— Когда вы вернулись?
— Вчера вечером. — Андре посмотрела на меня с некоторым лукавством. — А вы, конечно, были здесь к первому дню занятий?
— Да, — сказала я. — Как вы провели каникулы?
— Очень хорошо.
Мы обменивались банальными фразами, как взрослые, но я вдруг с изумлением и радостью поняла, что пустота у меня в душе, томительное уныние последних дней имели одну-единственную причину — отсутствие Андре. Жить без нее было все равно что больше не жить. Мадемуазель де Вильнёв уже села на свой трон, а я все повторяла про себя: «Без Андре я больше не живу». Моя радость сменилась тревогой: но раз так, спросила я себя, что со мной станется, если она умрет? Я буду сидеть на этом табурете, войдет директриса и скажет скорбным голосом: «Помолимся, дети мои! Вашу одноклассницу Андре Галлар сегодня ночью призвал Господь». Что ж, решила я, все просто: я соскользну с табурета и тоже упаду замертво. Эта мысль меня не пугала, ведь мы сразу же встретимся у врат небесных.
Одиннадцатого ноября праздновали перемирие, люди обнимались на улицах. Четыре года я молилась, чтобы этот великий день настал, и ждала от него каких-то потрясающих перемен, в моем сердце оживали смутные воспоминания о прежних временах. Папа снова стал ходить в штатском, но больше не произошло ничего; он постоянно говорил о каком-то крупном вложении, которое у него отняли большевики; эти чужие, далекие люди, чье название подозрительно напоминало опасное слово «боши», обладали, судя по всему, колоссальным могуществом; и потом, Фош[4], конечно, сплоховал, позволил обвести себя вокруг пальца, — надо было идти дальше, на Берлин. Будущее виделось папе таким мрачным, что он не решился снова открыть свою юридическую контору. Он нашел место в страховом агентстве, но объявил, что нужно сократить траты. Мама уволила Элизу — она, кстати, вела себя плохо, гуляла по вечерам с пожарниками — и взяла все заботы по хозяйству на себя; по вечерам она бывала раздражительна, папа тоже, сестры часто плакали. Но я ничего этого не замечала, потому что у меня была Андре.
Андре подросла и окрепла; я перестала думать, что она может умереть, но меня подстерегала другая опасность: в коллеже к нашей дружбе стали относиться неодобрительно. Андре училась блестяще, я сохраняла место первой ученицы только потому, что она не снисходила до того, чтобы его занять; я восхищалась ее раскованностью, но не способна была вести себя так же. Между тем она утратила расположение наших монашек. Они находили ее непредсказуемой, насмешливой, высокомерной, обвиняли в том, что она себе на уме; им не удавалось поймать ее на дерзости — Андре всегда была неукоснительно вежлива, и, вероятно, именно это их особенно раздражало.
Они отыгрались в день фортепианного концерта. Актовый зал был полон: в первых рядах ученицы в пышных платьях, с завитыми локонами и бантами, за ними учительницы и надзирательницы в шелковых блузках и белых перчатках, сзади родители и приглашенные. Андре, наряженная в платье из синей тафты, исполнила вещь, которую ее мать считала слишком для нее трудной и где Андре обычно немного сбивалась. Я волновалась, чувствуя, как в нее впились все эти недобрые взгляды, когда начался коварный пассаж; она сыграла его без единой ошибки и, бросив на мать торжествующий взгляд, показала ей язык. Девочки все как одна вздрогнули, тряхнув буклями; шокированные мамаши с негодованием закашлялись, наши монашки переглянулись, а директриса стала пунцовой. Когда Андре спустилась со сцены, она подбежала к матери, и та расцеловала дочь с таким искренним смехом, что мадемуазель Вандру не посмела ее отругать. Но через несколько дней она пожаловалась моей маме, что Андре плохо на меня влияет: мы болтаем на уроках, я хихикаю, отвлекаюсь, сказала, что подумывает, не рассадить ли нас на время занятий, и я неделю прожила в страхе. Мадам Галлар, ценившая мою страсть к учению, без труда убедила маму, что нас лучше оставить в покое, и поскольку они обе были для нашего заведения весьма выгодными клиентками — у мамы три дочери, у мадам Галлар шесть плюс связи в обществе, — то мы продолжали сидеть вместе, как и прежде.
Грустила бы Андре, если бы нас разлучили? Наверняка меньше, чем я. Нас называли неразлучными, и она предпочитала меня другим одноклассницам. Но она так обожала свою мать, что перед этим обожанием, как я догадывалась, меркли все остальные чувства. Семья была для нее необычайно важна. Андре подолгу возилась с новорожденными близнецами, купала, одевала эти бесформенные тельца, считала, что понимает их лепет, их невнятную мимику, нежно баюкала их. Кроме того, в ее жизни огромное место занимала музыка. Когда она садилась за рояль, когда пристраивала скрипку под подбородком и сосредоточенно слушала пение инструмента под своими пальцами, мне казалось, что она ведет разговор с самой собой — по сравнению с этим долгим диалогом, тайно происходившим в ее сердце, наши с ней беседы представлялись мне детской болтовней. Иногда мадам Галлар, которая прекрасно играла на фортепьяно, аккомпанировала Андре, игравшей на скрипке, и в такие минуты я чувствовала себя совсем лишней. Нет, наша дружба не значила для Андре так много, как для меня, но я слишком восхищалась ею, чтобы страдать от этого.
Через год мои родители переехали с бульвара Монпарнас на улицу Кассет, в тесную квартирку, где у меня не было даже крохотного собственного уголка. Андре предложила мне хоть каждый день заниматься у нее. Всякий раз, входя к ней в комнату, я так волновалась, что хотелось перекреститься. Над кроватью висело распятие с самшитовой веточкой, напротив — «Святая Анна» да Винчи, на камине портрет матери и фотография дома в Бетари, на полках личная библиотека Андре: «Дон Кихот», «Путешествия Гулливера», «Евгения Гранде», «Роман о Тристане и Изольде», откуда она целые страницы знала наизусть. Обычно ей нравились книги реалистические или сатирические, и ее пристрастие к этой любовной эпопее меня озадачивало. Я лихорадочно вопрошала стены и предметы, окружавшие Андре. Мне хотелось понять, что она говорит себе, когда водит смычком по струнам скрипки. Хотелось знать, почему, имея столько привязанностей, столько разных занятий и дарований, она порой выглядит безучастной и кажется мне печальной. Андре была очень набожна. Когда я ходила молиться в нашу часовню при коллеже, то иногда заставала ее там, она стояла на коленях перед алтарем, закрыв лицо ладонями или простирая руки к изображению Страстей Христовых. Может быть, она собиралась в будущем стать монахиней? Однако Андре весьма дорожила своей свободой и радостями этого мира. У нее блестели глаза, когда она рассказывала мне о каникулах — как она часами скакала на лошади по сосновым лесам, где низкие ветви царапали ей лицо, плавала в стоячих водах прудов и в текучих водах Адура[5]. Не об этом ли рае она мечтала, когда с блуждающим взглядом застывала над тетрадями? Однажды она заметила, что я наблюдаю за ней, и смущенно улыбнулась:
— Вы считаете, что я теряю время?
— Я? Нет, что вы!
Андре посмотрела на меня чуть иронически:
— А вам никогда не случается о чем-то мечтать?
— Нет, — ответила я смиренно.
О чем мне было мечтать? Я больше всего на свете любила Андре, и она была рядом.
Я не мечтала, я всегда хорошо знала урок и интересовалась всем на свете; Андре посмеивалась надо мной — она посмеивалась более или менее надо всеми, и я принимала ее насмешки весело. Но один раз она все-таки задела меня за живое. В тот год я неожиданно поехала на пасхальные каникулы в Садернак. Там я открыла для себя весну и была потрясена. Я уселась за садовый стол перед чистым листом бумаги и в течение двух часов описывала Андре молодую травку, усеянную примулами и желтыми нарциссами, запах глициний, синеву неба и великие порывы моей души. Она мне не ответила. Когда мы встретились в вестибюле коллежа, я спросила ее с упреком:
— Почему вы мне не писали? Вы не получили мое письмо?
— Получила, — сказала Андре.
— Тогда вы противная лентяйка!
Андре рассмеялась:
— Я подумала, что вы по рассеянности прислали мне каникулярное сочинение.
Я почувствовала, что краснею:
— Сочинение?
— Да ладно, не для меня же одной вы наворотили всю эту литературу! Наверняка это был черновик сочинения «Опишите весну».
— Нет. Это, возможно, плохая литература, но я написала это письмо только для вас.
Подошли любопытные болтушки сестры Булар, и мы замолчали. Но потом, в классе, я наделала ошибок в задании по латыни. Андре посмеялась нам моим письмом, это было обидно. Но главное, она не подозревала, до какой степени мне необходимо делиться с ней абсолютно всем, и это огорчало меня сильнее всего: она даже не догадывалась — я только теперь это поняла, — как она мне дорога.
Мы вместе вышли из коллежа. Мама больше не встречала меня, и я возвращалась домой с Андре. Внезапно она взяла меня под руку — это было неожиданно, обычно мы держались на расстоянии.
— Сильви, мне стыдно за то, что я наговорила вам утром, — сказала она взволнованно. — Это я со зла, я ведь отлично знаю, что ваше письмо вовсе не школьное сочинение.
— Оно было дурацкое, — вздохнула я.
— Вовсе нет! По правде говоря, в тот день, когда я его получила, у меня было отвратительное настроение, а вы, как мне показалось, блаженствовали.
— Из-за чего у вас было плохое настроение? — спросила я.
Андре помолчала.
— Просто так, не из-за чего. Из-за всего. — Она замялась. — Мне надоело быть ребенком! — воскликнула она внезапно. — Вам не кажется, что это затянулось?
Я посмотрела на нее с удивлением: Андре была гораздо свободнее меня, а я, хотя дома у нас было невесело, вовсе не желала становиться взрослой. Мысль, что мне уже тринадцать, меня ужасала.
— Нет, — сказала я. — У взрослых жизнь такая однообразная, каждый день похож на вчерашний, ничего нового не узнаёшь…
— Ах, в жизни есть не только учеба, — ответила Андре раздраженно.