Неработа. Почему мы говорим «стоп» — страница 43 из 52

Фредерик Гро считает примером неработы или даже антиработы прогулку. Работа ценит действие выше бытия, целеустремленность – выше рассеянной восприимчивости. Работают ради изделия, продукта, поэтому с точки зрения традиционной экономики прогулка – это «потеря времени, мертвый период, когда ничего не производится»279. Не случайно просмотр Бездельника больше всего напомнил мне долгую неторопливую прогулку.

Психоанализ – это целенаправленная работа, и всё же он вводит в повседневную жизнь человека регулярные перерывы, когда не нужно ни делать, ни говорить ничего конкретного. Разумеется, пациент сталкивается во время сеанса со своими травмами, фрустрациями, чувством вины, стыда, несоответствия какому-либо образцу и с прочими страданиями, но сеанс помогает ему не потому, что находит для всех этих проблем эффективное решение, а потому, что пробуждает в нем самом интерес к ним, который в повседневной жизни блокируется сознанием. Выходит, психоанализ – это еще один способ поиска идиоритмии, медленное приспособление к ритму и стилю ходьбы, своим у каждого человека.

Не потому ли психоаналитиков часто обвиняют в том, что они просто отнимают у людей время и к тому же проигрывают в полезности другим формам психотерапии, нацеленным на быстрое достижение результата. Действительно, в сравнении с ними психоанализ ничего не дает, это разговор ради разговора. Отчасти так и есть, но мы рискуем упустить главное: человек приходит к психоаналитику для того, чтобы избавиться от гнетущей потребности – и неспособности – найти решение какой-то проблемы, что-то сделать. Психоанализ, как заметил Винникотт, обнаруживает под поверхностью повседневной деятельности толщу чистого бытия.

* * *

Джером приходил ко мне три раза в неделю и, насколько я помню, на каждом нашем сеансе психотерапии рассказывал об очередном посягательстве на его честь и достоинство со стороны одного или нескольких сотрудников бухгалтерской фирмы, в которой он работал, – людей, по его словам, вульгарных и подлых. Слушая его, я то и дело спрашивал себя, как, черт возьми, эта фирма вообще может вести дела, если ее штат состоит из таких ничтожеств, тем более – обслуживать крупных корпоративных клиентов, которыми Джером так хвастал.

Мой кабинет заполнялся его холодной яростью, так что в нем становилось нечем дышать. Поначалу, сам того не осознавая, я прорабатывал его ожесточение внутри себя, проникаясь им сам. Я быстро научился предугадывать его тирады в адрес младших и старших коллег – этих невежд и подхалимов, рвавшихся к повышению через его голову. «Они же хреновы бестолочи!» – театрально восклицал он с маской отчаяния на лице. На одном из первых сеансов я поддакнул ему с саркастическим злорадством: «Ну конечно. Слава богу, что у них есть вы». После минуты ледяного молчания он парировал: «Если в психотерапии вы на том же уровне, что и в остроумии, я здесь просто теряю время».

Это был чувствительный, но полезный урок. Для кого-то другого моя реплика могла стать ироничным зеркалом, в котором он без труда узнал бы ненависть к себе, скрываемую им за болезненным самолюбием. Но Джером был настолько поглощен желанием продемонстрировать свое превосходство, что решил наказать меня за рискованную шутку. Он не нуждался в моих указаниях на его гневное высокомерие – ведь он жил с ним постоянно.

Ему требовалось другое – такое место, где он мог бы беспрепятственно изливать свою желчь, не опасаясь ответной реакции. И вот полгода, год, полтора я принимал как должное его неприязнь по отношению к коллегам, работе, жене, которая вечно выходит из себя, к маленьким детям, которые ждут от него того, чего он им дать не может, – собственного счастья, и к своему психоаналитику, который сидел, «выслушивал все эти занудства и не знал, что ответить».

Примерно по три часа каждую неделю я проводил в жутчайшем мире, населенном сволочами, мразями, кретинами, шлюхами и уродами, – в мире бессмысленной злобы, низостей и садистских измывательств, постоянных претензий и непонимания. Единственным, что я мог возразить, были робкие соображения в том духе, что трудно, должно быть, живется человеку, до такой степени обделенному любовью окружающих, положительными эмоциями и возможностями самореализации.

Хотя нападки на меня не прекращались, во мне крепло ощущение, что Джерому приносит облегчение само наличие человека, знающего, каково быть в его шкуре. Когда начали всплывать подробности его детства, мне стало трудно представить себе, что его жизнь могла сложиться как-то иначе. Отец Джерома, менеджер супермаркета, часто сердился на своего младшего сына из-за его любознательности и рано проявившихся интеллектуальных способностей: какой нормальный ребенок захочет остаться дома, чтобы рисовать и слушать музыку, когда можно пойти на матч местной футбольной команды вместе с отцом, сестрой и братом?

Отчужденность в отношениях с отцом компенсировалась близостью с матерью. Джером чувствовал ее взгляд, когда она стояла у него за спиной и смотрела, как он рисует. Он то ли нетерпеливо, то ли обиженно ждал, когда же она назовет его рисунок шедевром. Мать переживала из-за того, что ей пришлось бросить учебу, и образование сына представлялось ей чем-то вроде второго шанса для нее самой. Как сказал мне Джером, с какого-то момента он перестал понимать, чьи домашние задания по школьным предметам и сольфеджио он делает.

Отец с подозрением смотрел на этот альтернативный союз – скорее, впрочем, его изумлявший, чем беспокоивший. Возможно, для него было облегчением то, что его жена и сын нашли поддержку друг в друге. В итоге Джером полностью перестал сопротивляться желаниям матери, настойчиво вмешивавшейся в его жизнь. Единственной отдушиной его безотрадной, лишенной друзей юности была китчевая мечта о побеге в парижскую мансарду, где он отдался бы живописи. Он с тоской разглядывал репродукции картин Сезанна, Матисса и особенно Пикассо, представляя себя страдающим гением, который вдыхает пары абсента в окружении женщин.

Разговор с матерью о выборе колледжа оказался коротким и резким. Джером набрался смелости и заявил: «Я хочу пойти в школу искусств». В ответ раздался смех: этот момент стал одним из тяжелейших в его жизни. «Ты сможешь рисовать для собственного удовольствия, когда будешь сам зарабатывать на жизнь!» – сказала мать. «Я и сейчас чувствую ненависть, которую испытал к ней в тот момент», – говорил мне Джером. Это чувство в нем так засело, что, не найдя в себе сил справиться с разочарованием, он стал бессознательно мстить своей матери – портить ей жизнь, коверкая свою. Когда она сказала, что ему нужно изучать бухгалтерское дело, он покорно согласился, затаив обиду и ненависть.

Мать Джерома хотела, чтобы он прожил хорошую жизнь, не омраченную слепым подчинением и невыполненными обещаниями. Однако в результате он пошел ровно по тому же пути, что и мать. Она вышла замуж за человека, который был так же не способен понять, чего она хочет, как и ее отец; Джером – во всяком случае, по его словам – женился на женщине с теми же шорами на глазах. Таким образом, он угодил в воронку: главным – глубоко извращенным – удовольствием в его жизни была ненависть к самой этой жизни.

Одной из излюбленных форм выражения его ненависти были мечты о том, как он уволится с работы, придет домой и с радостью сообщит об этом жене. Со всевозрастающей тревогой она будет наблюдать за тем, как день за днем он будет слоняться без дела в ужасных гавайских рубашках, бросит бриться, начнет ходить на утренние киносеансы, толстеть и думать о том, не записаться ли ему на курсы живописи. «Я прям вижу, как она кричит: „Какой же ты никчемный кусок дерьма!“ – а я отвечаю ей в стиле Большого Лебовски: „Ну, знаешь, это просто твое мнение, чувак“». На этих словах его охватывал приступ смеха, с которым он с минуту не мог справиться, после чего успокаивался и погружался в мрачное молчание, вперив взор в потолок.

Размышляя вслух, я задался вопросом: не лучше ли серьезно отнестись к своим разочарованиям, обидам и мечтам, чем бесконечно топить их в банальной ненависти? Разве не за этим Джером пришел ко мне? Он хотел испытать, какой была бы жизнь, полностью подчиненная ритму его желаний, запросов и интересов. На наших сеансах у него появилась такая возможность. Здесь в течение нескольких часов в неделю ему не нужно было ничего делать – он мог просто быть. Мечты о пофигизме так долго заставляли его ненавидеть себя, формируя в его голове этот нелепый жалостливый образ, – теперь они, возможно, могли помочь ему жить.

Начав курс семейной терапии вместе с женой, Джером был поражен, услышав, что ей всё равно, что он делает, она просто хочет видеть его счастливым – или хотя бы не настолько несчастным. «Но ведь тебе и детям, – попытался возразить он, – нужна моя поддержка…» «Хватит, – оборвала она, – перекладывать на нас свои проблемы. После всего дерьма, которое ты на нас вывалил, это уже чересчур».

Так наступил поворотный момент, который вырвал Джерома из токсичного и агрессивного состояния жалости к себе, заставив его признать, что в утрате своих творческих амбиций и надежд виноват в первую очередь он сам. В его психоанализе началась трудная фаза саморефлексии – размышлений о внутренних и внешних изменениях, на которые он теперь осмеливался надеяться. А затем наступила развязка – жестокая и внезапная.

В автобиографическом предисловии к роману Алая буква Натаниел Готорн рассказывает о странном совпадении желаний и реальности, которое случилось, когда его уволили с ненавистной должности. «Так как работа в таможне меня уже тяготила, – пишет он, – и я не раз помышлял об отставке, судьба моя несколько напоминала судьбу человека, который хочет покончить с собой, когда, сверх всяких ожиданий, на его долю выпадает удача и он оказывается убит»280.

Продолжение истории Джерома вскоре придало этой остроумной фразе суровую реальность. После долгих лет бесплодных надежд отделаться от работы фортуна ему улыбнулась. Однажды он безучастно сообщил мне, что получил извещение об увольнении. Потом он замолчал, и я спросил, что он чувствует. «Хороший вопрос, – ответил он. – Можете себе предста