— Я не могла говорить о Бернаре. — Ее левая ладонь раскрылась и сжалась, словно в каком-то спазме. — Но теперь все уже знают.
— Не будем об этом, раз вам не хочется, — быстро ответила я.
— Вы — другое дело, с вами я готова поделиться. — Она старательно втянула дым. — Что вам рассказала мама?
— Как вы подружились с Бернаром и как она запретила вам видеться.
— Она мне запретила, — повторила Андре, швырнула сигарету и раздавила ее каблуком. — Вечером в день моего приезда я гуляла с Бернаром после ужина, вернулась поздно. Мама меня ждала, я сразу заметила, что у нее странное выражение лица. Она засыпала меня вопросами. — Андре возмущенно пожала плечами. — Она спросила, целовались ли мы! Естественно, целовались! Мы любим друг друга!
Я опустила голову. Андре страдала, эта мысль была для меня непереносима, но ее страдание оставалось мне недоступно: любовь, где целуются, лежала за пределами моей реальности.
— Мама говорила ужасные вещи. — Андре закуталась в лоденовую накидку.
— Но почему?
— Его родители гораздо богаче, чем мы, но они не нашего круга, совсем не нашего. Вроде бы там, в Аргентине, они ведут какую-то невообразимую, страшно рассеянную жизнь, — сообщила Андре с видом пуританки, потом почти прошептала: — А мать Бернара — еврейка.
Я смотрела на Мирзу, неподвижно сидевшую посреди лужайки, уши ее торчали вверх, к звездам. Как и она, я не способна была облечь в слова то, что чувствовала.
— И что?
— Мама поговорила с отцом Бернара, он полностью с ней согласен: я не лучшая партия. Он решил увезти Бернара на каникулы в Биарриц, а потом они уплывут в Аргентину. Бернар теперь вполне здоров.
— Он уже уехал?
— Да. Мама не разрешила мне с ним попрощаться, но я не послушалась. Вы не представляете! Нет ничего хуже, чем заставлять страдать того, кого любишь. — Голос ее дрожал. — Он плакал. Как он плакал!
— Сколько ему лет? — спросила я. — Какой он?
— Ему пятнадцать, как и мне. Но он совсем не знает жизни. Никто никогда о нем не заботился, у него была только я.
Она порылась в сумочке:
— У меня есть маленькая его фотография.
Я посмотрела на незнакомого мальчика, который любил Андре, которого она целовала и который так плакал. У него были большие светлые глаза с тяжелыми веками, темные волосы, подстриженные «под Каракаллу»[11]. Он был похож на святого мученика Тарцизия[12].
— У него глаза и щеки как у маленького ребенка, — вздохнула Андре. — Но видите, какие печальные губы, он будто извиняется за то, что живет на свете. — Она откинула голову на спинку скамейки и посмотрела на небо. — Иногда я думаю, что лучше б он умер. Тогда хотя бы страдать буду я одна. — Рука Андре снова судорожно сжалась. — Мысль, что он сейчас плачет, для меня просто ужасна.
— Вы еще встретитесь с ним! Вы любите друг друга и поэтому встретитесь. Когда-нибудь вы же станете совершеннолетними.
— Через шесть лет! Это слишком долго. В нашем возрасте это слишком долго. Нет, — с отчаянием сказала Андре, — я точно знаю, что не увижу его никогда.
Никогда! Впервые это слово обрушилось всей тяжестью мне на сердце, я повторяла его про себя под необъятным небом, и мне хотелось закричать.
— Когда я пришла домой после нашего прощания, я поднялась на крышу. Хотела спрыгнуть.
— Вы собирались покончить с собой?
— Я провела там, наверху, часа два. Часа два стояла в сомнениях. Говорила себе, что мне плевать на вечное проклятие: раз Бог не добрый, я не хочу на его небо. — Андре пожала плечами. — Но все-таки я испугалась. О, не смерти, нет, наоборот, я так хотела умереть! Я испугалась ада. Если я попаду в ад, то все будет кончено навеки и я больше не увижу Бернара.
— Вы увидите его на этом свете! — не выдержала я.
Андре покачала головой:
— Все кончено. — Она резко встала. — Пойдемте в дом. Я озябла.
Мы молча пересекли лужайку. Андре привязала Мирзу, и мы вернулись к себе в комнату. Я легла под балдахином, она на диване. Она погасила свою лампу.
— Я не созналась маме, что виделась с Бернаром, — прошептала она. — Не желаю слышать, что она мне скажет.
Я колебалась. Мне не нравилась мадам Галлар, но я решила быть честной с Андре.
— Она беспокоится за вас.
— Да, наверно, беспокоится, — отозвалась Андре.
Андре больше не упоминала о Бернаре, а я не решалась заговорить о нем первой. По утрам она подолгу играла на скрипке и почти всегда грустные вещи. Потом мы выходили на солнце. Эта местность была более сухой, чем наша, здесь на пыльных дорогах я впервые вдыхала терпкий запах смоковниц, в лесу грызла орешки приморской сосны, слизывала смолистые слезы, застывшие на стволах. После прогулок Андре шла в конюшню, гладила свою рыжую лошадку, но не садилась на нее.
Вторая половина дня была не такой спокойной. Мадам Галлар задумала выдать замуж Малу, и, чтобы придать благопристойный вид визитам едва знакомых молодых людей, она широко распахнула двери своего дома для местной молодежи «из хороших семей». Гости играли в крокет, в теннис, танцевали на лужайке, ели пирожки, болтали о всякой всячине. Однажды Малу спустилась из своей комнаты в палевом чесучовом платье со свежевымытыми волосами, уложенными плоской волной. Андре толкнула меня локтем:
— Нарядилась на смотрины.
Весь вечер Малу провела рядом с противным курсантом военной школы Сен-Сир, он не играл в теннис, не танцевал и не разговаривал, разве что иногда подбирал наши мячи. После его ухода мадам Галлар уединилась с дочерью в библиотеке; окно было открыто, и мы слышали, как Малу говорит:
— Нет, мама, пожалуйста, только не этот, он невыносимо скучный!
— Бедная Малу! — сказала Андре. — Все кавалеры, с которыми ее знакомят, такие некрасивые и такие тупые!
Она села на качели. Рядом с каретным сараем было что-то вроде спортивной площадки. Андре регулярно упражнялась там на трапеции и на турнике, у нее отлично получалось. Она взялась за веревки:
— Подтолкните меня.
Я подтолкнула. Когда Андре слегка раскачалась, она встала и, чуть согнув колени, сделала рывок корпусом. Вскоре качели улетели к верхушкам деревьев.
— Не надо так сильно! — крикнула я.
Она не ответила, она взлетала, опускалась и взлетала снова еще выше. Близнецы, игравшие с опилками у сарая возле собачьей будки, с любопытством подняли головы; издали доносился глуховатый стук мячика по ракеткам. Андре уже задевала листву кленов, и я испугалась. Я слышала, как скрипят стальные петли.
— Андре!
В доме было тихо, из кухни через подвальное окошко доносился неясный гул, росшие вдоль стены дельфиниумы и лунники чуть подрагивали. А мне было страшно. Я не решалась ни вцепиться в сиденье качелей, ни кричать и умолять Андре остановиться, но была уверена, что качели вот-вот перевернутся или у Андре закружится голова и она отпустит веревки; от этого мелькания, от того, как она летала от неба до неба, будто бешеный маятник, меня замутило. Зачем она так долго качается? Когда Андре со стиснутыми губами проносилась мимо, прямая как струна в своем белом платье, у нее был остановившийся взгляд. А вдруг что-то заклинило у нее в голове и она уже не сможет остановиться? Прозвонил колокол к ужину, залаяла Мирза. А Андре по-прежнему летала среди деревьев. Разобьется, подумала я.
— Андре!
Это крикнула не я. С потемневшим от гнева лицом к нам шла мадам Галлар:
— Слезай сию же минуту! Это приказ! Слезай!
Андре моргнула и посмотрела вниз. Она присела на корточки, потом опустилась на сиденье и затормозила обеими ногами так резко, что шлепнулась во весь рост на лужайку.
— Вы ушиблись?
— Нет.
Андре засмеялась, смех оборвался всхлипом, и она осталась лежать на земле с закрытыми глазами.
— Естественно, тебе дурно! Полчаса качалась! Тебе сколько лет? — сердито выговаривала ей мадам Галлар.
Андре открыла глаза:
— Небо кружится.
— Ты должна была испечь кекс к завтрашнему полднику.
Андре встала.
— Испеку после ужина. — Она оперлась на мое плечо. — Меня шатает.
Мадам Галлар взяла за руки близнецов и увела в дом. Андре подняла голову к кронам деревьев.
— Там наверху так хорошо! — сказала она.
— Вы напугали меня!
— О, качели очень надежные, у нас никогда ничего не случалось, — ответила Андре.
Нет, она не намеревалась покончить с собой, для нее это был вопрос решенный, но, когда я вспоминала ее застывший взгляд и плотно сжатые губы, мне делалось не по себе.
После ужина, когда кухня опустела, Андре спустилась туда, и я пошла с ней. Огромное кухонное помещение занимало половину подвального этажа; днем в окно было видно, как мимо проходят цесарки, собаки, мелькают человеческие ноги; сейчас никакого движения снаружи не было, только тихонько скулила на цепи Мирза. В чугунной плите гудел огонь, все вокруг стихло. Пока Андре разбивала яйца, отмеряла сахар и муку, я осматривала кухню, открывала буфеты. Вся утварь блестела — целые батареи кастрюль, котлы, решета, тазы, медные грелки, согревавшие когда-то постели бородатых предков; меня восхитил стоявший на серванте набор глазурованных тарелок с детскими узорами. Чугунные, керамические, из каменной глины, фарфоровые, алюминиевые, оловянные — сколько кастрюлек, сковородок, горшков и горшочков, форм для выпечки, сотейников, кокотниц, блюд, плошек, котелков, дуршлагов, мясорубок, мельниц, ступок! Какое многообразие мисок, чашек, стаканов, бокалов и фужеров, тарелок, блюдец, соусников, кружек, кувшинов, графинов и графинчиков! Неужели каждый вид ложек, половников, вилок, ножей действительно имеет строго определенное назначение? Неужели у нас столько разных потребностей, которые надлежит удовлетворять? Этот подземный мир должен был бы явить себя на свет в грандиозных и утонченных празднествах, но они, насколько я знала, никогда и нигде не происходили.
— И вы всем этим пользуетесь? — спросила я Андре.