Неразделимые — страница 13 из 17

Д. Солев родился в 1930 году в Скопле (Македония). Прозаик. Автор сборников рассказов «Талый снег» (1956), «По течению и против течения» (1961), «Зима свободы» (1968), «Улитки» (1975), повестей «Под раскаленным небосводом» (1957), «Короткая весна Моно Самоникова» (1964), романа «Кизил» (1976).

На русский язык переводились отдельные рассказы Д. Солева.

Рассказ «Посох Доне Берданки» напечатан в сборнике «Улитки».

ПОСОХ ДОНЕ БЕРДАНКИ

Доне Берданке было девяносто девять лет, когда он соблаговолил спуститься в Скопле.

Все живое, что проросло от его семени и сошло с его колен, пустило корни по городам, разбросанным от Кожуфа до Козяка. Едва какая пылинка сорвется с плеча Доне Берданки, заколышется на ветру, так сразу же устремляется к равнине, навстречу неизведанным гнездышкам, к коим и пристает.

Опершись подбородком на посох, в гуне[64], накинутой на плечи, Доне Берданка смотрел, как исчезают они прямо на глазах и никак не мог уразуметь, что за проклятье гонит их в мир.

И только когда Доне Берданка остался один-одинешенек, он решил уступить. Пока он еще водил своих коз по кустам, разросшимся под Кожуфом, пока заготавливал на зиму зеленые ветки в горах до самого снега, пока стучала по бедру наполненная фляга, пока он возвращался домой не только с посохом, но и с охапкой валежника, а старуха встречала его горячим бунгуром[65] на софре[66], Доне не трогался с места. Засов тогда покоился над воротами, будто гроздь выставленного для сушки винограда, в подвале стояли громадные бочки, набухшие вином, скотина в темноте похрустывала сеном, а мангал грел поясницу, отчего та делалась похожей на раскрасневшуюся ладонь.

Лишь оставшись в полном одиночестве, с одной всего козочкой, Доне Берданка решился спуститься с Кожуфа. Навалилась на него тяжелая тоска, дали себя знать годы, что-то в нем надломилось, почувствовал он себя пустой высохшей тыквой, не толще пальца, крохотной, иззябшей птичкой — словом, мальчик с пальчик, утонувший в кастрюле с фасолью. Тогда он и сказал себе:

— Спущусь-ка я, пока не задуло мою свечу, на равнину, в города безобразные, по которым ветер разбросал мое семя, взгляну, что там за травки растут, какие букашки ползают, от моего проклятого семени пошедшие.

И вот положил Доне Берданка в свою потрепанную суму домашний хлеб, набил склопцы[67] творогом, приправленным желтым горьким перцем, закинул за спину баклагу с родниковой водой, опустил на воротах засов, взял в руки свой пастуший посох и погнал козочку в путь.

Единственное, что запомнилось Доне Берданке из всего, что он видел за свою жизнь — так это железнодорожная станция в Градско — в то время там еще строили дорогу. И, протирая подошвы своих постолов по горным тропкам, Доне Берданка раздумывал, а не сесть ли ему в пыхтящую машину, что дрожит и трясется на своих пьяных колесах; до сих пор он лишь издали его видел. Но когда он попытался забраться на спущенные ступеньки вагона, железнодорожники сняли его своими промасленными руками — и не оттого только, что у него не было билета, но и потому, что он и козу хотел посадить в поезд.

Доне Берданка никак не мог уразуметь, почему ему можно сесть в поезд, а козе нет. Он долго объяснял железнодорожникам, что согласен купить козе билет, — ведь с ней он никогда до сих пор не разлучался. Железнодорожники удивленно взирали на него, как на статиста, снимающегося в каком-нибудь историческом фильме, и в конце концов вызвали милиционера, чтоб тот помог распутать этот узел. Но едва появился милиционер с дубинкой у пояса, как Доне понял, что тот будет не распутывать узел, а рубить его — и вовремя убрался с глаз долой, погоняя козочку посохом. И не так было ему обидно за себя, как за нее, горемычную: дорога дальняя, а козочке так и не придется прокатиться на поезде! Вот уж жаль!

Бедный Доне Берданка, проживший жизнь в неведении, что нет больше единого закона для него и для козы, отправился в путь прямиком.

Он миновал мельницы на Вишешнице, дровосеков на Дервене, зажмурился при виде заброшенных загонов под Клепой, прошел над железнодорожной станцией Градско, что лежала внизу, будто игральная кость на детской ладошке, поглядел на переправу через Вардар у Криволака, перешел мутную Пчиню под оголенным Козле, погрустил, глядя на церквушку и кладбище, разделенные дорогой возле Башино-села, потом обошел глиняные развалины Таора, пробрался сквозь камыши Катлановской топи, а в Лисиче собаки его облаяли. И все три жарких дня и три холодные ночи, с болью в сердце опустошая суму, склопцы и баклагу, Доне Берданка подталкивал козочку посохом и приговаривал:

— Бедная ты моя, бедная, в какую же пустыню я тебя волоку!

Честно говоря, Доне Берданка и сам не знал, куда идет. Проживший долгую жизнь, крепкий, как кремень, он рассчитывал, что где б ни остановился, всюду зацепится за росток своего разнесенного по земле семени, стоит только назвать свое село да горы над ним. Доброе слово и царские врата отворит, а тут — подумаешь — город: распахнутый, ни таможни, ни стражи, ни запоров.

И вошел Доне Берданка в город — посох впереди, коза сзади — искать одного из своих внуков, рассеявшихся по свету. Искал, спрашивал, искал, спрашивал — целый день провел в поисках. Ноги устали, язык отваливается, глаза на свет не смотрят. Да это ладно, главное коза намучилась — нечего ей, бедной, было поглодать на городских улицах.

Наконец, после того как на автобусной станции один из водителей, от которого пахло ракией и луком, терпеливо выслушал его и внимательно расспросил, Доне Берданка очутился возле одного дома — двора у него не было, зато дверей без числа — много домов под одной крышей! Подымаясь по обшарпанным лестницам, словно по надгробным плитам, Доне Берданка стучался во все двери, пока в одной из них не опознал, будто во мгле, слетевшую с него пылинку.

— Внучок мой бедный! — заплакал он. — Где ж ты похоронил себя? Посох мой истерся, пока я нашел тебя!

Внук оглядел его от подошв постолов до морщинок на лбу, словно впервые видит. Однако узнал его по прозрачным глазам, семейному отличию Берданок — лишь их глаза и сохранили цвет подземной горной воды, которой сейчас уже нет. Внук не обрадовался и не удивился. Он выхватил у него посох и сунул его за дверь, вырвал повод и потянул козу вниз, чтоб скорей запереть ее в подвале на опилках — не держать же скотину вместе с людьми. Вернувшись, он рассердился на деда, что тот все еще торчит у порога, и, освободив его от сумы, склопцов и баклаги, усадил на стул. Дед сел, а ноги его, словно в церкви, повисли, до пола не доставая. Доне Берданка уже страшился, как бы с него и гуню не сняли, как бы не разули — кто такой позор вынесет?

А внук сел напротив и прикрылся газетой. Доне Берданка огляделся кругом, все более сомневаясь, что этот хмурый, укрывшийся за газетой человек и впрямь является его, Берданки, внуком. Под постолами его расстилалась какая-то мостовая, вытертая до красноты. На стенах сплошные иконы, словно в только что отстроенной церкви, где еще не успели зажечь свечи. В каждой стене по двери, но в двери эти никто не входил и не выходил.

«Ах черт! — сказал себе Доне Берданка. — Не пойму, что это — дом, церковь или постоялый двор?» И он заерзал на стуле, откашливаясь перед тем, как спросить.

Внук сложил газету, нажал возле себя на несколько кнопок и, как был, в тапочках, вскочил и принес деду тарелку с орешками, которые не растут там, где паслись его козы. А в комнату отовсюду, похоже, из самих стен, потекли странные звуки, подобно пиявкам заползавшие в сморщенные уши Доне Берданки.

— Попробуй, — сказал внук, отправляя в рот необычные зерна. — Ну, рассказывай, как ты там, как добрался, словом, обо всем! — Две катушки, плоские, как лепешки, закрутились на столике между ними. Внук кидал в рот зерна, как в редкое решето, а Доне Берданка перекатывал их во рту языком, будто речка Луда-Мара весной — свою добычу.

И Доне Берданка рассказал ему все. С того самого дня, как умерла его старуха, с которой не приехал проститься ни один внук, затем о козе — больше никакого добра у него не осталось, о дороге, на которую он отважился не для того, чтобы покататься на поезде, а для того, чтобы посмотреть, как устроились его потомки. Внук слушал его с таким видом, будто все это ему превосходно известно и удивляться тут нечему, — а катушки все крутились, каждая в свою сторону; попискивала, как мышь, связывающая их тесемка. Доне Берданка не решился пожаловаться — таким чужим казался ему его собственный внук, отнявший у него посох и угнавший козу. Но обиднее всего было то, что Берданка не видел в нем ничего от своего семени.

Скоро пришли невестка, правнуки и правнучки, разбежались по комнатам, спрятались за дверями. Проходя мимо, хватали с тарелок еду, но за стол, как положено, не садились, раздевались, переодевались, останавливались возле каких-то длинных стекол, в которых человеку и не узнать себя, брали в руку диковинный черный пест, говорили в него, слушали, раскрыв рот, бросали друг другу отрывистые, резкие слова, а в глаза друг другу не глядели — и все спотыкались о Доне Берданку, как о церковную крысу, забравшуюся на амвон.

Потом стали выходить из дома снова один за другим, как с поминок, — сначала правнучки, затем правнуки, наконец, и невестка. Всякий раз, когда кто-то из них, не попрощавшись, хлопал дверью, что-нибудь за ним да оставалось: тряпка на полу, окурок на столе, нажатая кнопка, орущая на весь дом. Когда пришел черед уходить и внуку, Доне Берданка поднял на него печальные глаза.

«Внучок мой, — захотелось ему сказать. — Бедный мой внучок! То ли дом у тебя, то ли свинарник?» Но внук и рта ему не дал раскрыть, показал, где лечь, да утешил, объявив, что до утра они не вернутся. И ринулся за женой, которая уже на лестнице водружала на голову аистовое гнездо, пропитанное сахарным сиропом.

Оставшись один, Доне Берданка решил сойти со стула и попытаться встать на стершуюся «мостовую». Он подошел к двери, осмотрелся и вытащил из-за нее свой посох длиннее его самого.

— Так, — сказал он ему, — куда же я без тебя? — Старик собрал суму, склопцы и баклагу, сел, скрестив ноги, прямо на «мостовой», поел припасенного из дома хлеба с творогом, сдобренным горьким перцем, утолил жажду родниковой водой из баклаги, покрутил свои белые усы и, набравшись смелости, заговорил: — Так где, кошка, буду я с тебя шкуру сдирать? — Но вместо того чтоб явить свою мужскую силу, Доне Берданка стал покорней мышонка и растянулся там, где и показал ему внук, только засунул под голову посох, торбу, склопцы и баклагу. — Так, — обратился он к себе, — вот и все! — Да нет, не все! Хотелось старику поднабраться сил на завтра, но глаз так и не удалось сомкнуть. Все ему что-то мешало: то лампа над головой, то пест тот самый звонил, то пищала вдруг кнопка, то поясницу ломило от непривычного ложа. Но больше всего донимала его мысль о козочке, тосковавшей внизу, на подстилке из колючих опилок.

Убедившись, что ему не уснуть, Доне Берданка обругал постель, после которой у него остались синяки на теле, положил одеяло так, будто он лежит под ним, взял свои вещи, что лежали у него под изголовьем, погасил концом посоха язычок пламени, хлопнул за спиной дверью и пошел вниз по темной лестнице. Подвал с опилками он отыскал по доносившемуся оттуда тихому блеянию козы, — звукам, от которых внуки его отреклись. Он быстро успокоил козочку, накрыл ее грязной полой гуни, и они уснули как убитые.

Утром, чуть рассвело, Доне Берданка нашел в опилках повод и вывел козочку из заточения. Вылетели они на улицу, словно петухи с навозной кучи, отряхнулись, проверяя, все ли на месте, и, гордо неся свои головы, отправились по городу, все еще пребывающему в паркой мгле.

Сначала они пошли к крепости, чтобы глотнуть свежего воздуха и размять косточки. Перехватив по пути — коза веточку акации, а Доне Берданка — стакан бузы, они поднялись на Водно, чтобы взглянуть на город, раскинувшийся у их ног. Там они сказали друг другу:

— Вот это да!

Нисколечки не устав, они прытко пошли вниз и быстро оказались в неглубокой миске, где умещался и город и сгустившиеся над ним туманы. Доне Берданка выпил еще стаканчик бузы, козочка обглодала еще одну ветку, а солнце над городом все не всходило. Пришлось им второй раз подыматься к Кале, они ведь отвыкли ходить по ровному. И лишь после этого Доне Берданка решился зайти к внуку.

А внук — хуже посоха. То ли в доме живет, то ли в свинарнике. Доне Берданка обычаи и правила приличия уважал: он привязал козочку к двери, положил у порога суму, баклагу и посох и постучался в дверь без засова, чтобы попрощаться. Дверь была не заперта, дом открыт, а в нем ни единой живой души, словно в гиблые времена вампиров, русалок и злых духов. Один только внук Доне Берданки в жуткой хламиде каторжника, приговоренного к пожизненному заключению, бродил, как лунатик, в поисках лекарства от головной боли, которое еще и не придумали.

— А-а, внучок! — заговорил Доне Берданка, стиснув руки одна в другой. — Ну, будь здоров. Я пошел!

— Ты куда, дед? — подивился внук, тряхнув чалмой, повязанной на голове. — Козу выгулять?

«Вот дурак, — сказал себе Доне Берданка. — Даже не понял, что я не спал там, куда он положил меня!»

— Домой пойду, — громко сказал он через голову внука. — В деревню. В горы. Там мое место.

— Господи! — удивился внук, но не столько решению деда, сколько тому, что собственные его уста произнесли: — Может, еще останешься, хоть пообедаем!

— Спасибо, — испугался Доне Берданка одной лишь мысли, что снова придется встретиться с аистовым гнездом на голове невестки. — Не гожусь я для вашей жизни. Пойду.

— Но мы же и не поговорили толком! Я так и не знаю, ни что ты, ни как ты?

— Ничего! В следующий раз поговорим, когда у тебя забот будет поменьше, а времени побольше.

— А чего ты так торопишься? Ждет тебя кто? Нет же никого у тебя.

— Козочка внизу. Да, и положа руку на сердце, не хочется мне сидеть на этой мостовой посреди дома, мурашки по спине ползут.

— Но это же паркет, дедуль! Дубовый причем, а не какой-нибудь из бука. Высший сорт.

— Ну и на здоровье, внучок. Хоть позолоти его, коли захочешь. Но для меня, прости уж, он все равно что опрокинутое небо, будто пятки растут из темени.

— Да куда торопишься-то. И что тебе делать там одному? Пусть хоть и с козой. Все равно ведь один. Нетопырь с посохом.

— А то же, что и всю жизнь. Из девяти буков — три веретена, причем все кривые. Ну, будь здоров!

— Что ж, раз так, счастливого пути! Когда увидимся?

— Когда ты приедешь, внучок. Я уже находился по этому свету, хватит. Теперь душу буду готовить для того. Прими мое благословенье, может, дети твои через тебя кое-что и от меня переймут. Прямиком от деда.

Он спустился по лестнице, подхватил козочку под мышку и вылетел из города, будто ласточка перед ненастьем.

«Бедный внучок, — думал он по дороге. — Что сотворил ты из частицы моей плоти, когда отправился в мир со старой нашей берданкой?»

С горечью тронулся в путь старый предок Доне Берданка, не было радости в его душе.

И облаивали его собаки в Лисиче, хлестали камыши Катлановской топи, пугали глиняные стены разрушенного Таора, взгрустнулось ему, когда проходил он мимо церквушки и кладбища Башино-села, надвое рассеченных дорогой, встречала его мутная Пчиня возле оголенного Козле, видел он переправу на Вардаре у Криволака, миновал железнодорожную станцию в Градско, сверху выглядевшей как игральная кость на детской ладошке, зажмуривался при виде заброшенных загонов под Клепой, видел дровосеков на Дервене и мельницы на Вишешнице.

А о поезде, перевозящем коз, и слышать не хотел. Он пропустил козочку перед собой, опустил на воротах засов, бросил на землю потрепанную суму с домашним хлебом и треснувшую баклагу с родниковой водой, под голову положил опорожненные склопцы, будто изголовье из поделочного камня, закрыл глаза и сказал себе:

— Доне Берданка, берданка расстрелянная, посох ты безвнучий! Узнал, что надо было узнать, а теперь готовься к концу!

И уснул, как засыпает камень на земле.

Через девять дней, на девяносто девятом году его жизни, вытащили люди засов из ворот и нашли Доне Берданку лежащим в длинной квашне — казалось, он крепко спит, но вот-вот проснется и пойдет со своей козочкой в кустарник под Кожуф, а на бедре его будет покачиваться фляга с вином, а домой он вернется с охапкой валежника.

Никто и не подумал, что Доне Берданка, всю жизнь пестовавший высокий бук человеческого достоинства, умер от кривого веретена в отравленной утробе.


Перевод с македонского В. Суханова и Д. Толовского.

ЛЕОПОЛЬД СУХОДОЛЧАН