– Как я с этим справлюсь? – размышляет Антон. – Как я смогу стать хорошим отцом этим трем малышам – как я смогу стать хорошим мужем этой несчастной вдове – когда я даже не могу..?
То, что он не может сделать, не облекается в слова и не поддается описанию. И самое главное, это не может быть прощено. Я не могу повернуть время вспять. Я не могу определить, в какой момент мы оступились – мы, этот народ, эта нация, к которой я принадлежу. А если бы я и смог, то все равно не в силах был бы остановить это движение, приведшее нас сюда. Я слишком слаб, я лишь человек.
– Зайдем внутрь.
Антон идет вслед за священником в церковь. Ее красота снова поражает его, как это было на воскресной службе. Снаружи здания все простое и функциональное. Внутри – святой Колумбан, освещенный несколькими старомодными масляными лампами, парящий среди арок цвета слоновой кости, обрамленных темным кирпичом, белые углы пересекаются и взбираются вверх, уводя взгляд за собой, выше и выше, к самым Небесам. Эта церковь прекраснее, чем можно ожидать от церкви в такой маленькой деревушке – в месте, не имеющем значения. Вместе Антон и Эмиль погружают пальцы в святую воду. Они кланяются, проходя мимо алтаря, и присаживаются на скамью в первом ряду. Священник вздыхает и кладет ноги на скамеечку для молитв, стоящую перед ним. Этот фамильярный жест заставляет Антона почувствовать еще большую симпатию к этому человеку, полную и лишенную логических оснований.
– Много лет назад, – начинает Эмиль, – когда я только-только дал обет, меня призвали, чтобы провести обряд экзорцизма. В других обстоятельствах, думаю, это поручение дали бы священнику постарше – более опытному. Но, видите ли, дело было в очень небольшом поселении – не в Унтербойингене, но примерно таком же – и кроме меня священника там не было. Там была женщина, которая считала себя одержимой злым духом. Мать четверых. Ей было, может, лет тридцать пять.
– Считала себя одержимой? Вы не верите в одержимость демонами?
Отец Эмиль отвечает неопределенным жестом, будто пожимая плечами. Антон понимает. В Библии говорится о демонах, и что за христиане мы будем, если не станем верить Божьему слову? Но в такие времена, могут ли нас напугать обычные угрозы Ада? Есть старая-престарая поговорка: человек человеку дьявол. У Томми она звучит немного иначе, но смысл тот же: человек человеку волк. В этом мире одно зло громоздится на другое, и спираль неконтролируемой власти разворачивается все дальше и дальше ввысь с каждым днем. Эту башню человек строит сам. У ее подножия рыскают волки, жадные и ухмыляющиеся – белые холодные клыки обнажены, бесчисленные, как звезды.
– Я работал с этой женщиной и ее семьей пять дней, – продолжал Эмиль, – но ни одна из моих молитв не возымела ни малейшего действия. Она стонала и тряслась в постели, кричала, как животное, пойменное в ловушку. Она плакала, Антон, – плакала часами, но ее слезы, казалось, были неиссякаемы. Они катились и катились из ее глаз – я до сих пор их вижу, этот далекий невидящий взгляд. Весь ее дух, казалось, был сосредоточен на какой-то ужасной печали, которую я не мог понять и до которой не мог добраться. Что бы ни воздействовало на нее – скорбь, боль, страдания, – наверное, все же это был демон, – я не мог закрыть эту дверь. У меня не хватало сил прекратить это, заставить злое влияние оставить бедную душу в покое.
Священник умолкает. Его взгляд прикован к Деве Марии, написанной широкими голубыми мазками за кафедрой. Его ноги постукивают по молельной скамеечке, слегка раскачивают ее взад и вперед.
После паузы Антон спрашивает:
– Что было дальше? Женщина выздоровела?
– Выздоровела, – скамеечка возвращается в состояние покоя, ровно становясь на свои древние резные ножки, уверенная в своем месте. – Похоже, она сама себя исцелила. В крайнем случае, к моим действиям это точно не имело отношения. Просто на шестой день она почувствовала себя лучше. Как будто повышенная температура спала или зимняя метель улеглась. Семья благодарила меня и хвалила, словно я это сделал, но я знал правду. Я никак не повлиял на произошедшее, хотя и старался изо всех сил. Я продолжил, Антон, – продолжил дело всей своей жизни. Так все в жизни и происходит, правда? Мы такими созданы – мы все равно продолжаем. Но этот опыт долго еще волновал меня. Меня куда сильнее потрясло мое поражение – моя беспомощность – чем страдания женщины. Ее ужасающие крики, те безумные вещи, которые она говорила в приступах мучений – они были ничто по сравнению с моим страхом и сомнениями. Снова и снова я спрашивал себя: «Эмиль, как ты можешь продолжать заведовать приходом?» Почти каждую ночь я лежал без сна, томясь своей слабостью, страхом ошибок и зная, что даже если Бог на моей стороне, я, без сомнения, снова потерплю поражение.
В этот момент колокол звонит, отбивая час. Звук наполняет церковь, сотрясает старые кости мира. Ноты, массивные и спелые, расшатывают оковы, сдерживающие его сердце. Он закрывает глаза, и чистота музыки наполняет его; песня льется, переливается внутрь. В его сердце не остается больше места для сомнений и страха. Он думает: «Эти колокола звонили задолго до существования рейха. И они будут звонить после его падения».
Когда звучит последний удар, Антон задерживает дыхание, ощущая затихающее гудение ноты. Оно вибрирует в его груди и потом, еще долго после того, как звук тает. Он медленно выдыхает, сосредотачивая свое внимание на тишине, ее полноте, ее наполненности надеждой.
– Они прекрасны, не так ли? – обращается к нему отец Эмиль. – Колокола. Они висели в этой башне сотни лет, представьте себе, сколько они видели, сколько слышали. Когда мои мысли особенно мрачны, я слушаю колокола и вспоминаю, что Германия не всегда была такой. Эти колокола помнят, как было раньше, – он поворачивается к Антону с застенчивой улыбкой, и скамеечка снова начинает покачиваться. – Я знаю, что говорю, как дурак, – может, я им и являюсь. Они лишь колокола, но я не могу перестать думать о них как о чем-то большем. Старые друзья – вот как я о них думаю.
– То, что вы говорите, отнюдь не глупо, Отец. Я только что думал то же.
Эмиль поворачивается на скамейке и всматривается вверх, в потолок святого Колумбана, как если бы мог видеть за сводчатыми арками темнеющую в ночи колокольню.
– Если бы я имел несчастье оказаться в какой-нибудь другой церкви – в такой, где нет колоколов, – думаю, мне тяжелее было бы переносить войну. Я был бы более несчастным человеком. Но каждый раз, как я их слышу, вместе с ними я слышу, как поет прошлое. Не могу перестать вспоминать людей, которые были до нас. Сейчас звонарные механизмы автоматизированы, конечно, как часы, – я как-нибудь покажу вам, как работают шестеренки, – но давным-давно ни кто иной, как священник этой церкви заставлял колокола петь. Он знал все, что творилось в его приходе. Каждое рождение и каждую смерть, каждое крещение, каждую свадьбу. Каждую причину для радости и для скорби. Я думаю о них всех – целых поколениях людей – о семьях, друзьях, возлюбленных. Тогда мир был другим. Они не боялись того, чего мы боимся теперь.
– Но и тогда колокола звонили во времена страха, как и во времена радости. На колокольни, полагаю, били тревогу, когда деревне грозил пожар или наводнение.
– Да, – соглашается Эмиль со смешком, – или – как знать? – когда стая волков наступала из леса. Тогда времена были проще. Наводнения, пожары и волки не сравнятся с английскими бомбардировщиками. Однако те опасности, с которыми люди сталкивались во времена минувшие, были для них не менее ужасающими. Сейчас среди живых уже нет тех, кто помнил бы ту пору. Но колокола помнят – они хранят воспоминания для нас, чтобы мы никогда полностью не забыли эпохи, когда мы все были братьями.
Антон мягко спрашивает:
– А та женщина – и экзорцизм. Чему вас это научило? Как вы сумели продолжить руководить приходом после стольких тревог и сомнений?
– Я просто принимал каждый новый день. И я поступаю так до сих пор, – что еще может сделать человек? Я не могу беспокоиться о том, что будет в будущем, я могу лишь заботиться о маленьком клочке времени здесь и сейчас, сегодня, час за часом, и молиться о том, чтобы мои действия отвечали Божьей воле.
– Вера в то, что все в руках Божьих.
Эмиль снова делает этот странный уклончивый жест – не то чтобы пожимает плечами, но нечто наподобие. Он оставляет мысли невысказанными, зависшими в тишине, где незадолго до того прокатывался звон колоколов. Антон слышит слова, которые Эмиль не произносит вслух. Все в твоих собственных руках настолько же, насколько и в руках Бога. И все, что ты можешь сделать своими руками, делай изо всех сил и со всей своей волей.
– Становится поздно. Я должен окончить свою работу и отдохнуть. Завтра будет новый день,
Священник поднимается и улыбается, глядя сверху вниз, с загадочным выражением лица. Он протягивает руку и помогает Антону встать. Положив руку Антону на плечо, он говорит:
– Второе октября. Тогда начнется твоя новая жизнь.
Колокола будут звонить, даже когда рейх падет. Все, что во мне есть разумного, рационального, не может поверить, что это правда. Рейх никогда не падет; он теперь слишком силен, слишком глубоко пустил корни, укрепился в повседневной жизни. Мы приняли его. Мы просто продолжили двигаться дальше, заниматься делами нашей обычной жизни, и вот что с нашими жизнями стало. Мои дни такие же долгие и темные, как ночи; эта война никогда не закончится. Столп зла будет стоять до скончания веков, до тех пор, пока ангел не забудет протрубить в трубу, и все сущее не увянет, как виноград на возделанной лозе. Но когда в моменты затишья, в моменты моего замирания в отчаянии, я осмеливаюсь задаться вопросом, что еще может произойти, и тогда темный занавес раскрывается и внутрь льется свет. Он ослепляет меня своим великолепием. Он омывает мою душу слезами.
О Господи, Отец наш небесный, зачем ты делаешь это со мной? Разве не можешь ты оставить меня в успокоенной уверенности несчастья? Ты обнажил хрупкие кости моего горя; ты усмирил меня пред самим собой и доказал, что я трус, не годный для жизни. Но я все-таки упорствую. Я продолжаю жить. Я буду цепляться за надежду, даже будучи уверенным,