Нерон — страница 35 из 104

Он снова заговорил. Верная подруга его слушала.

— Не следует слишком цепляться за жизнь. Потом больнее. Этому я научился в юности у иудеев. Если упас хотят отнять какой-нибудь дар, самое мудрое — заранее добровольно отдать его. Поэтому я истязал себя в молодости, голодал, не спал и ни разу впоследствии не испытывал такого блаженства, как тогда. Теперь я скорблю, что так скоро это оставил. Верь мне! Пост и бессонница — высшее наслаждение.

Жена не поняла его, но ничего не сказала.

Сенека сморщил лоб, покрытый иссохшей, почерневшей кожей.

— Да. Я во многом виноват. С чего это началось? — и он задумался. — Я очень любил. Отсюда и пошла ложь и гибель. Виной — всегда чувство.

Паулина хотела что-то возразить, но он мягко остановил ее.

— Любовь привела меня к падению. Она нас удаляет от цели и губит нас. Она, огромная любовь…

— Я был когда-то молод, — продолжал он спокойнее, как в непринужденной беседе, — имел густые, непокорные кудри, был строен и пылко говорил. Отец повез меня в Рим. Он был честолюбив и желал, чтобы я изучил философию. Я исполнил его желание.

— Я приобрел известность и богатство, и у меня появились завистники. Я был пленен величием Рима, ценил славу и стал ее баловнем. Когда я проезжал по площади Марса, все оборачивались. Счастливый римский юноша с испанской кровью, я провозглашал доктрины Эпикура; любил, разумеется, красивых женщин. Они присутствовали при моих выступлениях. Среди них была и Юлия Ливилла, сестра Калигулы. Однажды она обратилась ко мне за объяснением по какому-то философскому вопросу. Она пригласила меня в свои носилки, и, беседуя, мы совершили прогулку, которая мне дорого обошлась. Я провел восемь лет в изгнании, на острове Корсика. Стоило ли так поплатиться? Теперь мне кажется, что стоило. У меня осталось от роковой встречи очень красивое воспоминание…

Чуткая жена поэта слушала его без ревности. Она любила его неведомое, богатое прошлое; мудрых и гордых женщин, которые зачаровывали его; любила и его триумфы, которые после стольких совместно вынесенных бурь стали отчасти и ее собственными.

Воспоминания увлекли философа:

— Итак, — проговорил он, — я вмешался в жизнь, которая связала меня неисчислимыми путами, так что я уже не мог вырваться. Я стремился обратно в Рим, писал послания власть имущим и льстил презренным царедворцам, чтобы они при дворе замолвили за меня словечко. На мое несчастие они уважили мои просьбы. Лучше бы я погиб на острове, одинокий и гордый!

Он закрыл глаза.

— Ныне я вижу яснее в прошлом. Все, с кем я соприкасался, стоят теперь перед моими глазами: женщины, поэты, артисты и мое собственное «я» тех времен. Но их заслоняют две огромные тени. Одна, более могучая, — Агриппина. Другая — тень златокудрого мальчика Нерона.

Паулина смахнула слезы и пододвинулась ближе к Сенеке.

— В тюрьме меня осмеивали, — признался философ, — напоминали мне мои сочинения, в которых я восхваляю бедность, и спрашивали меня, почему, в таком случае, я богат? Во мне подозревали продажную душу. Я не возражал ни слова.

— Ты благороден и чист, — прошептала Паулина и с невыразимой нежностью поцеловала руку старца.

Несколько минут они сидели в печальном раздумьи… Затем они стали созерцать осень, таинственно шевелившуюся в саду. Она снимала с деревьев тленные украшения, которыми их одарила весна, и раскладывала их ковром вокруг мрачных стволов. Деревья, казалось, насторожившись прислушивались к каждому шороху. То тут, то там падал спелый плод. В звуке его падения была какая-то глухая, торжественная мелодичность. Внезапно раздались приближающиеся шаги.

Сенека ожидал их… Это они!

Паулина встала. Появились два ликтора — исполнители смертных приговоров, в сопровождении центуриона, державшего письменный приказ. За ним следовал лекарь.

Они в смущении остановились, увидя старого поэта, которого были посланы казнить. Сенека сидел на скамейке из слоновой кости.

Никогда еще он не испытывал такого страха. На лице его не осталось ни кровинки. Все, что он до сих пор думал, чувствовал, писал и говорил, смешалось в его познании. Им овладела лишь неумолимая, представшая перед ним в эту минуту действительность. Она казалась ему давно знакомой, но чудовищной и непостижимой.

Он хотел встать и тяжело перевел дух; но ноги его подкосились, и он опустился обратно на скамью.

В первом приступе ужаса Паулина подняла руку, словно пытаясь отразить нападение. Но она тотчас поняла всю бесцельность сопротивления, опустила руку и пожала пальцы Сенеки, влажные от выступившего холодного пота.

Губы старика беспомощно двигались.

— Только завещание… — пробормотал он наконец.

Два преданных ученика, живших в его доме и посвященных им в принципы стоической философии, положили перед ним восковые дощечки.

— Мне жаль, — проговорил центурион не без участья, — но я имею строгий приказ…

— Даже этого нельзя? — спросил поэт.

Центурион сделал едва уловимое движение головой, но сжатые губы выражали суровый отказ.

— Одно только слово, — попросил Сенека, чтобы отсрочить неизбежное.

— Я не имею разрешения, — повторил центурион.

Один из ликторов направился в виллу, велел нагреть большой котел воды и до края наполнил ванну. Второй ликтор держал зажженный смоляной факел.

Сенека поднялся со скамьи, опираясь на центуриона.

— Пойдем, — проговорил он Паулине и обоим ученикам, когда его повели в ванную.

Они зашли в виллу, обошли столь знакомые покои отныне безнадежного и лишенного будущего жилья. Все здесь говорило лишь о прошлом. Каждая дверная ручка, каждый косяк и ключ потемнели на службе у их хозяина. Они словно впитали в себя его присутствие и теперь овевали его в последний раз его же живыми прикосновениями. Глядя на милые, родные предметы, Сенека прощался с жизнью.

Оба ученика притаились около ванны. Они держали на коленях восковые дощечки, чтобы запечатлеть последние слова учителя и в будущем — почерпать в них мудрость.

Но Сенека пока безмолвствовал. Его быстро раздели. Он стоял, оглушенный, в темной комнате, наполненной водяным паром и чадом факела. Он смотрел на качавшуюся, слегка пенившуюся поверхность воды. Центурион велел ему занять деревянное сиденье, окунуть правую ногу в ванну, а левую — оставить снаружи.

— Так нужно… — повторял Сенека.

Ничто не приходило ему на ум: ни один из тезисов, ни одна из истин, которые он в течение всей долгой жизни провозглашал в своих эпистолах. Его преследовал лишь жуткий вопрос: что будет потом? Его пугала мысль, на которую, как он был уверен, ни один человек не может ответить.

Ликторы подошли к нему с обеих сторон и разогнули ему ногу.

Приблизился лекарь-невольник, уже несколько лет занимавшийся врачеванием. И он нехотя исполнял приговор…

— Милый друг, — сказал ему Сенека с какой-то смесью жути и иронии над самим собой, — нельзя ли подождать хоть одно мгновение? — ведь и оно ценно.

Но центурион торопил лекаря, боясь, что вода остынет. Ликтор приблизил факел к ноге Сенеки.

— Пусть будет так, — проговорил философ и сам подставил свое колено.

Он стал наблюдать за происходившим.

Лекарь привычной рукой нащупал под коленом артерию — «главный путь жизни», где кровь протекает по широкому каналу. Он быстро нашел ее и глубоко вонзил в нее острое лезвие. У Сенеки от боли брызнули слезы. Паулина и ученики заплакали вместе с ним.

Затем наступило жуткое ожидание. Старческая кровь, загустевшая, как выдержанное вино, не проливалась.

— Не идет, — с досадой произнес лекарь и перерезал и на левой ноге артерию. Выступило немного запекшейся, почти черной крови.

Тогда лекарь сделал надрез и на обеих руках, там, где чувствовалось биение сердца. Сенека опустил руки в воду. Он заговорил естественным голосом:

— Пишите, — сказал он, — я хочу сообщить о своем — состоянии. Я вижу ванную комнату, факел и всех вас, стоящих вокруг меня: милую, плачущую Паулину… — он обернулся и с глубокой нежностью кивнул ей, словно посылая ей прощальное благословение… — Я вижу учеников, лекаря и воинов. Мне странно, что все это — так просто. Я жду дальнейшего.

Он прислушался к шуму струившейся крови, окрасившей воду в розоватый цвет.

— Я испытываю слабость, — снова начал он, — меня будто клонит к дремоте. Внутри — непривычная легкость. Больше ничего…

Он переждал несколько мгновений.

— Теперь мне нехорошо, тяжело… Запишите: тяжело. Но зрение мое ясно. Я слышу свой голос и знаю, что говорю.

В этот момент он побелел как полотно.

— Мне дурно… — прошептал он и склонился над водой.

— Это от потери крови, — пояснял лекарь.

— У меня потемнело в глазах. Все предметы кажутся мне черными. Пишите: очень плохо. Не умирайте. Человек должно жить… долго…

Он глубоко вздохнул.

— Все это не таинственно, а только страшно. Тайны я еще не изведал и, кажется, не смогу вам ее передать. Хотя я, вероятно, уже где-нибудь далеко… на грани…

Несколько минут он молчал. Затем, потеряв сознание, он упал в объятия склоненной над ним Паулины.

Один из учеников нагнулся над ним, почти касаясь его уст.

— Что ты испытываешь? — спросил он.

Сенека не ответил. Голова его покоилась на вздымавшейся от рыданий груди Паулины; она была живым, нежным изголовьем его смертного одра.

Но ученик вывел его еще на мгновение из последнего сна.

— Как теперь? — спросил он, дотронувшись до его лица, словно силясь разбудить его.

— Не так, как я себе это представлял, — с усилием, но внятно, ответил философ. — Иначе, совсем иначе…

— Как? — спросили оба ученика сразу.

Дыхание Сенеки словно прервалось. Тело его заметалось, как будто от внутреннего толчка. Вода в ванне стала совсем красной. От прилива крови по ней пробежала зыбь. Центурион с состраданием взглянул на Паулину и вывел ее из комнаты.

Один из ликторов взял умирающего поэта за обе руки и, возможно мягче, столкнул его с сиденья в горячую воду.

Тело его исчезло под водой.