волнениями и опасностями, мы вечно вынуждены принимать решения: о кроличьем безразличии нам только мечтать…
Хоть я и не хикикомори, мне знакомо стремление отрешиться от мира, где всё время что-то происходит, постоянно нужно играть какую-то роль и что-то делать. Порой я чувствую, что готов провалиться без услады и без боли в небытие описанной Китсом праздности. Но по ту сторону прикрытых век меня неотступно подстерегает лиса, готовая всё испортить.
О, Рр. О, люди.
«Люди работают каждую минуту»: Энди Уорхол
Мы никогда не увидим самую тревожную картину Энди Уорхола. В 1949 году начинающий рекламный художник, незадолго до того переехавший на Манхэттен, написал серию больших полотен, впоследствии потерянных или уничтоженных. На одной из них, созданной на основе душераздирающей фотографии Кровавая суббота, опубликованной в журнале Life, был изображен младенец, оставшийся в одиночестве посреди обугленных развалин Южного железнодорожного вокзала в Шанхае во время японских бомбардировок 1937 года.
Сидящий на краю перрона ребенок в разорванной одежде и с обгоревшей кожей смотрит на руины пред собой и рыдает от отчаяния. По словам Виктора Бокриса, биографа Уорхола, «это была ужасающая и в то же время удивительно декоративная картинка, выполненная в пастельных тонах с использованием техники блотирования»76; впоследствии именно таким стал его узнаваемый стиль.
Картина предвосхищает знаменитую серию Смерть и катастрофы (1962–1964), но есть важное отличие: если в позднейших изображениях электрических стульев и дорожных происшествий люди или зловеще отсутствуют, или размытые очертания их трупов теряются на фоне искореженных машин, то шанхайский мальчик заставляет нас почувствовать ранящее присутствие неприкрытой и непостижимой боли.
Один молодой человек, с которым я много лет работал как психоаналитик, приехал в Лондон, чтобы убежать от воспоминаний детства, пронизанных безграничной жестокостью гражданской войны на его родине. Однажды он пришел ко мне на следующий день после мелкой аварии во время поездки на велосипеде, которая потенциально могла стать смертельной. Но он был потрясен не столько разогнавшимся белым фургоном, который его сбил, сколько чередой машин, которые проезжали мимо него, пока он лежал на мостовой. «Мне казалось, что я голый ребенок, который кричит посреди дороги», – сказал он мне.