значит, мир перевернулся и он тоже одинок на земле. Император, первый человек в государстве, умирает, как прочие смертные; черви и разные гады источат ему голову и угнездятся в черепе. Он обвел взглядом зал, но не нашел ответа. В кольце мощных сил Нерон чувствовал себя слабым, ничтожным. Он вдруг испугался, что от головокружения упадет на пол. Вцепился руками в стул, на котором не так давно сидел престарелый император.
В эту минуту кто-то коснулся его обнаженного запястья. Агриппина подала ему знак встать.
Повернувшись к нему с широким жестом, оратор сказал:
— Император.
Нерон вздрогнул. Это обращались к нему. Он пригладил волосы и, покраснев, пробормотал что-то.
Потом он принимал сенаторов, которые вручали ему грамоты, донесения о внутреннем положении в провинциях. Затем его попросили подписать бумаги. Много раз пришлось ему поставить свою подпись.
Уже наступил вечер, когда, освободившись, он остался наедине с Агриппиной.
— Мама, — вдруг прошептал он взволнованно и застыл, открыв рот, будто собирался сказать еще что-то, но не смог.
Агриппина смотрела на него колючим, запрещающим взглядом.
— Ты хотел что-то спросить?
— Нет, — тихо ответил Нерон.
Потом, поднявшись с места, он пошел к Октавии.
Они давно не виделись, и сегодня ему надо было поговорить с ней.
Его жена с заплаканными глазами сидела понурившись в углу. Нерон погладил ее по лицу, но она отстранилась.
— Не бойся меня, — грустно сказал он и не смог больше ничего прибавить.
Он стоял в нерешительности. Видел, что ему некуда податься, — все пути перед ним закрыты.
Тогда он направился в дальние покои, в другой конец дворца.
Там сидел он, чувствуя себя одиноким, как никогда. На него навалилось такое тяжелое горе, что он впал в отчаяние. Подозрение и гнев боролись в нем. Ему вспомнился и отец, его родной отец, Гней Домиций, которого он не знал, никогда не видел. Почти ничего не слышал о нем. Рассказывали, что он был проконсулом в Сицилии и умер молодым по неизвестной причине, когда сыну было три года, потом Агриппина вышла замуж за богатого патриция. Теперь, познав всю глубину сиротства, Нерон тосковал по отцу и жаждал поцеловать его руку.
Образ отца преследовал его все неотступней и настойчивей. Он не был ни императором, ни бессмертным, ни богом. Какой же он был? Нерон представлял его добродушным, со скорбной складкой возле рта. Лицо кроткое и нерешительное, как у него. Но все это исчезло бесследно.
При последней мысли Нерону стало особенно больно, захотелось увидеть покойного.
— Отец, бедный отец, — проговорил он, подумав, как необыкновенно живучи иные воспоминания.
Взволнованно ходил он по комнате.
— Что делать? — чувствуя головокружение, спросил в тишине достигший вершины власти император.
Ведь шум сменился тишиной.
Но на этот вопрос он не получил ответа. Ни у себя, ни у других.
На беззвездном небе появилась луна, одутловатая и больная, похожая на жалкую физиономию паяца, и, глядя на Нерона, усмехнулась.
Надвигалась ветреная ночь.
Глава четвертаяНаставник
Все приметы да и предсказания халдейских звездочетов говорили о том, что для Римской империи наступает блистательная эра.
Новый государь родился вместе с зарей, солнечный луч первый коснулся его лба, и на престол взошел он в благоприятное время, в полдень, когда злые духи, охотники до тьмы и тумана, не решаются показываться людям.
Этот невысокий белокурый юноша в руках своих принес мир. Он ходил без пояса, на военных смотрах появлялся босой. Между императором и сенатом сохранялось взаимное уважение. Нерон вернул сенату его прежнее влияние, а сенат нарек его отцом отечества. Нерон принял это с улыбкой. Он отказался от титула со скромностью, подобающей молодости, сославшись на то, что надо сначала его заслужить.
Между тем он мечтал о великом Риме. Задумал превратить его в новые Афины, — этот огромный, изящный греческий город с просторными площадями, широкими улицами. Уделял этому плану много времени. Ходил вместе со строителями по тесным закоулкам среди ветхих лачуг, обмерял, спорил, рисовал в своем воображении улицу, обрамленную мраморными плитами и лаврами, которой залюбуются сами афиняне. Но вскоре это ему надоело. Стоило склониться над чертежами, как он начинал чувствовать бесцельность всех своих затей.
Душевная боль немного притупилась. Но ей на смену пришла новая мука, еще нестерпимей и непонятней, чем прежняя: скука. У нее не было ни начала, ни конца. Она не поддавалась объяснению, неуловимо витала в воздухе. Постоянно ныла душа. Зевая, просыпался он ясным утром и не мог встать. Когда наскучивало валяться в постели, одевался, его опять клонило ко сну, хотелось прилечь. Все ему опостылело.
Особенно мучительными были дневные часы. Нерон стоял один в огромном портике. Прислушивался к людскому шуму и тупо смотрел на сад. Его донимала головная боль, сопровождавшаяся тошнотой. Так встречал он сумерки.
— Мне нездоровится, — сказал он Сенеке, поэту и философу, который воспитывал его с восьми лет.
— Ох, — вздохнул Сенека и шутливо покачал головой, словно не принимая всерьез жалоб ребенка.
Он стоял перед Нероном — высокий, худой, в серой тоге. На его изможденном, желтом, как сыр, лице цвели огненные розы чахотки; по вечерам его лихорадило.
— Ну да, — продолжал император капризно, — я очень страдаю.
— Отчего?
— Не знаю, — надувшись, ответил тот.
— Потому и страдаешь. Ведь ты не знаешь, что тебя мучает. Стоит тебе понять причину, и боль притупится. Мы созданы для страдания; нет такого горя, которое было бы противоестественным и невыносимым.
— Ты думаешь?
— Конечно, — сказал Сенека. — У всякого страдания есть, по крайней мере, противоядие. Если страдаешь от голода, ешь. Если от жажды, пей.
— А почему человек умирает? — словно себе самому задал внезапно вопрос император.
— Кто? — спросил Сенека удивленно, потому что Нерон из-за запрета матери не занимался философией. — Клавдий? Кто именно?
— Все. Старики и юноши. Ты и я. Растолкуй мне.
Сенека растерялся.
— В определенном смысле... — начал он и замолчал.
— Ну, — с горьким смехом проговорил Нерон.
— Ты устал.
— Нет.
— Тебе надо уехать ненадолго, — после некоторого размышления сказал Сенека.
— Куда?
— Куда-нибудь. Далеко. За тридевять земель. — И философ сделал широкий жест рукой.
— Это невозможно, — потеряв терпение, возразил Нерон.
Сев на стул, он стал резко возражать своему воспитателю и наставнику, а тот, видя, что император раздражен, подошел поближе и, сгорбившись, ловил каждое его слово.
Сенека слушал не прекословя. С уст его слетали лишь вежливые фразы, точно он, как в прежние годы, беседовал с ребенком и готов был исполнить любой его каприз. Он не принимал всерьез терзаний этого юноши, коротко отделывался от его нападок. Лишь одно хотелось ему: сочинять трагедии и стихи, отточенные фразы, крепкие и блестящие, как мрамор, афоризмы о жизни и смерти, о молодости и старости, в которых навеки запечатлен будет его опыт, — все прочее не интересовало Сенеку. Он не верил ни во что, кроме литературы; его убеждения, сильно поколебленные от постоянных раздумий и размышлений, никогда не вступали в противоречие с убеждениями собеседника, и через минуту он уже изящно и ясно высказывал то, что желал услышать его оппонент.
И теперь он думал только о своей вилле, подарке императора, и о том, во что обойдется там сооружение фонтана. Но, еще раз взглянув на Нерона, он понял, что того не убедили его слова. Нерон сидел, откинув назад голову и глядя в пространство. Сенека боялся под горячую руку лишиться императорской милости. Дрожь пробежала по его телу, истощенному туберкулезом и неутомимой работой мысли, поблекшие глаза заблестели. Он смущенно кашлянул.
— Если бы я мог уехать! — после продолжительного молчания заговорил Нерон. — Но лишь невежды считают, что могут уехать. Мы не можем. Ни отсюда, из дворца. Ниоткуда. При нас остается то, от чего мы бежим. Страдание преследует нас.
— Ты мудро рассуждаешь, — заметил Сенека. — Именно поэтому должен ты превозмочь в себе страдание.
— Чем?
— Страданием. Горькое не исцелишь сладким. Лишь горьким.
— Не понимаю.
— Только от страдания проходит страдание, — пояснил Сенека. — Послушай, этой зимой, когда выпал снег, я замерз в своей комнате. По спине побежали мурашки. Чем больше я кутался в шерстяное одеяло, тем больше дрожал от холода; он подкрадывался ко мне и, как волк, впивался в руки. Писать я не мог. Тогда стал я доискиваться, в чем же причина моего страдания. И обнаружил: беда не в холодной комнате, а во мне самом. Я мерз лишь потому, что желал тепла. Тут я сделал обратный ход. Решил, что хочу не тепла, а холода. Едва промелькнула в моей голове эта мысль, как мне показалось, будто в комнате вовсе не холодно. Я скинул одеяло, снял тунику и принес со двора немного снега, которым хорошенько растер все тело; затем, высунувшись из окна, небольшими глотками стал пить колючий, обжигающий зимний воздух. Хочешь верь, хочешь нет, но я сразу согрелся и потом, одевшись, не чувствовал больше холода, мог работать и, сев за стол, написал три новых сцены к «Фиесту».
— Возможно, — с недоброй улыбкой сказал Нерон. — Но как применить это к себе?
— Не противься страданию, — посоветовал Сенека. — Реши, что хочешь страдать.
— Но я вовсе не хочу страдать.
— Есть люди, которые постоянно жаждут страдать, плакать, терпеть лишения и при этом утверждают, что счастливы. Им ничего не надо, кроме боли и унижений. И в таком количестве, что на целой земле не сыщешь. А потому все им мало, вечно они неудовлетворены, вечно обманываются в своих ожиданиях. Но зато в душах их царят истинный покой.
— Ты имеешь сейчас в виду чернопятых, тех, кто сроду не моется, — раздраженно проговорил император, — хворых с гноящимися глазами, которые не умывают лица, вшивых, которые не причесываются, вонючих, что живут под землей и в безумье себя истязают. Бунтовщиков имеешь в виду, врагов римского государства (он не назвал прямо тех, в кого метил