Неразделимые — страница 10 из 17

М. Кранец (1908—1983) родился в Велика-Полане (Словения). Прозаик. Академик. Общественный и партийный деятель. Участник народно-освободительной войны 1941—1945 гг. Печатается с 1925 года. М. Кранец — автор романов «Предместье» (1933), «Ось жизни» (1935), «Залесье пробуждается» (1936), «Капитановы» (1938), «Повесть о добрых людях» (1940), «Песнь гор» (1946), «Приход святого Иоанна» (1947), «Канцелярия» (1949), «Под звездою» (1950), «Утраченная вера» (1954), «Земля движется с нами» (1956), «Лиственницы над долиной» (1957), «К светлым горизонтам» (1—2, 1961—1963), «Воробьи во дворе» (1962), «Красногвардеец» (1965), «Дядья мне рассказывали» (1974) и др., а также многочисленных сборников рассказов: «Счастье в деревне» (1933), «Три новеллы» (1935), «Южные ветры» (1937), «Натюрморты и пейзажи» (1945), «Я их любил» (1953), «Месяц живет на Бладовице» (1958), «Анкета маленького человека» (1974) и др.

На русском языке опубликованы избранные рассказы М. Краньца «Я их любил» (1965), роман «Лиственницы над долиной» (1977).

Рассказ «Проклятый пес» вошел в сборник «Анкета маленького человека».

ПРОКЛЯТЫЙ ПЕС

Чертовски красивая девочка и чертовски смекалистая. И то и другое, как любила говаривать Минка из Франова, особенно смекалистый ум, можно употребить либо на благо людям, либо на пользу себе. Совершенно естественно — такова уж была ее натура, — Анчика решила жить в свое удовольствие, ибо такой путь в жизни легче и во всяком случае выгоднее. Уже с колыбели начала она шантажировать родителей, а так как была единственным ребенком, неизменно добивалась, чего хотела. Все детские годы она занималась вымогательством и даже школу окончила с помощью шантажа. Еще до войны мамочка приплясывала вокруг учителей, убеждая их, как талантлива и прилежна ее девочка. В гимназии повторилось то же самое и с новыми преподавателями; со своей стороны, папочка обрабатывал всех учителей в трактирах и кафе — одном-единственном в их маленьком городишке где-то в Штирии.

В старших классах гимназии Анчика столкнулась с твердым и «грубым» преподавателем математики Земличем, — мама с дочкой просто состязались, кто больше очернит его в городке; учитель этот заявил дражайшей мамочке прямо в глаза:

— Нет и нет. Девочка достаточно способна, чтобы усвоить математику. А она решительно ничего не знает. Так вот: либо она все выучит, либо я завалю ее на экзамене. Подыщите ей со временем мужа, а можете это сделать хоть сейчас, и пусть она сколько угодно водит его за нос, а со мной такое не выйдет.

Тогда «достаточно способная девочка», спасая собственный престиж и честь своей семьи, вместо того чтобы приняться за математику, приняла яд. Ее вовремя привезли в больницу, сделали промывание желудка и спасли, как это бывает во всех комедиях. А в городке разразился настоящий скандал, «педагогический и политический», в результате «грубиян» Землич тут же куда-то исчез. Убрать его было тем легче, что он во всеуслышание пообещал вышвырнуть из гимназии всех детей состоятельных родителей, если ученики эти не будут знать его предмет. «Смешно! — сказали дражайшие маменьки с полного одобрения папенек. — И это из-за математики, которая решительно никому не нужна!»

Таким образом Анчика победила и даже обрела ореол героини. И в выпускном классе гимназии смогла целиком посвятить себя ногтям на руках и ногах — на ногах, естественно, лишь с наступлением весны, — нарядам, косметике, прическам, танцам и любовным похождениям. А получив аттестат зрелости несмотря на отсутствие знаний по многим предметам, она переделала свое имя сначала в Ани, а затем в Эн, так как обожала все западное. Осенью она подала заявление в университет, намереваясь заниматься компаративистикой, ибо поняла, что предмет этот не дает узкой профессии — компаративисту по плечу все виды искусств, более того, он как бы возвышается над ними и поэтому ему доступно все на свете. Компаративистам не приходится тянуть преподавательскую лямку в школах, а если уж нельзя обойтись без службы, нетрудно устроиться в редакцию или куда угодно. К тому же интеллигент в нынешних обстоятельствах лишь в том случае чего-то стоит, если занимается искусством вообще и умеет говорить о нем с максимальной неясностью. Ведь все прочие науки и политика стали сейчас такими ничтожными, пошлыми, массовыми и демагогическими! Впрочем, у Энн — она решила писать свое имя с двумя «н», узнав, что есть кинозвезда с таким именем — были самые лучшие намерения, ей хотелось поскорее выйти замуж и посвятить себя домашнему хозяйству, то есть нарядам, косметике, танцам, путешествиям, курортам, вообще светскому образу жизни.

А чтобы получить возможность служить сей высокой цели современных мещанских кругов, ей нужен был муж, какой — не трудно догадаться. Конечно, у него должен быть автомобиль, хороший автомобиль, настоящий лимузин. Потому что она не собиралась сидеть по вечерам дома в глухом, скучном штирийском городишке, целыми днями готовить, мыть, стирать, гладить, заниматься уборкой. Для этого существуют домработницы. А Энн посвятила себя компаративистике, искусству. Она хочет в Марибор, в Любляну, Загреб, Белград, за границу. Хочет ежегодно летом проводить месяц на море, а зимой — в горах, разумеется, в Швейцарии. Ее влечет еще дальше, вплоть до самой Америки. Хотя бы ради западной ориентации, которая незадолго перед тем вошла у нас в моду и весь восток вышвырнула на помойку. Молодые люди — парни и девушки — вырядились в ковбойские джинсы с гордой надписью «РИФЛЭ» на правой ягодице.

Она искала мужа, а потому и нашла его — мужа с приличной зарплатой и великолепной машиной — тогда машин у нас было еще не так много, как теперь, когда это вообще перестало быть проблемой. Парень служил в милиции, он пришел туда сразу из партизанского отряда и, к счастью, не был еще женат, в партизанах не успел жениться по молодости лет. Когда он познакомился с ней, она была вся «сахарно-лаковая», как кто-то о ней сказал. Но именно такие «романтические создания» способны очаровать человека с первого взгляда. Когда он начал за ней увиваться, а Энн проведала о его хорошей зарплате и отличной машине, она поняла, что это именно тот, кто ей нужен, и настолько вошла в роль, что он все больше в нее влюблялся и уже не мог без нее жить. Он так долго обхаживал ее и вел себя так неосторожно, что ему уже нельзя было сбежать, когда он разгадал ее истинную натуру. Но чуть только стало похоже, будто несчастный и вправду собирается от нее отделаться, она снова выпила яд.

Радо был тогда еще настоящим идеалистом и занимал такое положение, при котором обязан был дорожить чистотой своей репутации. Энн вскоре отравилась еще раз — прямо у него на глазах, во время поездки, когда он сидел за рулем машины, и ему пришлось тут же мчаться с ней в больницу — привез он ее туда «как раз вовремя».

Спустя две недели Радо женился на ней — «в последнюю минуту». Ибо понимал, что неделей позже уже не решится на это и не женится на ней никогда. Энн тоже сознавала, что долго своими комедиями его не удержит: в один прекрасный день он, разозлившись, просто-напросто бросит ее дома, в постели, с новой порцией яда в желудке.

Если ее попытки самоубийства подавались почти как национальная трагедия, то о свадьбе Энн возгласили как о величайшем национальном торжестве, и подвенечное платье будущему мужу пришлось выписывать из-за границы.

После первых же медовых недель она занялась устройством квартиры, подыскала себе прислугу и, кроме того, начала учиться водить машину. Тут она снова разыграла спектакль — все инструкторы оказывались никуда не годными. Но на экзамене комиссия была удивлена и ее теоретическими познаниями, и хорошим вождением.

— Слушай, — многозначительно сказала она мужу, — когда мы куда-нибудь поедем, машину поведу я.

Чуть ли не в тот же день, когда она впервые села за руль, Радо понял, что отдал жене не только баранку автомобиля, но и кормило собственной жизни. Однако в то время он все еще оставался идеалистом как в общественной, так и в супружеской жизни и поэтому очень дорожил своей безупречной репутацией.

— Навестим моих родителей, — сказал он через некоторое время после свадьбы и медового месяца, — им наверняка хочется с тобой познакомиться.

Правда, он приглашал их на свадьбу, но они отказались от такой чести, сославшись на болезнь матери. После свадьбы Радо был им благодарен за то, что они придумали отговорку: среди родственников жены, сплошь этаких вылощенных господ, они чувствовали бы себя неловко.

В первые дни супружеской жизни он то и дело пускался в россказни о родителях, о своем детстве и партизанских годах, тоже связанных с воспоминаниями о родителях, полагая, что жена будет восхищаться ими так же, как он сам.

— Во время войны, еще почти ребенком, я был послан с заданием в Триест. Город я хорошо знал, в детстве отец с матерью часто брали меня с собой, когда ездили гуда, а потом я там учился. Старик, — и Радо улыбнулся, вспоминая своего отца, говоря о родителях, он называл их «старик» и «старуха», так они сами обращались друг к другу, возможно, с первых же лет своего супружества, и сыну это очень нравилось, — старик стал моим связным и старуха тоже, хотя сначала она об этом даже не подозревала.

— Нужно говорить «мама» и «папа», «отец», «папаша» или что-нибудь в этом роде, — поправила его Энн и принялась поучать: — Воспитанные люди не должны говорить, как в деревне. Мы ведь в городе живем…

В первую минуту он опешил, затем ответил мрачно:

— Мне кажется, тебе ничуть не интересно то, что я рассказываю. — Он обиженно усмехнулся. — А в грамматике я никогда не был силен. Словенскую грамматику мы раньше совсем не проходили, ну а воспитания я тоже нигде специально не получал, родители учили, что нужно со всеми держаться вежливо, а злыднем вообще никогда не надо быть…

На все это она твердо возразила:

— Что ж, рассказывай без грамматических правил, могу послушать даже о каких-то «стариках», если ты ничего другого не знаешь.

— С искусством я никогда дела не имел. Просто читал книги, словенские книги, которые старуха прятала от фашистов. Просто слушал музыку — мы все время крутили на старом граммофоне три пластинки, пока старики где-то не купили совсем уже ветхий радиоприемник, хрипевший так же, как и старый граммофон, только музыка была разная. А что касается картин, то на стенах у нас висели только фотографии. Зато однажды старик — когда мы с ним бродили по городу — затащил меня на выставку картин. Но его разочаровала уже входная плата, а картины — во всяком случае некоторые — еще больше. Понравились ему цветы, кое-какие пейзажи, «хотя здесь и не совсем так, как в жизни», — сказал он. Видели мы и несколько голых женщин. Разочарованный и раздосадованный, старик заговорил с каким-то человеком, который там околачивался, — скорее всего это был художник. «Что-то я не вижу тут ни одной девы Марии. Голые женщины, я думаю, не богородицы». — «Это не современно», — ответил тот. «А все-таки, — сказал старик, — неплохо было бы для нас, простых людей, нарисовать хоть какую-нибудь деву Марию, Христа, святого, святую. Цветы-то у нас и в саду есть, красивую местность я могу видеть из окна…» И когда мы потом шли домой, он грустно вздохнул: «Нет, это не для бедных людей… да еще так дорого!» Так мы и разделались с искусством. И для особого воспитания никогда не было времени, все передавалось по наследству из поколения в поколение, одни умели себя вести, другие были грубые и неотесанные. Но я не забыл и не забуду, что мои старики из-за меня день за днем рисковали жизнью, и, даже когда меня арестовали и посадили в тюрьму, они делали все ради моего спасения. И не будь они моими родителями, я и тогда был бы перед ними в вечном долгу.

— Мои родители не были героями, — сказала она насмешливо. — Нам пришлось жить в Штирии. Да и геройство не всякому дано…

— Это не геройство. Это любовь… они любили меня, — пробормотал Радо. — Они все готовы были для меня сделать… просто из любви…

— Не знаю, зачем ты тогда женился на мне, если их любовь для тебя так много значит, — поморщилась она.

— Пойми же, — попробовал он оправдаться и что-то ей объяснить. — Родители — это одно, жена — другое… становишься взрослым, женишься, это в порядке вещей. Они и тебя полюбят, когда увидят, — пообещал он.

— Ну зачем же, им тебя вполне хватает, ведь ты для них — все!

Несмотря на ее возражения, он повез ее к своим родителям, далеко на Крас, откуда открывался прекрасный вид на море и Триест.

Остановив машину, она долго смотрела на море, Триест, полукруглый залив.

— Жаль, — сказала она, — нет у нас заграничных паспортов. Я бы с радостью поехала в Триест, в Италию, куда угодно…

Он почувствовал, что она хотела сказать: лучше на край света, чем к твоим родителям. Но тогда Радо был еще без ума от своих стариков, хотя и влюбился в свою красивую компаративистку. Пришлось ей повернуть машину к его родному дому.

Дом был такой же, как все на Красе, — каменный, двухэтажный, крытый черепицей, на которую, чтобы не разворотил ветер, были положены еще каменные глыбы. Горячее красское солнце ярко освещало дом. Только вокруг был беспорядок, чему Радо сразу же нашел объяснение:

— Эх, старик сегодня опять не подмел перед домом!

Действительно, двор не был подметен, кроме того, всюду валялись разбросанные вещи. А у порога лежал поседевший, шелудивый пес Фигаро. Он грелся на солнце, изредка тявкая, когда его дразнили сорванцы-мальчишки или слишком близко подошедшая курица по ошибке клевала его в шелудивое ухо или в бровь. Он никогда ни на кого не бросался и лишь с ворчаньем ворочался на каменной плите, как и подобает старику.

Трудно сказать, что случилось на этот раз — то ли Энн заслонила ему солнце, то ли собака уловила ее недобрый взгляд, — только Фигаро вдруг зарычал и кинулся на нее. Радо строго на него прикрикнул, и он, поджав хвост, с рычанием попятился к стене.

— Проклятый пес! — воскликнула в ужасе поклонница запада и отскочила, но тут же пнула несчастного Фигаро ногой в грудь. Слова эти Энн произнесла нараспев, по-штирийски. — Я уезжаю, — решительно заявила она. — А ты возвращайся, когда захочешь. Ведь со мной ты не поедешь?

Ей хотелось уехать одной. Радо вынужден был долго унижаться и умолять ее, чтобы она осталась.

— Но этого пса вы должны прикончить! Я настаиваю!

Однако в тот день собаку никто не прикончил, поэтому собака угробила им вечер и вообще испортила всю встречу.

— Что делать, — сказал старик, когда они наедине с сыном заговорили о поседевшем, шелудивом пинчере Фигаро. — Ведь он попал к нам, когда тебя арестовали. Для нас он был единственной отрадой. А стоило в деревне появиться фашистам, он такой лай поднимал — не угомонишь. Теперь он старый, больной, запаршивел весь… Войко, здешний охотник, однажды увел его на веревке, чтобы пристрелить где-нибудь в кустах. Но старуха так плакала, что у меня сердце разрывалось, так бы и побежал вдогонку, вернул Фигаро назад. Да пока я раздумывал, пес вместе с веревкой был уже дома. Старуха обнимала его как ребенка… Мы и решили — пусть умрет от старости, как человек…

И добавил с горькой усмешкой:

— Знаешь, ведь мы со старухой совсем одни… почти всю жизнь одни…

Радо понял отца, у него защемило сердце. Но… у Радо была жена — интеллигентная, образованная, красивая, все восхищались ею, мужчины поглядывали на нее с вожделением. Испытывая болезненную ревность, он вынужден был все время быть начеку, чтобы ее кто-нибудь у него не увел. При всей своей самовлюбленности она не была бесчувственна к обожанию других.

«Вы, старики, меня поймете, — говорил он сам себе в отчаянии. — Вы всегда меня понимали, даже тогда, когда вас могли расстрелять из-за меня, так неужели сейчас… когда речь идет о старой, больной собаке…»

— Вы уж ее не обижайте, — попросил он родителей, когда они на какое-то время остались одни, имея в виду жену. — Ведь она хорошая… в сущности, хорошая женщина, правда, немного избалованная… единственный ребенок в семье, всегда ей во всем угождали. Многие мне завидуют.

И он грустно усмехнулся.

— Конечно, конечно, — закивал головой отец и взглянул на мать, затем снова на сына. — Как она красиво, нараспев, произносит по-штирийски «проклятый пес» — правда, старуха? — И прибавил со вздохом: — Главное, чтоб ты был доволен и счастлив. А мы уж как-нибудь. Ведь бывали и худшие времена, но ничего, обошлось. Верно, старуха?

— Обошлось, старик, слава богу, обойдется и сейчас, а почему бы и нет…

Однако утром перед отъездом Энн заявила мужу.

— Скажи этим своим старикам, если пес, такой облезлый и паршивый, останется у них и дальше, я больше не переступлю порога вашего дома.

— Ты так странно говоришь, дорогая, — «вашего»… это ведь и твой дом, твой и мой, наш общий…

— А зачем он мне? — огрызнулась она. — Чтобы приезжать и издали глядеть на море и Триест? И на паршивого, шелудивого пса?

Они на целый час задержались с отъездом из-за того, что Радо не мог собраться с духом, чтобы сказать родителям о ее требовании. Наконец он произнес нервной прерывистой скороговоркой:

— Думаю, Фигаро нужно пристрелить… старый он уже, чего доброго сбесится… Да и облезлый весь, шелудивый… Энн говорит, что больше сюда не приедет, пока он тут лежит и рычит… Что поделать…

Он беспомощно повел плечами и сморщился от душевных терзаний; жалкий и потерянный, простился он с родителями. А Энн только и сказала — как всегда нараспев — свое ханжеское «до свиданья, папа». И слегка махнула холеной рукой с длинными накрашенными ногтями.

Старый, поседевший, полуглухой, совсем запаршивевший Фигаро пролежал весь день на солнце, ни разу не тявкнул, не зарычал, даже есть не просил, словно чувствовал, что старики раздумывают о нем и решают его участь.

Долго думали они и решали. И лишь вечером, когда спала жара, мать сварила ужин и, налив черпак в миску несчастного пса, с любовью поставила перед ним еду. Ласково посмотрев на собаку, седую, шелудивую, она погладила ее по голове и спине, приговаривая:

— Ешь, ешь, Фигаро. Мы уж как-нибудь… все мы, старые, никому не нужны…

Чувствуя, что за ее спиной стоит муж, она, не оборачиваясь, добавила:

— Не убивай его, пока я жива. А потом…

— Потом… — повторил муж, подумав о чем-то неопределенном, и тут же, прищурившись, усмехнулся: — А как она красиво, по-штирийски певуче говорит: «проклятый пес»…

— Бедный Радо, — запричитала мать. — Красивая она, верно, красивая, но сердце-то какое холодное… я даже озябла возле нее. Боюсь, и он будет зябнуть. А это плохо.


Спустя долгое, долгое время, может быть, через полгода или еще позже Энн спохватилась и спросила мужа:

— Слушай, я все хотела тебя спросить — старики тебе что-нибудь пишут?

У Радо похолодело на сердце: сам он всегда произносил слово «старики» с любовью, с какой они и сами обращались друг к другу, а в ее устах это звучало холодно, отчужденно, пренебрежительно.

— Пишут, — ответил он сухо.

— Ну как они, пристрелили уже того шелудивого пса Фигаро или по какой там опере они его назвали?

— Не знаю. Скорее всего они и не подозревают, что есть такая опера. Отец пишет, что мать сломала ногу и было бы хорошо, если бы мы их проведали. А пес не упоминается. — Он выговорил это слово нараспев, на штирийский лад, как она, словно решил ее передразнить.

Казалось, компаративистка призадумалась. Но нет, это слишком утомительно и вообще ни к чему. Ответ у нее был уже готов, она лишь чуть помедлила, потом сказала:

— Так поезжай и проведай.

— Лучше бы вместе, вдвоем, — пробормотал он умоляюще и взглянул на нее: ему от всей души хотелось, чтобы все загладилось, чтобы жена подружилась с его родителями и старуха не думала, будто он со своей красавицей Энн несчастлив.

Ответ ему пришлось ждать добрых две недели, пока наконец Энн не пожелала проехаться на машине:

— Ты ведь сказал, что старуха сломала ногу? А что, если нам и вправду их навестить? Чтобы они не думали, будто ты не хочешь их видеть.

Так как машину вела Энн, они ехали вкруговую, то и дело останавливались и поэтому прибыли в деревню лишь вечером. Но и тут Энн кое-что придумала и ласково попросила мужа:

— Знаешь что, Радек? Старики наверняка едят сейчас свою мамалыгу. А мне ее совсем не хочется, сегодня особенно. Давай где-нибудь поужинаем? Ведь мы только введем их в расход, если приедем к ним голодные.

Он крепко сжал губы и, помолчав, превозмогая горечь, тихо сказал:

— Ну ладно, давай.

Получилось так, что они довольно поздно постучались в двери родительского дома, старуха уже собиралась ложиться спать.

— Ох, — разволновалась она. — А у нас и покормить вас нечем. Может, старик вам яички сварит?

— Не надо, — сказала компаративистка, — мы по дороге поужинали. Вы же не знали, что мы приедем, как же вы могли что-то для нас приготовить?

Затем она обратилась к муженечку — при людях она часто называла его муженечком:

— Ох, Радек, я так устала! Я бы сейчас легла, а вы еще поговорите. Поболтайте вволю.

Она собралась было улыбнуться, но вдруг вспомнила:

— Ах, скажите же — как ваша нога? Мы никак, ну никак не могли приехать раньше. И потом в таких вещах может помочь только врач, не правда ли? Ну, покойной ночи.

Она взялась уже за дверную ручку, как вдруг «вспомнила», то есть попыталась сделать вид, будто вспомнила просто случайно:

— А что тот пес — он еще у вас? Я его что-то не вижу…

Старики переглянулись и мельком посмотрели на сына, который сидел как на иголках. Затем отец сказал:

— Жив еще, жив, бедняга…

— И все такой же облезлый и паршивый?

Снова старики взглянули друг на друга и усмехнулись. А отец ответил:

— Все такой же паршивый… одни болячки подживут, появятся новые. Охотник Войко уже трижды брал его с собой, чтоб пристрелить, четвертый раз, говорит, не возьму, он мне в охоте несчастье приносит. Первый раз Фигаро сам вырвался и вернулся домой с веревкой на шее, а два раза его мальчишки вызволяли. Им бы только подразнить Войко, а Фигаро они любят, играют с ним; он рычит на них, иногда даже огрызнется, если уж очень надоедят, но не укусит, нет, такого с ним никогда не бывает.

— Но я же сказала — вы должны прикончить его. Больше я сюда не приеду. Видеть не могу таких облезлых собак! — и она сердито ушла в комнату мужа, которая всегда была прибрана в ожидании его приезда.

И как нарочно, едва она вышла, кто-то заскребся в дверь. Несчастный шелудивый Фигаро просился в кухню.

— Открой ему, — сказала старуха, но старику и говорить не надо было — он уже открывал двери, впуская бедного Фигаро в дом. Пес посмотрел на них, словно хотел пожелать им спокойной ночи, обнюхал Радо, узнал его и, завиляв хвостом, прижался к его ноге, и Радо не мог не погладить Фигаро. Затем пес пошел к плите, лег на свое место и опустил голову на пол, только глаза его следили за людьми, и время от времени он помахивал хвостом, словно соглашаясь с тем, что говорилось. Таким он и был весь вечер — тихим, спокойным, никому не в тягость.

Старику показалось, что следует хоть что-то сказать обо всем этом, и он начал, явно имея в виду невестку:

— Она все так же славно, по-штирийски певуче выговаривает слово «пес»… — и он грустно улыбнулся.

— Да, очень красиво, очень, — подтвердила старуха с такой же грустной улыбкой.

А старик продолжал:

— Что поделать… хоть кто-то у нас есть. Ведь он потихоньку умирает, сам себе уже стал в тягость, а умереть не может.

Они сказали о собаке «умирает», и сын усмехнулся еще более горько, чем старики.

Прошло еще два года — без особых перемен. Несчастный шелудивый пес почти ослеп, стал беззубым, а может, зубы у него болели, — во всяком случае есть он мог только суп или молоко. А что поделаешь, если и охотник Войко не хотел больше с ним связываться. «Сам подохнет», — сказал он, из суеверья не решаясь четвертый раз отводить его «куда-нибудь в кусты», чтобы пристрелить. Теперь он даже боялся ненароком попасть в лежащего пса — ему стало жаль собаку, так упрямо цеплявшуюся за жизнь. И деревенские сорванцы зорко следили за Фигаро, ведь они дважды его спасали, а один раз он ухитрился убежать сам, и мальчишкам он казался уже в некотором роде их собственностью. Они и имя ему изменили — он больше не был Фигаро. Ну какой из него Фигаро! Он стал просто Псом или даже Проклятым Псом. Бедняга изредка еще ворчал, когда к нему приближалась тень. Ничего другого он уже не видел.

И все же он жил и жил, о чем старик сообщал сыну, отвечая на его письмо, в котором тот осторожно справлялся о Фигаро:

«Живет себе и живет, не хочет умирать. Только имя ему мальчишки переменили — теперь он просто Пес или Проклятый Пес…»

И он продолжал жить назло прекрасной компаративистке.

Иначе обстояли дела со старухой. Она заболела. И начала быстро сдавать, отец отвез ее к врачу, тот после осмотра направил ее в Любляну в больницу — «на обследование»; название отделения, куда ее собирались положить, ни она, ни он, как ни старались, выговорить не могли.

Злополучное название отделения, которое никакими силами не выговоришь, само по себе не так и важно. Старики и без того догадались, что речь идет о раке. А рак означал неминуемую смерть. И все же их обоюдная внимательность и почти сорокалетняя совместная жизнь не позволяли им говорить о смерти, они только взялись приводить в порядок дела. Особенно старуха, она то и дело отдавала мужу распоряжения по хозяйству. И когда он обеспокоенно сказал: «Да ты и сама все сделаешь, как выйдешь из больницы», — она махнула рукой и ответила: «Не надо… я же знаю, что и как. Когда вернешься домой, смотри, чтобы все было в порядке».

В Любляне отец вспомнил о племяннике Борисе, который навещал их, когда еще был студентом, и позже, когда работал. Это был веселый, здоровый парень, любивший рассказывать что-нибудь смешное.

— Тетку твою я отвез в больницу, — сказал ему старик, когда разыскал его. — Название отделения не выговоришь, такое оно чудно́е. Но ты ее найдешь, если будет время и охота. У нее, у бедняги, верно, рак, уж я это чую. Понимаешь, что бывает с такими больными… — и дядя усмехнулся с горечью и глубокой печалью. — Ты знаешь столько веселых историй — припомни что-нибудь для нее.

— Ладно, дядя, я к ней схожу. Уж мы с ней как-нибудь… ты не беспокойся.

— Хоть бы, хоть бы… ты понимаешь…

В Любляне же старик написал сыну, что мать в больнице и, видимо, дела ее плохи. Лежит она в отделении, название которого он ни выговорить, ни написать не может, а попросту, по-нашему болезнь ее называется рак. Найти ее не трудно. «Она очень хочет тебя видеть».

Радо получил письмо после того, как Энн уже его прочитала.

— Нужно было бы нам мать навестить, — проговорил он робко и как-то заискивающе. Он сказал «нужно было бы», а не «нужно» или «мы должны».

Энн раздумывала, перебирая в уме какие-то свои планы, и наконец сказала:

— В воскресенье ничего не выйдет. Мы же договорились, что поедем в Загреб, и откладывать не будем. Ведь не так уж ей плохо… старик преувеличивает. В следующее воскресенье можем поехать в Гореньску и по пути завернуть к ней.

От своих решений Энн никогда не отказывалась и никогда их не меняла.

Но в «следующее» воскресенье она сделала все, чтобы попасть в больницу лишь за полчаса до окончания посетительского времени. Не станет же она торопиться и портить обед в ресторане, не правда ли? Она купила немного апельсинов, немного печенья и букетик цветов. «Чтобы не прийти с пустыми руками, — сказала она. — Ведь, конечно же, она там не голодная…»

Старуха была не одна. Она сидела на своей койке, а рядом на стуле восседал Борис. Лица соседок по палате были обращены к ним: парень рассказывал что-то веселое, все смеялись, одни в полный голос, другие тихонько. А на столике у матери стояла бутылка терана — «своего, домашнего, — как утверждал Борис. — Прямо-таки источает дух красской землицы». Матери очень понравилось, как он сказал.

— Что я говорила, — сдерживая злость, прошипела Энн на ухо мужу, когда они нашли нужную палату и остановились в дверях. — А ты тут же — рак, умрет…

К счастью, никто их не слышал, только Радо сделался еще более жалким и едва не рассердился на мать и отца, на обоих сразу за то, что они его напугали. Энн, конечно, права.

— О, — воскликнул Борис, увидев Радо и сообразив, что стоявшая рядом с ним женщина — его жена. — Гости! — И он бросился за стульями, которые нашел тут же в палате и поставил возле теткиной койки. — Пожалуйста, пожалуйста, садитесь.

— Ах, спасибо, мы постоим, — ответила Энн со своей очаровательной улыбкой, но на этот раз она была деланной, вымученной. — Вероятно, время посещений уже истекает. Мы опоздали — недостаток, от которого никак не избавишься… Я принесла немного апельсинчиков, а вот печеньице… вам ведь можно? И цветы.

Она подошла к тумбочке, положила на нее принесенное и снова отошла к мужу, наполовину даже спряталась за него.

— Разрешите предложить стаканчик вина? Красский теран, уродился на нашей земле. У нас тут всего один стакан, я сейчас его вымою, — и Борис направился к ванной. Но Энн его остановила.

— Ах, большое спасибо! Я не пью. И Радо тоже не будет — он за рулем. Еще авария какая случится.

— Правда, Борис, спасибо, — подтвердил Радо. Он вынужден был подтвердить, хотя его еще раз поразило, как Энн умеет красиво и убедительно лгать — ведь в компании она может пить вино целый вечер, а что касается машины, то она давно уже не подпускает его к баранке.

— Что ж, выпьем сами, верно, тетя? — сказал Борис и налил сначала ей, а когда она выпила, и себе. — В больницах не любят этого лекарства, мне пришлось принести его тайком. А нам оно напоминает Крас, верно, тетя? — продолжал весело болтать Борис.

— Я так испугалась, — сказала Энн, и всем могло показаться, что она говорит искренне — это у нее всегда прекрасно получалось, — я испугалась, что вам плохо. А сейчас вижу — вы хорошо выглядите, ну право же, хорошо, — проговорила она нараспев.

— В самом деле, — согласился Радо, испытывая мучительное замешательство, и добавил, чтобы хоть что-то сказать: — Отец меня совсем перепугал. А что говорят врачи?

Мать переглянулась с племянником, потом ответила:

— Да что они говорят? Обследуют, — начала она бодро, будто все действительно было в полном порядке. — Они еще не знают, но ничего плохого нет, так они сказали. Пробуду здесь день-другой, а то и целую неделю. А может, и целый месяц, верно, Борис?

— Может, и так, тетя, — подхватил племянник. — Сейчас все обследования делают по науке, в лабораториях. И это хорошо.

Женщины на койках отвернулись, будто отстраняясь от такого разговора: эти вечные вопросы «что говорят врачи?», когда и без того известно, как обстоят дела, и когда каждая из них про себя надеется, что она… и каждая судорожно цепляется за жалкие крохи оставшейся жизни. Тем более что врач никогда и не скажет больному правду, если он даже совсем плох. К чему же тогда эти постоянные вопросы и улыбочки: «А что говорят врачи…»

— Ну ладно, Борис, рассказывай, — и, обернувшись к племяннику, мать остановила на нем взгляд, полностью отрешившись от сына и невестки, словно уже попрощалась с ними. Так оно и было, и произошло это, может быть, еще раньше, но поняла она все лишь сейчас, и ей стало казаться, будто Радо, которого она когда-то беспредельно любила, уходит от нее со своей злополучной Энн все дальше и дальше. Оба они удаляются от нее вместе со своими апельсинчиками, печеньицем, цветочками.

— Выпьем сначала еще по стаканчику, тетя. Нас ведь могут в любую минуту выпроводить, время посещений кончается.

Он налил тетке, которая и вправду взялась за стакан и опорожнила его, затем Борис налил себе, тоже выпил и спрятал бутылку в свой портфель, а тем временем начал рассказывать новую историю:

— Не знаю, может, вы уже слыхали про черногорцев…

И он невольно рассмеялся, словно приглашая посмеяться и своих слушательниц, особенно тетку.

И тетка с готовностью улыбнулась.

«Ведь у нее рак», — ужаснулась Энн; в ее представлении рак означал некое загнивание, распад тканей. Сразу же в сознании у нее возник образ паршивого, облезлого пса Фигаро… может быть, и у него рак. А мать улыбается, даже смеется, слушая байки племянника и не обращая внимания на сына — ей интереснее остроты этого шумного парня, его шуточки. И женщины снова поворачиваются к постели матери, приготовляясь слушать, словно все они собрались тут на веселое чаепитие, а парень угощает их тераном, «источающим дух родной красской землицы». Энн видела, что он спрятал в портфель две пустые бутылки, очевидно, он угощал вином и других и пил с ними, очевидно, они забыли о смерти, которая уже их караулит, наверняка караулит хотя бы кое-кого из них.

— Но ведь это ужасно! — неожиданно застонала, почти закричала Энн, содрогаясь. — И эти пошлые шутки… Ужасно!

Она схватила за руку Радо и потянула его за собой:

— Пошли наконец. Ты же видишь, мы ей не нужны. Нет, не нужны… Я принесла ей и апельсины, и печенье, и цветы, а она едва взглянула на них, ни к чему не притронулась, «спасибо» сказала просто так, по привычке, из вежливости… А вино пьет… две бутылки опорожнили… ужасно!

Радо поглядывает на часы. В душе его что-то кричит, отчаянно кричит от мучительного сознания, будто Борис со своим тераном, «источающим дух родной красской землицы», навсегда вытеснил его из материнского сердца, закрыл ему все пути к матери. Он поглядывает на часы и решает как быть. Он вечно будет решать и вечно — в пользу Энн. И вот он с отчаяньем в сердце уже промямлил, обращаясь к матери:

— Мы ведь вам не нужны… уже три часа… Вон идет санитарка. Но мы еще приедем, если вы пробудете здесь какое-то время. Только ведь врач, кажется, сказал, что скоро выпишет вас? Нам нужно кое-кого навестить, а потом домой, утром мне на службу…

Мать кивнула им, но руки не подала. Может быть, они и не захотели бы прощаться с ней за руку?

Когда они вышли, Энн закрыла на миг глаза. Снова ей примерещился облезлый, паршивый пес, хотя она до конца не сознавала, какая связь между ним и посещением свекрови.

— И это называется — она больна! — сказала Энн с осуждением, но кого она осуждает, было не совсем ясно. — Пьет вино, слушает пошлые шутки. — И грубо добавила, обратившись к Радо: — Если ты когда-нибудь захочешь навестить мать… если, конечно, она вообще больна, можешь к ней съездить. Но я сюда больше не приеду и не смей меня заставлять!

Нет, Радо не станет ее заставлять… может быть, он и сам больше не поедет к матери в больницу. Ибо и он в глубине души разочарован, хотя и не отдает себе отчета, к чему относится его разочарование — к матери с ее племянником и тераном, «источающим дух родной красской землицы», или к «пошлым» шуткам, которые мать и окружающие ее женщины охотно слушают, стремясь забыть о своей беде и о самом страшном, что их ожидает.

— Удивительно, — сказала мать, когда стал прощаться и Борис, держа портфель под мышкой, — удивительно, что она не спросила про пса. Так певуче, по-штирийски произносит она это слово, красиво, приятно. — И мать горько усмехнулась, добавив с грустью: — Она никогда не научится говорить иначе. И Радек счастлив, что может ее любить. Хорошо, что тут нет старика, наверняка бы расстроился… он ведь его очень любил…

— Отец сына или сын отца?

— Ох, какой ты противный, Борис!

Затем Борис начал философствовать:

— Каждый кого-нибудь любит, кого-нибудь или что-нибудь. В этом главная беда. Но иначе невозможно жить — все становится пустым и бессмысленным…

— Да, невозможно, — закивала головой мать. — В том-то и дело, — нужно любить кого-то или что-то… все равно… Но ты ко мне еще как-нибудь загляни, может быть, завтра я еще не умру. Верно, Борис?

— Надеюсь, тетя, — засмеялся племянник. — Я приду с новыми байками. И с тераном.

После этого они оба тихонько засмеялись и пожали друг другу руки.


Скорее всего матери уже нет в живых, вероятно, нет в живых и проклятого пса. Возможно, жив еще отец, «старик», скорее всего жив и Борис. Наверняка живет себе и поживает Энн, ибо Энн в чем-то бессмертна. Бессмертен и Радо. Иначе Энн не могла бы существовать.


Перевод со словенского М. Рыжовой.

ДРАГОСЛАВ МИХАИЛОВИЧ