Алитир известил Поппею о последних событиях. И она вернулась в Рим.
Накануне вечером начала готовиться. Чтобы руки стали матово-белыми, намазала их крокодиловой слюной, перед сном покрыла лицо мазью, состав которой узнала от матери, — тонкой смесью вареного ячменя и оливкового масла. На рассвете умылась парным молоком. Потом приняла ванну. Рабыни лебяжьими пуховками осушили ее тело, почистили щеточкой ногти, пластинками из слоновой кости отполировали язык, чтобы он был бархатистый и нежный. Веселая, отправилась она на носилках в императорский дворец.
— Дочь древних царей, император любит тебя, — величественным театральным жестом приветствовал ее Нерон.
— Я люблю не его, а тебя, — значительно проговорила она.
— Из-за тебя мне пришлось страдать, — вздохнул император.
— Я хотела, чтобы ты страдал. Из-за меня, поэт, или по иной причине. Дарю тебе свой рот, кровавый рот. Я твоя.
Они поцеловались так, что перехватило дыхание.
Поппея оторвалась от его губ. Потом, взяв поэта за руку, просто, уже без всякого стеснения повела его вниз по мраморной лестнице. В императорские сады.
Глава семнадцатаяДень молчания
Рим, огромный шумный город, не знает покоя.
Крикливое чудо света, не ведающее усталости, всегда в движении; с утра до ночи бурлит там жизнь, слагающаяся из человеческих голосов, лязга металла, стука инструментов.
Шум оживает на рассвете, когда пекарь, переходя от дома к дому, продает свежие булочки и молочник своей утренней песней будит всех сонь. Тогда люди начинают ворочаться в постелях. Просыпаются жмущиеся к подножию холма лачуги, затерянные в тучах пыли домишки с ветхими грязными лестницами, где бедняки спят в клоповых кроватях с женами и пятью-шестью детьми, а на завтрак едят один кислый ячменный хлеб.
Какая кутерьма на улицах! В мастерских кипит работа. Молотки, долота, пилы состязаются между собой. Чуть не задавив раба, бранятся возницы; подростки и будущие гладиаторы борются возле школ; цирюльники с поклоном, хитроумными затеями заманивают прохожих; в кабачке вопит посетитель, которому расквасили нос, и ржут остальные; а на перекрестках фокусники, клоуны, заклинатели змей, дрессировщики поросят так надрывают глотки, что заглушают грохот повозок.
Равнодушно плетется народ, знать передвигается в лектиках; сгибаясь под тяжестью ноши, тащатся рабы. Но не всякий, кто с виду аристократ, на самом деле аристократ. Под нарядными тогами скрывается много сомнительных личностей, вымогателей, опасных мошенников, у которых нет денег на обед, и, чтобы втереться в доверие к легковерным пожилым провинциалам, они носят перстни с фальшивыми драгоценностями.
Чужестранцев всегда великое множество. Кое-кто стоит, облокотясь на перила большого балкона, где-нибудь на седьмом этаже, и слушает среди знакомого латинского говора болтовню всякого столичного сброда, певучую речь греков, арабов, египтян, иудеев, мавров, гортанные голоса парфян, аланов, каппадокийцев, сарматов, германских варваров.
Этот гомон стихает лишь в феврале на время фералий.
Фералии — праздник мертвых. В дни праздника немеют уличные зазывалы, закрываются храмы, лавки, нигде не слышится музыки. Все мысли обращены к тем, кто лежит в земле. Из подземного царства Плутон отпускает тени, которые витают в городе, и на улицах и кладбищах, где есть могилы известных людей, горят смоляные факелы.
В день молчания Нерон сидел один во дворце, в том зале, где когда-то с жаром и восторженной самоуверенностью сочинял свои первые стихи. Никого не пускал к себе. На улице накрапывал скучный зимний дождик.
Давно уже Британик Август покоился в мавзолее. До сих пор он не беспокоил Нерона. Император написал стихи о своей новой возлюбленной, к которым Алитир сочинил музыку, и Поппея, по мнению Нерона, большой знаток искусства, пришла от них в восторг.
Сам император уже не оценивал того, что выходило из-под его пера, и едва ли задумывался, почему на лицах окружающих он видит лишь признание своих заслуг. Но сегодня его посетили некоторые сомнения, как в ту ночь, когда ему не спалось и он в тоске искал слова.
После полудня, когда небо целиком затянуло снеговыми тучами, Нерона стали преследовать дурные мысли. Его тревожил Британик. Передавали, что во время похорон дождь смыл с лица покойника гипс и снова проступили синие пятна. Император боялся, что в день фералий его душа, вырвавшись на свободу вместе с другими душами и тенями, явилась во дворец. Из праздного любопытства он направился в северные покои, где жил раньше Британик.
Эти комнаты опечатали сразу после смерти хозяина, с тех пор никто не мог проникнуть туда. Теперь император приказал сорвать печати и в сопровождении солдата первый переступил порог.
— Кто здесь? — испуганно спросил он.
Никто не ответил.
Потревоженная звуком голоса тишина на минуту прервалась, потом опять разлилась вокруг, — молчание стало еще безнадежней.
Все там осталось так, как было в день смерти.
У стены стояла высокая неприбранная кровать, на столе недопитый стакан воды, два стула, один из них был опрокинут. Спертый воздух еще сохранял тепло прошлой осени. Сгущались вечерние сумерки. Нерон остановился в задумчивости. Он смотрел на кровать, тщетно ждавшую своего хозяина, на стакан с отпечатками губ, на опрокинутый второпях стул и пытался вникнуть в смысл увиденного. Безуспешно. Он искал новые следы. В другой комнате ему попался на глаза меч брата. На рукоятке имя Британика. Нашел также маленькое зеркальце. Посмотревшись в него, обрадовался, что видит свое лицо. И больше ничего не нашел. Кроме одежды. Несколько сотен тог и туник, скроенных по хрупкой фигуре Британика, и столько же высоких башмаков с пряжками полумесяцем или позолоченными ремнями, — покойный был франтом.
На столике Нерон увидел кифару.
— Вот как, она здесь, — с какой-то странной улыбкой проговорил он.
Кифара, почти живой, одушевленный музыкальный инструмент, покрытая толстым слоем пыли, молча покоилась на столе. Ее молчание казалось еще безнадежней, чем молчание того, кто обычно играл на ней. Она была окутана почти осязаемой тишиной.
Император с безрассудным любопытством склонился над кифарой. Робко протянув руку, ударил по струнам.
По пустынным комнатам разнесся серебристый звон, возможно, единственный звук, напевный и громкий, огласивший в день молчания скорбный город. А потом все смолкло.
Нерон судорожно прижал кифару к сердцу. За ней невидимым шлейфом тянулась бесконечность.
— Я и не знал о ней, — сказал он и, завернув инструмент в полу тоги, унес с собой.
В тот день Сенека неожиданно получил от императора приглашение во дворец. Он не мог понять, чем это вызвано. Уже несколько месяцев, ссылаясь на болезнь, жил он вдали от двора и так тщательно разыгрывал роль больного, что хромал даже в присутствии своих рабов. Он занимался только военными делами империи.
Об отравлении Британика Сенека узнал сразу после того пира. Кровь застыла в его жилах, он побледнел. Стало ясно: теперь очередь за ним.
Первой мыслью его было кинуться к императору, признаться в своих ошибках, подорвать его веру в убеждения, им же, Сенекой, искусственно привитые, задержать его на откосе, по которому он катится вниз. Но не бесполезно ли это? Станет ли Нерон выслушивать правду? Может быть, уже поздно? И в своей обычной гибкой манере философ продолжал нанизывать доводы, яркие, остроумные, как в своих письмах; чувствуя свое бессилие, Сенека понимал, что он лишь игрушка в руках судьбы и не способен пожертвовать спокойствием души, самым большим ее сокровищем. Оставалось одно: покориться.
Затем, поскольку и самого философа тяготило его двусмысленное положение, он решил откровенно высказать императору свои мысли. Британика он обвинит в мятеже и бунте... Потом он принялся убеждать себя, что Нерон вовсе не такой уж плохой поэт. И повторял это вслух, прогуливаясь по саду, пока не обнаружил, что твердо верит в то, во что никто не мог поверить, и уже с чистой совестью послал для разведки лавровый венок автору «Ниобы». Ответа не последовало. И потому приглашение он принял как загадочный сюрприз.
Поздно вечером отправился Сенека во дворец.
По пути его мучили тяжелые предчувствия.
Он встречал возвращавшихся с кладбища людей; промокнув до костей, кашляя, брели они по темным улицам. Была скверная пасмурная погода, в такой день не жалко и умереть.
Но, увидев императора, он сразу приободрился. Нерон снова был само веселье и лучезарность. Никогда так сердечно не приветствовал он Сенеку.
— Я позвал тебя, чтобы объявить мою волю, — сказал он. — Имения и все наследство Британика я разделю между тобой и Бурром. Пусть и кифара будет твоей. — И он протянул ее Сенеке.
Тот растаял от счастья. Глаза его выразили беспредельную преданность.
— Британик был предателем, — заговорил он, — поделом ему, он посягал на твой трон.
— Да, — презрительно пробормотал Нерон, видя, насколько Сенека плохо знает его. — Но ты мой друг, не так ли? И другом останешься. — И он обнял своего воспитателя.
Император избавился от кифары, но это мало ему помогло.
Он постоянно слышал ее звучание, невидимый поэт продолжал соперничать с ним. Тогда Нерон решил действовать иначе. Он понял, что надо вступить с ним в бой, доказать свое превосходство и право поступать так, как он поступил. Теперь уже и самому себе он признавался в убийстве, разжигал в душе почти приятное чувство ответственности. Он жаждал успеха, только успеха, величайшего успеха любой ценой. Поппея права: его не знают, не понимают, какой он поэт. Желание единоличной славы изводило императора. Иногда он воображал себя победителем, и лицо у него светлело. Мысль о триумфе не покидала Нерона.
Вечный соперник, стоявший за спиной, подгонял его. Торопил все больше и больше.
Глава восемнадцатаяАплодисменты
У Поппеи были свои уловки. Время от времени без всякого предупреждения она исчезала и не откликалась на приглашения императора. Потом, вздыхая, обливаясь слезами, жаловалась на семейные ссоры, безобразные сцены ревности. Нерон обычно сам посылал за ней.