— Что значит этот ночной беспорядок? Я императорский центурион и вполне заменяю здесь повелителя вселенной.
После короткого размышления, Паллас дал ему такое же объяснение, как прежде привратнику.
— У тебя перстень Агриппины, — возразил солдат. — Знай, что у нашей повелительницы перстень божественного императора. Выводи из этого заключение сам!
— Я не вывожу заключений, а действую. Императрица-мать повелевает мне немедленно привезти в албанскую виллу Актэ, отпущенницу Никодима.
— В этот час? — засмеялся солдат. — Ты с ума сошел, господин? Уходи по добру с твоими спутниками и не нарушай больше нашего спокойствия! Нерон, император, повелел нам не впускать сюда никого, кто нам покажется подозрительным, даже днем, не говоря уже о ночи, когда одни только разбойники и грабители выходят на работу.
— Очень жаль, — с иронией сказал Паллас, — но мы не смеем вернуться, не исполнив поручения. Я ручаюсь тебе моим имуществом и положением, что Агриппина не скажет ни одного оскорбительного слова прекрасной возлюбленной императора.
— Имущества твоего мне не надо, кто ты — я не знаю. Едва ли кто-нибудь порядочный, иначе ты не пускался бы на подобные гнусные услуги. К тому же один из наших, видевший вас сверху, говорит, что на вас капюшоны и лица ваши наполовину закрыты. Послушайтесь моего совета и убирайтесь поскорее, пока вас не схватила городская когорта. Пожалуй, строгий префект присудит вас к распятию.
— Так ты противишься?
— Противлюсь.
— Так пеняй на себя. Вперед, солдаты! Ломайте дверь!
— Первого, кто войдет в нее, я положу на месте, — вскричал центурион. — Этот вход мы сумеем защитить.
Трое из солдат Палласа подошли к двери и, выхватив свои топоры, начали осыпать ее могучими ударами.
Широкая железная оковка сначала не поддавалась, но при шестом ударе начала ломаться и обваливаться; дерево затрещало по всем швам, одна петля оборвалась, и в следующее мгновение дверь рухнула с оглушительным шумом. Запыхавшиеся разрушители поспешно отступили, и в отверстие бросилась толпа солдат с грозно сверкавшими мечами.
Телохранители Актэ и даже ее рабы и рабыни готовы были, однако, отразить нападение, и первые четверо ворвавшихся в дверь упали, пронзенные мечами защитников.
Одного из них убил Фаон, верный раб императора.
Но остальные всадники непреодолимым потоком бросились вперед, через тела своих убитых и раненых.
Закрываясь щитами, достигли они остиума, где между обеими сторонами завязалась отчаянная борьба.
Внезапно раздался резкий свисток.
Нападавшие мгновенно отступили.
Так как они почти уже могли назваться победителями, то изумленные защитники Актэ спокойно смотрели на их отступление и не попытались отнять у них и раненых. Даже самому воинственному центуриону казалось благоразумнейшим по возможности облегчить их уход.
Едва успел последний солдат покинуть остиум и честный привратник уже начал изобретать способ снова сложить раздробленные доски, как из перистиля на главный двор с криком прибежала рабыня Кротиона.
— Горе нам всем! — со слезами восклицала она. — Цезарь отдаст нас на съедение своим муренам! Ее украли, ее похитили, нашу кроткую, божественную госпожу Актэ!
— Невозможно! — вскричал Фаон.
— Да, да!
— Так ты предала ее?
— Я? — воскликнула девушка, вне себя от искреннего горя. — Она была сама любовь и приветливость, и добра ко всем нам, как сестра. Я — предать мою Актэ! Стыдись, Фаон, ты этого не думаешь сам! Но послушайте, как все случилось! Она тотчас догадалась, в чем дело. Желая избежать кровопролития, она решилась скрыться через постикум. Мы отперли тихонько, тихонько, и только она хотела свернуть на боковую дорогу, как на нее бросились два разбойника, один поднял ее к себе на лошадь, и прежде чем я успела воскликнуть: «Умилосердись над нами, Юпитер!», негодяй уже исчез в темноте.
— Да умилосердится же над нами Юпитер! — вскричал центурион. — Когда император узнает, как плохо мы стерегли его сокровище…
— Нам уж не так плохо придется, — перебила одна из рабынь, — весь гнев его падет на его мать, Агриппину.
— Кто знает, может быть, это наказание богов, — сказала Кротиона. — Он любил горячо и беспредельно свою очаровательную Актэ, но ведь Октавия его законная жена….
— Глупости, — пробормотала остийская младшая рабыня, обязанная подметать двор. — Ото, супруг Поппеи, также не спрашивал, замужем я или нет, когда покупал меня у Флавия Сцевина. Бессмертным богам много дела и без того, чтобы еще заботиться о всякой жалкой любви.
— Дура! — крикнул на нее Фаон. — Ты все еще продолжаешь свою ребяческую выдумку, будто Ото ухаживал за тобой? Посмотрись лучше в зеркало! Но стыдно нам терять попусту время.
— Товарищи, — заговорил вдруг центурион, словно разбуженный словами Фаона, — мной овладевает сильная тревога. Неужели мы останемся здесь, чтобы встретить первый порыв отчаяния разгневанного императора? Не поспешить ли в албанскую виллу, чтобы заслужить милость императрицы?
— Хорошая мысль, — сказал один из солдат.
— Я служу императору, — заметил другой, — и господство женщин мне ненавистно.
— Мне также!
— Конечно, оно нас бесчестит!
— Хорошо, так останемся! — сказал центурион.
— Император поймет, что нас не в чем упрекнуть.
— И ему, наверное, понадобятся верные слуги в этом разборе с матерью.
— Проклятый народ! — ворчала младшая рабыня, принося метлу и травяные полотенца. — Весь атриум — разбойничий вертеп и больше ничего.
Остальные девушки и женщины в это время занимались ранеными, которых перенесли на лишь недавно покинутые ими постели, перевязали их и напоили прохладительным напитком.
Фаон был невредим. В первую минуту он подумал было о преследовании, но тотчас же отбросил эту мысль. Она была смешна уже потому, что во всей вилле не было ни одной лошади.
Задумчиво ходил он взад и вперед по перистилю. Дождь унялся, но ветер жалобно завывал в пустынной колоннаде, как бы оплакивая ужасную неотвратимую судьбу.
Глава III
Отъехав шагов за тысячу от арены ночного нападения, всадники разделились на два отряда.
Более многочисленный из них, с убитыми и ранеными, поскакал по Латинской дороге к освещенным луной горам, так как густые тучи начали рассеиваться.
Остальные, с Палласом во главе, последовали по аппианской дороге и после быстрой скачки достигли городка Бовиллэ, где и остановились.
Жирный хозяин закопченной таверны у ворот города был немедленно разбужен: после усилий последних часов необходимо было подкрепиться.
Оставив восемь или десять всадников в первой комнате, Паллас со смертельно бледной Актэ, которую он тотчас за последним домом аппианской дороги взял на своего коня, вошли в боковое помещение, предназначавшееся для почетных посетителей.
Прислужница-самнитянка, с растрепанными густыми черными волосами, взобравшись обнаженными ногами на деревянный стол, засветила висячую лампу в виде крокодиловой головы, тускло замерцавшую своим едва тлевшим фитилем.
Попросив Актэ сесть, Паллас открыл свое лицо, скрестил на груди руки и, подойдя к ней, дрожащим голосом спросил:
— Ты узнаешь меня?
— Да, и лучше прежнего.
— Что это значит?
— Прежде я считала поверенного императрицы справедливым и честным человеком, теперь же я знаю, что он негодяй.
Он схватился было за меч, но овладел собой.
— Актэ, — сказал он, — объяснимся вполне. Я с намерением молчал всю дорогу, это ты поняла. То, о чем нам нужно говорить, не должно быть услышано моими людьми.
— Так говори же! — холодно отвечала она.
— Актэ, презренная, проклятая, я любил тебя неизмеримо. Я предложил тебе то, что с гордостью приняла бы даже свободнорожденная: мою руку, мое сердце и мой дом. Актэ, ты могла бы сделаться честной женой честного человека. Ты предпочла быть любовницей сластолюбивого императора, губительницей императорской семьи, преступницей перед Октавией. Весь мир возмущен, весь народ указывает на тебя пальцами… И когда, по поручению императрицы-матери, я являюсь, чтобы разорвать эту позорную связь, бесчестная развратница дерзает называть меня негодяем! Жалкий ребенок, спроси саму себя, не заслуживает ли смерти твоя дерзость?
Актэ подперла голову рукой, и на ее задумчивом лице на одно мгновение отразилось глубокое унижение. Но тотчас же щеки ее вспыхнули, она подняла чудные ресницы и гордым взглядом смерила поверенного Агриппины.
Чем жестче и беспощаднее были его слова, чем более она сознавала их справедливость с точки зрения Октавии и императрицы-матери, тем сильнее шевелилось в ней неясное, но могучее сознание ее прав на возлюбленного, дарованных ей высшей властью.
Доброжелательный назарянин, попытавшийся бы проникнуть в ее душу кротким, ясным увещанием об обязанности всякой христианки отрекаться от личного счастья там, где оно противоречит заповедям божественного Спасителя, быть может, направил бы ее на должный путь.
Но Паллас, говоривший от имени Агриппины и оскорбленного римского общества, в действительности же следовавший лишь влечению собственной страсти, не годился для внушения ей уважения к правам и желаниям императрицы-матери.
Она посмотрела на него и спокойно возразила:
— Нет, я не заслуживаю таких оскорблений. Я говорю тебе в лицо, и не стыжусь этого, потому что это есть зерно моего бытия: я живу только с тех пор, как люблю Нерона! Да, Паллас, я люблю его, люблю как ничто в мире. Я была его женой, и не вижу в этом ничего дурного, ибо меня привлекла к нему одна лишь непреодолимая привязанность. Он же не любовник мой, как вы это понимаете, повторяя болтовню Публия Овидия, но мой настоящий супруг. Он делил со мной все, что волновало его сердце, и если бы не существовала Октавия, без сомнения добрая и благородная, но не удовлетворяющая его глубокого ума, то он открыто и свободно возвел бы меня на престол.
— Ты лжешь! — закричал Паллас.
— Я не лгу. Он клялся мне в этом сотни раз, когда лежал у моих ног. Я отвечала ему: «Оставь это, мой дорогой! Мне не нужен блеск дворца, не нужна даже честь называться твоей супругой перед лицом света; мне нужен только ты, Нерон, один ты, даже если бы ты был последний из твоих рабов!