Император снова заговорил с Теоном об улучшении осадных машин. Теон должен похоронить и оплакать свою жену, а затем попробовать осуществить задуманное сооружение. Теон только что выпил стакан арабского вина и охотнее, чем раньше, собрался поправить некоторые вычисления императора, как вдруг внимание последнего привлек громкий шум на улице. Мгновенно откинул император портьеры балкона и вышел, чтобы самому посмотреть, что случилось.
— Все-то он должен сам видеть, — прошептал Иосиф соседу.
Внизу на улице Горшечников собралась тысячная толпа, образовавшая, казалось, две партии, ожесточенно спорившие друг с другом. Никто не заметил появления императора. Он послал вниз узнать, что случилось, но раньше чем возвратились посланные, Теон был на балконе и бросился к ногам императора.
— Спасите моего ребенка, государь! Они хотят крестить его!
Император возвратился в залу. Жилы на его лбу напряглись. Офицеры столпились вокруг него. Таким был он, когда в битве при Страсбурге измена императора Констанция чуть не привела его к гибели, и только его личная храбрость воспрепятствовала победе швабов.
Император потребовал объяснений; насколько можно было понять, союз христианских подмастерьев решил воспользоваться суматохой в Академии, чтобы, против воли отца, окрестить дочь Теона. Кормилицу христианку подкупили и план мог бы удаться, если бы этого не заметил какой-то еврей из слуг библиотеки, закричавший о помощи. Собравшаяся теперь на улице толпа состояла, с одной стороны, из молодежи союза подмастерьев, находившейся в подчинении архиепископу, а с другой — из греков и евреев. Кормилицу с ребенком оттеснили в здание Академии и провели в парадную залу к императору.
— Государь! — воскликнул Теон, — еще прежде чем ребенок родился, надоедали они моей жене просьбами посвятить его новой вере. Потом они не давали покоя больной и непрерывными угрозами, без сомнения, убили ее. Теперь им вздумалось окрестить бедняжку Марией, чтобы на старости лет у меня в доме вместо любимого ребенка был враг — христианка!
Император подозвал няньку и взял у нее ребенка из рук. Дитя тихо спало на своей подушечке и только немного шевельнуло хорошенькой головкой, когда император, склонившись, коснулся белого лобика своей жесткой бородой. Мертвая тишина царила в зале.
— Нас обоих не взять им, бедное созданье, — прошептал император, — ни меня, ни тебя. Это так же верно, как то, что меня зовут Юлиан.
— Эй! — крикнул он вдруг так громко, что ребенок проснулся и раскрыл удивленные черные глаза, — у меня сейчас есть дела поважнее расправы с изменниками!
Но я говорю мм, что персидская война будет только началом той, которую я замышляю против внутреннего врага моего государства. Этого ребенка я беру под свое покровительство. Все громы преисподней и все молнии небес поразят дерзкую руку, которая осмелится сделать знак креста над моей крестницей. Марией хотели они окрестить тебя, бедное творенье, и убить в тебе душу живую, как стремятся они уничтожить душу мира. Радость жизни хотят они уничтожить, как на долгие годы лишили они Грецию всякой радости и всякого счастья. Проклятье, архиепископ! Бойтесь моего возвращения. Пускай же этот ребенок не носит никакого кроткого христианского имени. Я посвящаю ее первому богу на небе Зевсу Гипату, высочайшему Зевсу, и называю ее Гипатией.
Обеими руками поднял император ребенка тем же движением, каким греческие жрецы в священных мистериях совершали жертвоприношение невидимому богу.
Мир и покой были на его лице.
— Вы, древние боги! Если вы еще живы, если вы меня любите и если вы не хотите допустить галилеянина в ваши жилища — сохраните мне этого ребенка! Никогда более не будет у меня ни жены, ни детей. Служащий вам должен отказаться от личного счастья. Я беру этого ребенка, как своего. И если вы, боги, хотите сохранить красоту и правду Греции и радость Греции вопреки галилеянину и его священникам, сохраните мне этого ребенка и ведите меня к победам для меня и для моей страны!
Тихий плач ребенка нарушил тяжелое молчание, последовавшее за словами императора. Юлиан передал ребенка отцу и решительно подошел к архиепископу.
— До свиданья, — сказал он, сжав с угрожающим видом кулак, — до свиданья — после победы. Сперва персы, потом галилеянин! Мне еще только тридцать лет и если в моем распоряжении будет еще десять — мир навсегда запомнит это! Пора, мы отплываем.
И, не теряя больше слов, Юлиан быстро сошел с лестницы. Офицеры последовали за ним. Внизу стоял на страже отряд морских солдат. Под их охраной достиг император со свитой гавани, где бесчисленные толпы народа встретили его приветственными криками. Греки, иудеи и все, оставшиеся верными старой вере египтяне знали о его походе против духовенства и устроили ему восторженную встречу. Одушевление и счастье светились из глаз императора. Остановись перед маленькими мостками, ведшими на адмиральский корабль, он выпрямился во весь свой рост, и звонким повелительным голосом крикнул так, как будто весь город мог его слушать:
— Видите Вы солнце, которое красное, раскаленное спускается там в море? Вы думаете — оно мертво, вы думаете — старые боги умерли? Но завтра утром, когда наши верные корабли понесут нас навстречу войне и победе, завтра утром, как с начала времен, поднимется оно в блеске первого дня и будет светить нам, как и каждому созданию! Знайте же, наш высочайший бог, наш высочайший Зевс, или бог иудеев или ваш бог-Серапис — это Солнце, которое сейчас уходит на отдых, но завтра воскреснет и никогда не умрет. Бог мой, бог мой, благослови меня на прощанье и благослови мое дело и дай победить ночь галилеян! — Еще один широкий жест, словно как жрец хотел он благословить покидаемый им город и кроваво заходящее солнце, — и Юлиан вскочил на свой корабль; якоря были вытащены под тысячеголосые крики и, медленно отчалив от берега и величественно пролагая себе путь среди других кораблей, с распущенными парусами, казавшимися красными в лучах заката, отплыл корабль из гавани.
Птица-философ оставила крышу Академии и плавными кругами последовала за своим императором. Долго, долго парила она над мачтами, затем тяжелыми резкими ударами крыльев вернулась назад, и встала, поджав под себя ногу, на одной из балок Академии, где давно уже снова спала крестница императора. Марабу царапал себе голову левой лапой, стучал клювом и озабоченно закрывал глаза.
— Солнце! Солнце! О мой победоносный император! Оно не ласково, оно сурово, как боги! Конечно, оно дает нам жизнь, но оно нас не любит. Оно любит пустыни, не любит жизнь. Оно — Молох — убийца — опустошитель.
Камни создает оно, камни вместо хлеба!.. Бедный император, бедный ребенок!..
И долго еще бодрствовала птица-философ на каменной балке над кроваткой Гипатии, хотя Александрия уже спала и, кроме древнего марабу, бодрствовал только архиепископ со своим секретарем, писавшие письма в Рим, Константинополь и в Персию ко всем врагам императора Юлиана.
1. Юность Гипатии
Под надзором верной кормилицы, честной смуглой феллашки, достигла Гипатия первой годовщины со дня своего рождения, и в этот день собралось к ней много коллег Теона и много чиновников из города с красивыми и дорогими подарками. За прелестной крестницей императора, серьезно и безмятежно лежавшей в своей колыбели, ухаживали, как за дочерью императора. Греческие колдуны, египетские жрецы, еврейские кабалисты предсказывали малютке блестящую будущность. Маленькая Гипатия получила сотню непонятных подарков и среди них много таинственных средств от нужд и болезней, много амулетов, в которых такой счастливый ребенок не должен был никогда нуждаться. А цветы священного лотоса, которые крылатый философ после долгого полета собрал для нее в сокровеннейших садах Аммонова храма, чтобы с восходом солнца разбросать перед люлькой, были растоптаны беззаботными посетителями.
Во время своего продолжительного путешествия за священным цветком узнал печальный марабу дурные известия от других далеко летающих птиц, от орлов и коршунов. Однако он молчал, так как ему бы все равно никто не поверил. И так, дни и ночи он сидел озабоченный, не обращая внимания на самых лакомых рыб. Через шесть недель ужасная новость достигла до Александрии, новость такая невероятная и боязливая, что городские партии стояли друг против друга без слов и без действия. Император Юлиан умер.
Месяц спустя, сомнений больше не оставалось. В раскаленных пустынях по ту сторону Тигра римское войско таяло в борьбе с враждебной природой. Юлиан был, может быть, хорошим солдатом, но великим полководцем он не был. Или персы получали указания из императорской свиты. Ничто не удавалось, нигде враг не останавливался для битвы, персидская армия и персидский народ со всем скотом и всеми запасами уходили дальше и дальше в глубь страны, оставляя императорское войско одиноким в пустынях. Если занимали город, в нем через несколько часов со всех сторон вспыхивало пламя.
А затем наступил ужасный день, когда цезарь, вступивший со своим арьергардом в узкое ущелье, был внезапно атакован громадными отрядами неприятеля, как бешеный бросился навстречу врагу и откуда-то сбоку получил смертельный удар. В предсмертный час при нем оставался ученый Либаний, и его записки сохранили миру последние слова последнего римского императора. Юлиан хотел рукой остановить хлынувшую кровь, но скоро он отбросил ее к небу, как бы принося самого себя в жертву гневу нового бога. Затем он откинулся назад, смертельная бледность покрыла его лицо, и он прошептал: «Теперь ты победил, галилеянин!».
К своему письму Либаний прибавил проклятия по адресу убийц своего повелителя.
На трон вступил новый император, а скоро затем другой. Но в Александрии их знали только по именам и все еще хотели угадать имена убийц императора Юлиана. Говорили, что персидский царь обещал целое богатство тому из своих солдат, который поразил римского императора. Но ни один перс не заявил о своем праве на награду. Рассказывали, что там, откуда получил император роковой удар, не было персов. Два дня не осмеливался александрийский архиепископ покидать свой дом, так как чернь угрожала побить его камнями и громко называла его убийцей императора. Но вот снова из Константинополя пришел корабль с золотом для александрийских церквей и новыми посланиями, называвшими императора Юлиана отлученным и богоотступником. Тогда архиепископ выступил открыто перед всем народом в своем соборе и отслужил обедню; александрийская чернь собиралась на улицах к насмехалась над бедными солдатами, возвратившимися из несчастливого похода больными, ранеными и искалеченными.