Он слышит, как в ванной дети препираются из-за чего-то, – вечерняя рутина, привычная, как дыхание. Элизабет молча и со знанием дела подходит к детям. Она расталкивает их, встает между ними, и ребята согласно успокаиваются. Даже Мария перестает канючить и чистит зубы. Он слышит, как под половицами, в прохладном осеннем воздухе, животные копошатся, укладываясь спать. Тепло поднимается от их тел, от их напитанных домашними запахами стойл. Мутное пространство вокруг него наполняется сладкими ароматами сена и сухой земли.
– Хорошо. – Элизабет высовывается из-за двери ванной. – Мария готова, теперь она может получить свою сказку, если ты готов ей рассказывать.
На девочке просторная белая ночная сорочка из мягкой фланели. Скача на цыпочках сквозь ночь, с развевающимися золотыми кудряшками, она выглядит как херувим, сошедший с витража. Для нее все это приключение. Он заходит следом за ней в крошечную комнатку, которая полностью принадлежит ей. Закуток лишь немногим больше кладовки; Антон даже не может вообразить, зачем ее использовали тогда, когда ферма еще была новой. Кладовая или камера для вызревания сыра? От стенки к стенки тянется кровать, рядом кто-то приставил стул со сломанной ножкой, который вполне годится для ночника. Антон ставит свечу на стул, когда Мария запрыгивает в постель и зарывается в одеяло. Он сползает на ковер с бахромой и кое-как скрючивается, упираясь спиной в стену. Он умещается, только подтянув колени к подбородку так близко, как только возможно.
– Ты смешно выглядишь, – замечает Мария, складывая вместе краешек одеяла и простыни.
Он натягивает покрывало ей до самого подбородка.
– Эта комнатка не предусмотрена для меня.
В свете свечи он видит, что глаза у нее красные. Она все-таки всплакнула из-за зубной пасты.
– Я хочу услышать историю, – напоминает она.
– Сначала молитвы, потом история.
Она закрывает глаза и складывает маленькие ручки лодочкой, пальцы почти упираются в губы. Она шепчет: «Дорогой Боже, спасибо за то, что послал нам нового хорошего Vati. Я постараюсь быть добра к нему. И, пожалуйста, сделай так, чтобы Mutti[19] теперь меньше грустила, раз у нее есть кто-то, кто поможет.
Она открывает глаза:
– Так нормально?
– Это очень славная молитва. А теперь надо сказать…
– Аминь.
– Молодчина, Мария. Если сегодня я расскажу тебе историю, завтра вечером будешь хорошей и не станешь заставлять маму следить, чтобы ты почистила зубы?
Надо полагать, что-то в этом роде отец должен говорить дочери.
Поскольку Мария выражает свое полное согласие, он рассказывает ей отличную историю – сказку о забавной старой ведьме, которая живет в избушке на курьих ножках. Где он впервые ее услышал? В Сент-Йозефсхайме от одного из монахов? Или он подхватил ее где-то в Вермахте, в долгом марше на Ригу? Теперь он не может вспомнить.
Девочка начинает дремать, глазки слипаются. Она говорит:
– Я думала, ты расскажешь историю из Библии, раз ты был монахом.
– Я был братом в ордене, это немного другое. Хочешь библиейскую историю в следующий раз?
– Нет, – быстро отзывается она, – истории братьев в ордене мне нравятся больше.
Прежде, чем он успевает подумать, что делает, он наклоняется и целует ее в лоб. Сам жест удивляет его, но еще сильнее удивляет, то, как счастливо замирает при этом сердце, – как быстро он полюбил этих троих детей, с какой готовностью принял на себя свою новую роль. Марию поцелуй не расстраивает и не удивляет. Она тут же погружается в сон, ее дыхание ровное и медленное.
Чувствуя себя неудобно в таком стесненном пространстве, он поднимается и придвигается вплотную к крошечному окну. Прежде, чем открыть занавеску, он вспоминает задуть свечу. Там, в мире за пределами этого маленького святилища, ночь сгущается над сельской местностью. Поля и холмы перетекают друг в друга, а чернота перетекает в мутное темное серебро. Осенние звезды бледные, но многочисленные, ни одного всплеска света от далекого города. На западном горизонте, на месте, где должен быть Штутгарт, темнота. Сегодня город в затемнении, – взорвали электросеть или вывели ее из строя одной из предыдущих атак, не слышных здесь, в нашей тайной деревушке. Мы невидимы с небес. А может, в Штутгарте закончились свечи. Сегодня, когда мир черен и тих, ни одна бомба не упадет. Некого видеть, не в кого целиться, и мы можем спать спокойно.
Он задергивает штору, пряча свою новую маленькую дочь от беды.
Когда он возвращается в гостиную, Элизабет ждет, сидя в кресле. На ее коленях лежит мужская сорочка; она смотрит на нее с таким видом, будто ждет, что та сейчас вскочит и пустится в пляс. Но Элизабет не шьет – только смотрит. Мальчики уже улеглись. Они так устали за этот день, что, наверное, уже спят.
Элизабет разворачивает сорочку и бережно кладет ее на корзину с шитьем. Она встает; на расстоянии полкомнаты друг от друга они стоят в неловком молчании, ни один толком не глядя на другого, не зная, как подойти к вопросу о том, где будет спать Антон.
После продолжительной паузы она говорит:
– Ты можешь зайти и спать на моей кровати, поскольку кроме нее у нас есть только диван, а он не очень-то удобный. Но не думай…
– Я не думаю, – прерывает он ее, улыбаясь, чтобы успокоить ее. – Я имел в виду в точности то, что сказал, – наша договоренность, ты понимаешь. Я дам тебе время переодеться. Я только на минутку выйду наружу покурить трубку.
С чувством облегчения, что все так легко разрешилось, Элизабет исчезает в комнате, той, что в конце старой части дома. Антон выскальзывает из дома и спускается по лестнице так тихо, как только может.
Уже на улице он осознает, что света от звезд меньше, чем ему сперва показалось. Ночь темна, как дно колодца, а ступенька у него под ногами кажется шаткой и ненадежной. К тому времени, как ему удается спуститься по незнакомой лестнице, у него пропадает всякое желание курить. В тенях под домом вздыхают животные. Нащупывая путь одной рукой, он пробирается вдоль каменного фундамента и находит небольшой сарай, в котором Картофелеводы оставили его вещи. Дверь царапает о старый камень порога. Он открывает один сундук, затем другой, шаря в совершенной темноте, пытаясь на ощупь найти свои вещи. Мир совсем лишен света, ночь так холодна, что в миг его охватывает инстинктивный ужас. Волоски у него на загривке поднимаются, позвоночник обжигает волной трепета. Когда он был ребенком, приступы страха темноты постоянно охватывали его, внезапные и сильные.
В такие моменты, когда он замирал в приступе паники, он часто воображал тигра, ползущего где-то там, где его не разглядеть, тело гибкое и мускулистое, пасть приоткрыта, и он голоден. А иногда он представлял себе Nachzehrer, кровопийцу, в костюме какого-нибудь давно почившего дядюшки или кузена, которых Антон и не знал, он тащит за собой погребальный саван и впивается зубами в собственные кости. То были детские страхи. Сейчас он страшится совершенно иного. Штыков, ружей, серого автобуса, извергающего дым из своего сгнившего нутра. И там, в Риге, в свете горящей церкви, женщин, когда-то изнасилованных русскими солдатами, и теперь снова изнасилованных немецкими освободителями.
Он нащупывает свой сверток с одеждой, оборачивается лицом к темноте и дает крышке сундука упасть и захлопнуться у него за спиной. Он ожидал увидеть тень, ползущую через старый порог сарая, вытягивающую вперед черную руку, чтобы схватить его. Но за открытой дверью нет ничего, ничего нет за плечом, кроме воспоминаний.
Когда он заходит в коттедж, в котором горит благословенный свет свечи, Элизабет все еще скрывается за дверью. Свеча догорела до крошечного пенька, почти исчезла. Ему надо выяснить, есть ли у жены еще свечи. Если нет, то он должен их достать, должен купить. Так поступают мужья – мужья и отцы. Они знают, что нужно, еще до того, как об этом попросят.
В своей ночной сорочке он стоит и ждет, прислушиваясь – но чего? Дом тих и спокоен, но воздух густ от другого воспоминания, тяжелого и вызревающего вокруг жестокой сердцевины. Антон почти может видеть его – первого мужа, того, кто никогда уже не купит свечей и не поцелует Марию в лоб, не поделит кусок пирога с Элизабет. Этому человеку нет покоя, собственное сердце подгоняет его, неоконченные дела злят его. Его тень меряет комнату шагами среди темно-коричневой мути теней.
Памяти герра Гертера Антон шепчет:
– Я лишь хочу проявить доброту к Элизабет и вашим детям. Это Божья воля, друг мой.
Он надеется, что этого довольно, чтобы рассеять холод в воздухе.
Он осторожно прокрадывается в комнату. Она поставила свою вечу на гардероб и стоит перед ней – перед высоко висящим квадратным зеркалом, – убирая волосы под сетчатую шапочку для сна. Она отходит в сторону, снимает тапочки и ставит их друг рядом с другом возле края кровати, и Антон, поколебавшись, приближается к месту, которое отвела ему Элизабет. Он ставит свою почти догоревшую свечу на комод возле ее свечи. Пламя истоньшается, тая в лужице расплавленного воска, собравшегося в чашечке огарка. Словно воспоминание о пламени. Он представляет себе герра Гертера, который лежит на стороже в своей могиле, прижав большой палец к доскам, левый глаз открыт.
– Ты задернул занавеску в комнате Марии?
– Да.
– Спасибо.
Такой формальный разговор с супругом.
Элизабет залезает в кровать. Она так точна в своих движениях, так четко их контролирует, что он едва их замечает. Вот она стоит, и вот уже лежит ничком под одеялом. Но почему бы ей и не действовать уверенно здесь? Это ее дом, ее спальня, ее семья.
Он задувает огонь на том, что осталось от его свечи. Затем двумя пальцами тушит фитиль свечи Элизабет. Он забирается в ее постель, желудок завязан узлом, плечи ломит. На пальце осталось покалывание в том месте, которым он загасил пламя. Через матрас он чувствует напряжение Элизабет, то, как она очень прямо держит спину, как дрожат ее члены.