Нерон, кровавый поэт — страница 25 из 47

их сторон, бежали рабы с горящими факелами.

Над Тибром стояло зарево, как от пожара, и на кораблях уже шел пир горой. Мужчины уписывали за обе щеки, обнимали голых девок, которых распорядители сажали предпочтительно возле жен сенаторов, почтенных матрон.. На площадях играли флейтисты. Начались танцы, от участия в которых по воле императора никто не смел уклониться.

— Вы все равны, как в золотом веке! — кричал Нерон. — Во имя искусства, святого, бессмертного искусства. — И тоже аплодировал.

Зодик и Фанний вертелись возле него. Они высматривали, кто не танцует, скромно держится в тени. Уклоняющихся поэты подводили к императору, и следовало наказание: при самом ярком свете надо было проплясать с теми, кого выбирал Нерон. Чтобы избежать принуждения, благородные дамы надевали маски. Но Зодик и Фанний под восторженные крики народа срывали с них маски. Царило невиданное веселье. Отовсюду доносилось гиканье и ор. Тут Элия Кателла, восьмидесятилетняя матрона, всеми уважаемая патрицианка, потерявшая двух сыновей и троих внуков на парфянской войне, вышла из толпы, приблизившись к императору, точно в приступе внезапного помешательства задрала платье, обнажив уродливые икры, и со странным визгом и блеянием закружилась в танце с каким-то рабом. Вокруг гоготали. А Нерон, поклонившись до земли, поцеловал ей руку.

К утру и мужчины и женщины опьянели. Император отправился спать, народ стал расходиться. После кошмарной ночи, своим безумием отравившей город, солнце хмуро вставало из-за гор. Дым и сажа кружились в воздухе. Прохожие шли, топча смятые венки, умирающие цветы, испускающие последний вздох листья. Кое-где, как потоки после дождя, темнели целые лужи вина. Потерявший своего хозяина слон бегал по Форуму и потом, разлегшись возле какой-то статуи, принялся трубить.

Сенека в лектике возвращался домой.

Около храма Юпитера он повстречался с другой лектикой, из которой кто-то окликнул его:

— Сенека!

— Лукан, — свесившись из носилок, сказал старик.

Они не сводили друг с друга глаз, словно встретились на том свете две тени, когда-то, в другой жизни, связанные любовью.

Сенека давно уже не слышал ничего о Лукане. В последнее время не получал от него писем и не мог понять, как очутился здесь его племянник, сосланный в такую даль. Мгновение смотрел он на Лукана, как на призрак, последнее наваждение безумной ночи. Потом протер глаза.

Они вылезли из носилок. Их освещала заря. Лица у обоих были пепельно-серые, совершенно трезвые.

— Что скажешь обо всем этом? — со смехом спросил Лукан.

И долго хохотал во все горло.

Трясясь от смеха, склонил он голову на грудь Сенеки, к сердцу старого поэта.

— Увы, я не могу смеяться, — проговорил Сенека.

— Почему? Разве не великолепно все было: игра, стихи, пение?

— Нет, ты не знал его раньше, — робко, со старческим умилением сказал Сенека. — Я же его воспитывал. Посмотрел бы ты на него, когда ему было пятнадцать лет; он учился, и верил, и стремился к чему-то, как прочие люди. Как ты и я. Как низко он пал! Ты и представить не можешь, как низко он пал. — И он указал на землю.

Глаза его наполнились слезами. Слезы тонкими ручейками стекали по грустному, безжизненному лицу.

— Несчастный, — прибавил он, продолжая плакать, и сел опять в носилки.

Глава двадцатаяТриумф

Император долго спал. Крепкий сон восстановил его силы, оставив ощущение сладкой истомы во всех членах.

Солнце стояло уже высоко, когда он открыл глаза, и его пощекотал по лицу солнечный лучик, принесший с собой издалека, из самого детства, ощущение безмерного счастья. Вокруг лежали венки, трофеи вчерашнего вечера.

Он смотрел на них ясными глазами. Чувствовал, что хорошо отоспался. Купался в опьяняющей неге, как обычно после долгого сна, когда тело, точно созревший плод, готово само расстаться с постелью и в то же время не хочется ничего другого, только бы понежиться еще немного в полном покое.

Вьющиеся волосы в беспорядке падали Нерону на лоб. Сейчас можно было, пожалуй, назвать его красивым. Воротник туники открывал розовую шею и безволосую грудь, и казалось, это просто довольный жизнью молодой человек, а вовсе не преуспевающий артист, который наслаждается приятными воспоминаниями, думая о том, как отравляла когда-то его дни борьба во имя ничтожной цели.

— Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! — хохотал он, ощущая в горле приятную сладость и без конца перебирая последние впечатления.

Лежа в огромной кровати, он от избытка сил поболтал ногами. Потом обнаружил, что мир не так плохо устроен, как ему представлялось, люди в общем добрые, надо уметь только обращаться с ними. За окном жаркая синяя весна в ярком солнечном свете кружила пушинки цветущих деревьев. Успех и пьянящее счастье улыбались ему. Почему так долго блуждал он в потемках?

Его мечты прервал Эпафродит, доложивший об утренних посетителях. Много народу пришло поздравить императора со вчерашней победой. Люди именитые и скромные, целые делегации. Шесть вощеных дощечек заполнилось именами.

— Не могу никого принять, — зевая, сказал Нерон, — очень устал. Зачем меня беспокоят? Мне ни до кого нет дела.

Но поскольку ощущение счастья смягчило его, он прочел список имен. Остановился на каждом из них.

— Отон? — проговорил он. — Что ему надо? Его, пожалуй, я допущу.

Отон начал с обычной лести, но император сразу заметил на его лице какую-то тень.

— Что-нибудь случилось? — спросил он.

Его друг замялся. Стал болтать о том, о сем, кружась вокруг одной темы. Он, мол, изменил своим жизненным принципам, не то чтоб перешел в стоицизм, но... эпикурейцы забыли, что не всем доступно придерживаться их разорительной философии. Достаточно сказать, что он на пороге бедности, его преследуют кредиторы, не сегодня-завтра лишится он своих поместий. Потом Отон завел речь о приморской вилле, которую ему предлагают купить. Но он сейчас ни о чем подобном и думать не может.

Нерон сразу все понял. Не дав Отону договорить, написал записку в казначейство. Сначала тот отказывался ее взять, но в конце концов согласился. Там стояла большая сумма. Намного больше, чем он ожидал.

— Что нового? — переводя разговор на другое, со снисходительным интересом счастливца спросил император.

— Ничего нового.

— Старая компания — Аникет, Сенецион, Анней Серен — еще собирается?

— Редко.

— Какие приключения?

— Никаких.

— Был на какой-нибудь веселой пирушке? — подмигнул Нерон, развеселившись при мысли, что перед ним обманутый и, как видно, ни о чем не подозревающий супруг.

— Нет, — опустив голову, тихо ответил Отон и, подумав немного, прибавил: — Я влюблен.

— А-а-а.

— Да, влюблен.

— В кого?

— Как это в кого? — Он улыбнулся. — Вопрос звучит странно. В свою жену. Да, в собственную жену. После того, как я все испытал и изведал любовь разных женщин, блондинок, рыжих, брюнеток, я вернулся к жене. Не с раскаянием, а с новой страстью. Тебе не понять. В супружестве есть такие моменты, когда оживает, как бы преображается старая любовь. То, что раньше казалось привычным, становится вдруг необыкновенным, сладким, как грех. Снова открывают в жене то, что любили в ней раньше, принимают старый букет как подарок судьбы. Вот и со мной так случилось. После монотонного однообразия синих и карих глаз я гляжу в серые и вижу в них богатство всех красок. Видишь, я мечтаю о ней, как школьник. По правде говоря, вилла, о которой я раньше упомянул, тоже связана с этими мечтами. Нам опостылел город, и мы хотим покинуть его. Пыль, шум, огромные здания. Жить бы где-нибудь далёко, в хрустальной тишине, слышать только шум волн, смотреть на пастуха со стадом, купаться в море и целоваться.

По улице проезжала повозка, нагруженная железными прутьями, и грохот ее помешал импровизированной пасторали.

Нерон слушал лишь краем уха. Он не верил Отону. И, кроме того, был убежден, что Поппея любит только его.

— Предпочитаю город, — с улыбкой сказал он, — Рим и Афины. Оживление и свет, пурпур и лохмотья. — И он отпустил своего друга.

Отон торопился в казну получить деньги.

Когда он проходил через переднюю, там уже собралось множество представителей художественного мира, которые пришли приветствовать своего нового величайшего, непревзойденного коллегу. Трагики, певцы и мимы разговаривали громко, уверенно. Каждый их жест говорил о том, что они чувствуют себя здесь превосходно. Бедные граждане, жалкие и отчаявшиеся просители, которых при входе во дворец сначала обыскивали, не прячут ли они что-нибудь под одеждой, и лишь потом пропускали в переднюю, ждали там с раннего утра и до сих пор не знали, когда придет их очередь. Они благоговейно смотрели на артистов, чьи слова и поведение оставались для них загадкой. И на самом деле нельзя было понять, играют те или говорят серьезно. Притворство стало их второй натурой, так что они забыли свой истинный голос и постоянно драли глотку, точно выступали на сцене.

Один актер из театра Помпея, исполнявший обычно роли Геркулеса и Юпитера, плутоватым взглядом из-под выгнутых, изломанных бровей окидывал публику. Некоторые посетители с похолодевшими руками и натянутыми до предела нервами следившие за дверью, робко вступали с актерами в разговор. Расспрашивали об императоре и всячески пытались добиться расположения и покровительства собеседников. Вдова сенатора рассказывала со слезами, что ее сыновья ходят в обтрепанных тогах. Стоявший рядом с ней старик тоже жаловался. Двадцать лет прослужил он в императорских спальных покоях, но потерял здоровье, не может больше работать, и вот теперь его оттуда прогнали. Чтобы прокормить себя и немощную жену, он просит пособие. Старик поднимал, выставляя напоказ, свою парализованную руку и причитал жалким голосом. Его окружили актеры. Опытным глазом рассматривали старика спереди, сзади, с боков, как некую диковину. Исполнитель ролей Геркулеса и Юпитера решил, что использует его неловкие и чрезвычайно выразительные жесты, когда будет в следующий раз играть старца Приама.