Неровный край ночи — страница 44 из 62

Мясо вкусное, и корица была добавлена специально для него – Антон в этом уверен. Оторвавшись от еды, он говорит:

– Мне жаль, что я пропустил такой важный для Марии день. Если бы это была любая другая работа, я бы отложил ее до понедельника.

– Я знаю.

Она вздыхает, совсем обессиленная, и опускается на стул возле Антона.

– Я рада, что Мария не расстроилась из-за твоего отсутствия.

– Мне жаль. Это было непростым решением.

Какое-то время она смотрит молча на стол.

– Я беспокоюсь, Антон, – как часто ты будешь предпочитать свою работу семье? Где ты проведешь линию? Когда мы будем важнее, чем это?

Как ей объяснить? Он не может отделить долг перед сопротивлением от долга перед семьей. Они – два здания в его сердце, построенные из одного камня. Он сражается, потому что любит свою семью и хочет верить, что они увидят лучшие дни. Он не может ничего объяснять там, где дети могут подслушать. Он лишь может взять ее руку в свою на короткий миг, – это все, что она ему позволит, – или похлопать ее по плечу в знак молчаливого обещания быть вместе.

– Я слышал новости об Эгерланде. Чехи отвоевали власть. Они выгнали всех немцев, каких смогли найти. Столько людей лишились домов – женщины, дети, – у меня все внутри переворачивается, когда я думаю об этом.

Лицо Элизабет вытягивается от жалости.

– Несчастные люди. Здесь, в деревне, мы немногое имеем, но представь себе, каково это – быть изгнанным из дома, остаться вовсе ни с чем.

– Тут, видишь ли, вот еще что: НСДАП планирует привезти беженцев сюда.

– Что, в Унтербойинген?

– Не прямо сюда. Их привезут на поезде в Вюртемберг.

– А потом?

Антон пожимает плечами.

– Потом, наверное, бросят их на произвол судьбы – влачить свое существование среди полей и лесов.

– Как Партия может так поступить? Как будто они нечистые.

Она произносит это слово со всем гневом, которого оно заслуживает. Только волки из Партии могут думать о ком-либо, что он нечист, – да еще такие, как Бруно Франке, трепещущие желанием лизать подошвы сапог Гитлера.

– Они немцы, полноправные граждане, имеющие все права на защиту со стороны рейха, согласно декретам самого же рейха. Мне отвратительно думать, что кто-то поддерживает этих дьяволов – даже теперь, когда они собираются выбросить немецких матерей и детей, как мусор, на помойку. Мне тошно от этого.

– Думаю, они – Партия и ее сторонники – оправдывают это войной: где мы найдем деньги, чтобы позаботиться о беженцах?

– Деньги не должны иметь значения. Правильно было бы позаботиться о них. И так должно быть сделано, неважно, какой ценой, неважно, кто должен принести жертву ради этого.

Он снова берет ее за руку.

– Когда, mein Schatz, режим поступал так, как должно?

– Никогда.

Слезы сверкают в ее глазах. Она отворачивается, застыдившись, и вырывает свою руку из руки Антона. Вытирает глаза прежде, чем слеза успеет скатиться.

– Никогда, Антон. С самого начала они творили лишь зло. И мы с этим мирились – все мы, вся страна. Мы могли их остановить давным-давно, но мы этого не сделали. Мы закрывали лица руками. Твердили себе: «Это не сможет так продолжаться. Им не позволят. Кто-то остановит это, кто-то должен. Рейхстаг, или убийца, или Томми. Или сам Бог. Этому не позволят так продолжаться». Но это продолжилось, и теперь кажется, что этому не будет конца. Мы не можем вернуться назад, чтобы все это прекратить; мы упустили наш шанс. Кто мы после этого? Что о нас подумает Господь, когда мы предстанем перед Его судом?

Антону нечего на это ответить, нет слов утешения, которыми он мог бы ее успокоить. Шанс упущен; сотни других шансов лежат в пыли за нами. Мили, которые мы могли бы прошагать, протестуя; голоса, которые мы могли бы подать. Милосердие, которое мы могли бы проявить, но не сделали этого, опасаясь того, что скажут наши соседи. Нам не остается ничего иного, как твердо стоять на том небольшом клочке земле, который у нас еще остался. Сказать Партии: «Вы уже зашли слишком далеко. Дальше вы не пройдете». Мы будем держаться, даже зная, что станем пылью под их ногами. Будем зерном на жернове мельницы. Но пока мы не падем, мы будем держаться.

Элизабет смотрит вверх, на оштукатуренный потолок. Ее взгляд притягивается, как некий инстинктом – или надеждой – крошечным пространством наверху, пустым чердаком, который она отсюда видеть не может. Но знает, что он там.

– Наш чердак, определенно, слишком мал, – замечает Антон тихо. – Весь этот дом лишь немногим больше спичечного коробка. В пространстве над нашими головами даже нет места, чтобы человек выпрямился в полный рост. Что это будет за жизнь, ползать на четвереньках?

– Но это все-таки жизнь.

Он слышит, как не пролитые слезы дрожат в голосе его жены.

– И, Элизабет… если о нас разведают, СС заберут наших детей. Ты это знаешь.

Они заставят нас смотреть, как расстреливают наших сыновей и нашу храбрую маленькую дочурку. Они положат твою руку на ружье и заставят нажать на курок.

– Я знаю, – говорит Элизабет. – Я не сделаю этого, Антон, – я не стану никого прятать от Партии. Я никогда не буду рисковать детьми. Но это будет преследовать меня всю жизнь, тот факт, что я этого не сделала. Что я даже не попыталась.

Новая мысль приходит ей в голову. Она выпрямляется на стуле, и теперь от слез не осталось и следа.

– Но люди из Эгерланда. Беженцы. Ты сказал, они приедут сюда, в Вюртемберг. Мы должны впустить их, раз мы не можем принять евреев, или цыган, или поляков.

Он осмысляет, медленно переваривает новую информацию.

– Может ли это не понравиться Партии? Мне хочется верить, что они это позволят, но что если они решат, что мы каким-то образом перешли им дорогу – помешали их планам?

– Ты переходишь им дорогу каждый день, насколько я могу судить.

– Но я делаю это тайно. А такое нам ни за что не скрыть, Элизабет, если мы приведем беженцев в свой дом.

– А кто нам что может сказать? Какие тут могут быть возражения? Эгерландцы – такие же немцы, как мы; мы не будем помогать кому-то из нечистых.

– Если мы пригласим к себе эгерландцев, то привлечем внимание к Унтербойингену.

Мы больше не будем невидимы. Это все равно, что посветить фонариком в ночное небо.

Элизабет некоторое время размышляет, потирая губы кончиками пальцев, глядя куда-то вверх, мимо потолка, в то пространство, которое она не может увидеть.

– Ты прав, это привлечет к Унтербойингену внимание всей Германии. Поэтому нам необходимо заручиться поддержкой всего Унтербойингена. Все должны согласиться, или никто из нас не в праве это сделать.

– Я собирался завтра утром первым делом навестить отца Эмиля. Хочу извиниться за то, что пропустил Причастие Марии. Пожалуй, стоит обсудить это дело с ним.

– Хорошо бы. Если кто и может убедить весь город помочь беженцам, так это отец Эмиль.

В этот раз, когда Антон берет ее за руку, она позволяет ему подержать ее немного дольше.

– Ты заслуживаешь мужа получше, чем я, – говорит он. – Такого, который всегда рядом, когда нужен. В любой момент, когда ты захочешь.

Элизабет не отвечает, лишь сжимает его пальцы. Но в этом прикосновении он чувствует пробивающееся сквозь обычную ее холодность тепло.

27

Отец Эмиль созвал собрание, и вся церковь Святого Колумбана шумит. Каждый мужчина и каждая женщина деревни, все, кто мог прийти, сейчас здесь. Неф сотрясает беспрерывная болтовня, и, несмотря на то, что потолочные арки уходят высоко вверх над их головами, воздух тяжелеет из-за дыхания и тепла стольких людей.

Элизабет, идущая под руку с Антоном, крепче вцепляется в него от удивления, когда они заходят.

– Я не ожидала, что столько народу придет на встречу.

– Ты сама сказала, – отвечает Антон, – что отец Эмиль может тронуть сердца.

Она беспокойно оглядывается по сторонам. Антон тоже это видит: возбужденную жестикуляцию мужчин, громкие голоса, сочувственные кивки женщин. Отец Эмиль создан был для этой работы.

– Кажется, они против, – шепчет Элизабет Антону, когда он проводит ее к передней скамье.

– Некоторые, определенно, против. Но не надо терять веру, дорогая. Давай дадим отцу шанс совершить одно из своих чудес прежде, чем мы отчаемся.

Они усаживаются возле фрау Гертц, как раз когда отец появляется из-за резного экрана. Он подходит к кафедре, и неф приходит в движение. Жители деревни спешат на свои места; слышны шепот и шарканье, будто ветер проносится по лесу.

– Мои друзья и соседи, мои братья и сестры, – начинает Эмиль с улыбкой. – Я так рад видеть вас здесь этим вечером. Я знаю, это необычно – собраться вот так, но мы в необычной ситуации – или вот-вот в ней окажемся, должен сказать.

Бормотание снова слышно в нефе, с различимыми нотками протеста. Но оно затихает так же быстро, как зазвучало. Кто-то шикает со скамьи:

– Пусть отец сперва скажет, а потом уж будете судить.

– Многие из вас уже слышали ужасные новости об Эгерланде, – подытоживает Эмиль. – Должен с сожалением подтвердить, что это правда: чехи восстановили свою власть и выгнали немецкие семьи из их домов. У нас есть основания полагать, что беженцев перевезут в Вюртемберг. Член нашей общины, – отец Эмиль не смотрит на Антона или Элизабет, – предложил открыть наши дома нуждающимся и приютить эгерландцев. Я собрал вас здесь сегодня в надежде прийти к консенсусу и действовать как одно целое в этом вопросе.

С другой стороны от прохода Бруно Франке поднимается с места. Антон старается не хмуриться, пока слушает, как этот человек говорит – как он вопит:

– Это ужасная идея. Нам не следует даже думать об этом.

Сжавшись возле мужа, фрау Франке не отрывает взгляда от пола. Это маленькая женщина, кутающаяся в темную шерстяную шаль, со здравомыслящим и бледным лицом. Когда женщина слева от нее что-то шепчет ей на ухо, фрау Франке вздрагивает, как будто даже просто близость другой женщины обжигает ее.