Неразлучные — страница 4 из 19

Мне хотелось возразить: «Есть не только учеба, есть вы». Но мы сменили тему. Я в отчаянии говорила себе: в книгах люди признаются друг другу в любви, в ненависти, они не боятся рассказывать все, что происходит у них в душе, почему же в жизни такое невозможно? Я готова шагать два дня и две ночи, без еды и питья, чтобы увидеть Андре на час, чтобы она не грустила, а она ничего об этом не знает!

Несколько дней я уныло пережевывала эту мысль, и вдруг меня озарило: я сделаю ей подарок на день рождения.

Родители все-таки непредсказуемы — обычно любые мои затеи мама считала заведомо нелепыми, но идею этого подарка она одобрила. Я решила сшить по выкройке из журнала «Мод пратик» роскошную сумочку. Выбрала красно-синий шелк с золотой вышивкой, плотный и блестящий, показавшийся мне сказочно прекрасным, натянула его на плетеный каркас из спартри, который тоже сделала сама. Шить я ненавидела, но так старалась, что когда сумочка была готова, она выглядела действительно очень красиво — с подкладкой из вишневого атласа и боковой гармошкой. Я завернула ее в шелковую бумагу, положила в коробку и перевязала ленточкой.

В день тринадцатилетия Андре мама пошла со мной на праздник. Там уже собралось много народу, и я смущенно протянула коробку Андре:

— Это вам ко дню рождения. — Она удивленно на меня посмотрела, и я прибавила: — Я сама ее сделала.

Андре развернула маленькую сверкающую сумочку, и щеки ее зарделись.

— Сильви! Это просто чудо! Как мило с вашей стороны!

Мне показалось, что, не будь рядом наших мам, она бы меня расцеловала.

— Поблагодари и мадам Лепаж, — предложила ее мать своим мягким голосом. — Это, конечно, она взяла на себя весь труд…

— Спасибо, мадам, — быстро сказала Андре и снова восхищенно улыбнулась мне.

Пока мама вяло протестовала, я почувствовала, как меня что-то кольнуло внутри. Я вдруг поняла, что мадам Галлар меня недолюбливает.

* * *

Сегодня я могу только восхищаться чутьем этой проницательной женщины: дело в том, что я начала меняться. Наших учительниц я теперь находила безнадежными дурами, развлекалась тем, что задавала им каверзные вопросы, спорила с ними, дерзила в ответ на их замечания. Мама меня слегка бранила, а папа, когда я рассказывала ему о своих стычках с нашими монашками, смеялся; его смех избавлял меня от угрызений совести, но мне и в голову не приходило, что мои выходки могут не нравиться Богу. Когда я исповедовалась, я думать не думала о таких пустяках. Я причащалась несколько раз в неделю, аббат Доминик подталкивал меня на путь созерцательного мистицизма — моя мирская жизнь не имела ничего общего с этим духовным призванием. Прегрешения, в которых я каялась, касались главным образом состояний моей души: я недостаточно истово верила, слишком надолго забывала о божественном присутствии, молилась рассеянно, была к себе чересчур снисходительна. Однажды, перечислив все эти провинности, я услышала через окошечко исповедальни голос аббата Доминика:

— Это все?

Я растерялась.

— Мне сообщили, что моя маленькая Сильви уже не та, что прежде. Говорят, она стала невнимательной, непослушной, дерзкой.

У меня запылали щеки, я не могла выдавить из себя ни слова.

— С сегодняшнего дня ты должна начать исправляться, — произнес голос аббата. — Мы поговорим об этом в следующий раз.

Аббат Доминик отпустил мне грехи, я выскочила из исповедальни с горящим лицом и убежала из часовни без покаяния. Шок был намного сильнее, чем в тот день, когда мужчина в поезде метро приоткрыл полу своего пальто и показал мне что-то розоватое.

Восемь лет я преклоняла колени перед аббатом Домиником, как преклоняют колени перед Господом, а он оказался просто старым сплетником, судачил с нашими монашками и принимал их россказни всерьез. Мне было стыдно, что я открывала ему душу, он меня предал. С тех пор, заметив в коридоре его черную сутану, я заливалась краской и убегала.

До конца этого года и весь следующий я исповедовалась у викариев церкви Сен-Сюльпис и часто их меняла. Я продолжала молиться и медитировать, но во время каникул у меня случилось озарение. Я по-прежнему любила Садернак и, как раньше, много там гуляла, но ежевика и орешки с живых изгородей меня больше не привлекали, мне хотелось попробовать сок молочая, раскусить ядовитые ягоды цвета сурика с красивым загадочным названием «соломонова печать». Я делала множество запретных вещей: ела яблоки до обеда, тайком брала с верхних полок романы Дюма, вела познавательные разговоры о том, откуда берутся дети, с дочкой арендатора; ночью в постели рассказывала себе весьма странные истории и приходила от них в весьма странное состояние.

Как-то вечером, лежа на мокром лугу под луной, я подумала: «Это все грех», — однако была твердо намерена и дальше есть, читать, говорить и мечтать, как мне нравится. «Я не верю в Бога!» — сказала я себе. Разве можно верить в Бога и сознательно отказываться повиноваться Ему? Я лежала какое-то время потрясенная открывшейся мне очевидной истиной: я не верю.

Не верил папа, не верили мои любимые писатели; конечно, без Бога мир необъясним, но Бог тоже мало что объясняет, во всяком случае, все равно ничего не понятно. Я легко освоилась с этим новым состоянием. Тем не менее, вернувшись в Париж, я впала в панику. Нельзя запретить себе думать то, что думаешь, но папа когда-то говорил, что пораженцев надо расстреливать, а в прошлом году одну нашу старшеклассницу выгнали из коллежа за то, что, как шепотом говорили, она утратила веру. Мне надо было тщательно скрывать свою ущербность, я просыпалась по ночам в холодном поту при мысли, что Андре может что-то заподозрить.

К счастью, мы никогда не говорили с ней ни о сексе, ни о религии. Нас занимала масса других проблем. Мы изучали Великую французскую революцию, восхищались Камилом Демуленом, мадам Ролан[6] и даже Дантоном. Мы бесконечно обсуждали, что есть справедливость, равенство, частная собственность. Мнение наших монашек в этих вопросах в расчет не принималось, а устаревшие взгляды родителей нас уже не устраивали. Мой отец охотно читал «Аксьон франсез»[7]. Месье Галлар был ближе к демократам, в юности увлекался Марком Санье[8], но юность осталась далеко, и он объяснял Андре, что любой социализм неизбежно ведет к уравниловке и уничтожению духовных ценностей. Нас это не убеждало, но кое-какие его доводы вселяли тревогу.

Мы пытались расспрашивать подруг Малу, взрослых девушек, которые должны были бы знать больше, чем мы, но они думали так же, как месье Галлар, и вообще эти вещи мало их интересовали. Они предпочитали говорить о музыке, о живописи, о литературе, и к тому же неумно. Малу иногда просила нас, когда принимала гостей, подавать им чай, но она чувствовала, что мы невысокого мнения о ее подругах, и пыталась в отместку поставить Андре на место. Однажды Изабель Баррьер, влюбленная — очень романтически — в своего учителя фортепьяно, женатого человека, отца троих детей, завела разговор о любовных романах. Малу, кузина Гита, сестры Гослен по очереди рассказывали, какие книги о любви им нравятся.

— А тебе, Андре? — спросила Изабель.

— Мне скучно читать про любовь, — ответила Андре сдержанно.

— Да что ты! — оживилась Малу. — Всем известно, что ты наизусть знаешь «Тристана и Изольду».

Малу объявила, что роман ей не нравится, зато он нравился Изабель, и та мечтательно сообщила, что ее чрезвычайно взволновала эта история платонической любви.

Андре расхохоталась:

— Любовь Тристана и Изольды платоническая? Нет, ничего платонического в ней нет.

Повисло неловкое молчание, и Гита сухо сказала:

— Маленькие девочки не должны рассуждать о том, чего не понимают.

Андре снова засмеялась и ничего не ответила. Я ошарашенно смотрела на нее. Что она имела в виду? Мне самой была понятна только одна любовь — моя любовь к ней.

— Бедняжка Изабель! — хмыкнула Андре, когда мы пришли к ней в комнату. — Придется ей забыть своего Тристана, она почти помолвлена с каким-то плешивым уродом. Надеюсь, Изабель верит, что любовь снизойдет на нее милостью Божьей во время венчания!

— В каком смысле?

— Моя тетя Луиза, мать Гиты, утверждает, что в тот миг, когда жених и невеста произносят сакраментальное «да», они мгновенно влюбляются друг в друга. Понимаете, для матерей эта теория — настоящий подарок. Не нужно беспокоиться о чувствах своих дочек: Бог все устроит.

— Никто не может всерьез в это верить, — удивилась я.

— Гита верит. — Андре помолчала. — Мама до такого, конечно, не дошла, но она говорит, что, когда вступаешь в брак, обретаешь благодать от Бога.

Андре бросила взгляд на портрет матери.

— Мама очень счастлива с папой, — сказала она нерешительно. — Но она ни за что бы за него не вышла, если бы бабушка ее не заставила. Она два раза ему отказывала.

Я посмотрела на фотографию мадам Галлар: не верилось, что когда-то у нее было сердце молодой девушки.

— Отказывала?!

— Да. Находила его слишком суровым. Он любил ее и не отступался. И после помолвки она тоже его полюбила. — Голос Андре звучал не слишком уверенно.

Несколько минут мы молча это обдумывали.

— Мало радости проводить целые дни рядом с человеком, которого не любишь, — сказала я.

— Да ужас просто!

Ее передернуло, как будто она увидела орхидею, и руки ее покрылись гусиной кожей.

— На уроках катехизиса нас учат, что мы должны уважать свое тело. Значит, продавать себя в браке так же плохо, как продавать себя на улице, — заключила она.

— Можно же не выходить замуж.

— Я выйду, — ответила Андре. — Но не раньше чем в двадцать два года. — Она вдруг резким движением выложила на стол сборник латинских текстов. — Давайте позанимаемся?

Я села рядом, и мы погрузились в перевод описания битвы при Тразименском озере[9]