После того, как дверь закрывается, Эмиль шепчет:
– Не случилось, Антон, ничего такого, о чем ты мог подумать. И пока нам нечего бояться.
– Я не понимаю.
– Я объясню. Ты знаешь, что мы работаем в своего рода цепи, мы, которые… делаем эту работу. Человек, которому я отчитываюсь, – от которого получаю поручения для себя и для тебя, – он получил сегодня утром телеграмму. Вчера было покушение.
Мокрая рубашка вдруг превращается в лед. Он сразу понимает, о чем говорит отец Эмиль. Нет нужды пояснять; есть лишь один исход, ради которого мы трудимся, мы все, кто в сопротивлении.
– Лишь покушение? Значит, оно не закончилось успехом.
– Нет. В этот раз нет.
Ни в этот, ни во все предыдущие. Уже пробовали сделать это в пивнушках и музеях, во время парадов и в воздухе, когда фюрер возвращался из Смоленска. Пытались и терпели неудачу, снова и снова. Этот зверь никак не может просто лечь и сдохнуть.
– Как это произошло? – спрашивает Антон.
– Это было в его штабе в Пруссии – том, который он зовет Волчьим логовом. Чемодан, набитый взрывчаткой – и пронесенный, поверишь ли, одним из его полковников.
– А полковник знал, что он несет?
– О, да. Он шел на это со знанием дела. Никто точно не в курсе, что пошло не так. Бомба взорвалась. Четверо погибли, но не тот, из-за кого все затевалось – не тот, кто надо. Я, однако, смею предположить, что он порядком удивился. Его штаны порвало в клочья, я слышал, – так что без ранений он не мог выбраться. Но он по-прежнему упрямо остается живым. Хвастает своими драными штанами, как мне говорил друг, и уверяет, что он неуязвим.
Антон вздыхает. Он уже предвидит, что будет дальше. СС не станут мешкать, они сразу вычислят тех, кто был напрямую ответственен, – можно не сомневаться, что у них уже есть все имена. Скоро они запоют. И все, ради чего Антон и Эмиль работали – все, что они построили, один клочок бумаги за другим – разрушится.
– Значит, все конечно, – говорит Антон. – Мы потерпели поражение. Если бы это произошло не в Волчьем логове, а, скажем, в толпе на какой-нибудь улице, то еще мог бы возникнуть вопрос. Но так…
– Мы? – отзывается Эмиль. – Нет, не мы. Это было не наше Сопротивление, а другое – то, о котором я даже не знал, пока не прочел телеграмму. И, Антон, это Сопротивление исходило из вермахта. Ошибки быть не может. И это не совпадение, вовлечен был полковник.
Антон медленно опускается на стул возле письменного стола. Он и понятия не имел, что было сопротивление среди военных. Ничто в его опыте, его короткой, но запоминающейся службе в вермахте, не могло заставить его заподозрить там сопротивление. И услышать, что в него вовлечены высшие военные чины… Новость ошарашивает его надолго. Он шарит в карманах брюк, ища трубку, и потом только до него доходит, что он в своей пропитанной потом рубашке с закатанными рукавами и грязью на лице сидит в личной комнате отца Эмиля. Здесь курить нельзя.
– Вермахт, – наконец, выдавливает из себя Антон. – Как это возможно? Это последнее место, где я ожидал бы оппозицию.
Эмиль возражает:
– Оппозиция повсюду. Разве не говорил я тебе однажды, что любовь не так-то просто вытравить из этого мира?
– Эти храбрые, решительные люди…
– Эти несчастные люди. Повстанца, должно быть, уже арестовали. Как же иначе? Если бы план удался, он мог бы выйти из этой передряги героем. Теперь, боюсь, его ожидает быстрый и несправедливый конец.
В то время как фюрер будет продолжать каркать о своем бессмертии.
Антон и Эмиль погружаются в молчание, посвящая этот миг восхищению храброй душой, которой почти удалось избавить всех от Адольфа Гитлера. Пускай дарует ему Господь мир в вечности.
Через некоторое время Антон говорит:
– Что это значит для нас? Сколько уже раз потенциальные убийцы пытались прикончить это создание при помощи взрывчатки? И если твоя телеграмма верна, на этот раз план почти удался. Ни у кого больше нет надежды попытаться снова. Его уже охраняют день и ночь, насколько я знаю; никого и близко не подпустят к нему со свертком в руках.
– Тут ты прав, – Эмиль улыбается, и в его улыбке почти проскальзывает самодовольство.
– Даже если за это не несет ответственность никто из нашей компании, похоже, нам пора перестать надеяться. Его стражи будут еще бдительнее, чем прежде.
– Мы добьемся успеха там, где другие потерпели поражение.
– Помоги мне Боже, но я совершенно не представляю, как.
Эмиль наклоняется к нему, через узкое пространство этой маленькой скромной комнатки. Он шепчет то, что ему известно:
– Мы не собираемся использовать взрывчатку, Антон. Мы рассчитываем на куда более эфемерное орудие, когда придет время. Яд – достаточно медленно действующий, чтобы те, кто пробует его еду, не заметили его, пока не будет уже слишком поздно.
– Яд.
– Мне, конечно, известно лишь очень немногое, из соображений безопасности. Но я точно знаю: у нас уже есть назначенный человек, который может нанести удар. Хотя называть это «ударом» кажется не совсем уместным. Лишь маленькая капля – или две-три – и мы наконец сможем праздновать триумф. Медленно и верно – медленно и неотвратимо. Вот так мы победим, друг мой.
К тому времени, как установилась предельно сильная летняя жара, большинство эгерландцев уехало. Они нашли работу и жилье в больших городах, в Гамбурге и Кельне, во Франкфурте и Дюссельдорфе. Семья Горник не стала исключением; фрау Горник нашла постоянную работу на заводе боеприпасов в Кельне.
– Я буду зарабатывать достаточно, чтобы содержать нас троих, – рассказывает она.
– Это уже кое-что, – отвечает Элизабет, нервно скручивая носовой платок. У железнодорожной платформы пронзительно свистит гудок поезда. Вся семья собралась, чтобы попрощаться с Горниками. Все щурятся от солнца, и только Элизабет моргает и притрагивается к глазам, когда ей кажется, что никто ее не видит.
– Но вы точно не хотите остаться с нами? Жизнь в городе может быть опасной.
Фрау Горник берет руки Элизабет в свои.
– Ты была так добра к нам, Элизабет, – вы все. Вы должны понимать, что мы делаем это не из неблагодарности. Но нам пора начать жить своей жизнью. Пора перешагнуть через прошлое. Да и потом, не вечно же вам спать на полу. – Она кладет руки на макушки дочерей. – Милли, Элси, попрощайтесь с друзьями. Поезд скоро будет.
Девочки всхлипывают, обнимая Альберта. Каждая целует его в щеку – одна в правую, другая в левую. Ал не может заставить себя посмотреть ни на брата, ни на Антона; лицо у него краснее спелого яблока.
– Мы будем тебе писать, – говорит одна из близняшек.
Антон предполагает, что это может быть Элси.
Другая спрашивает:
– А ты будешь писать нам в ответ?
– Да, конечно, – отвечает Ал, хотя стоит все так же потупившись и шаркая ногой. – Буду, если хотите.
Девочки взъерошивают светлые волосы Пола. Целуют маленькую Марию в лоб. Фрау Горник целует девочку дважды и говорит с ноткой строгости:
– Будь ангелом, не доводи маму. А то если все-таки будешь, она напишет мне и все расскажет, и тогда я не смогу послать тебе бумажных кукол из Кельна.
Фрау Горник берет Антона за руку.
– Нет таких слов, которые бы вполне передали мою благодарность вам за всю ту доброту, которой вы нас окружили, дорогой, хороший человек.
– Я сделал не более, чем любой другой сделал бы на моем месте.
– Вы сделали куда больше, чем сделало бы большинство. Вы спасли нас, вы и Элизабет – не больше, не меньше.
Когда подходит очередь Элизабет прощаться, фрау Горник заключает ее в сестринские объятия. Элизабет прижимается к плечу подруги, стараясь скрыть слезы. Они так и стоят обнявшись, долго, пока поезд не подъезжает к платформе и с шипением останавливается. Только теперь Элизабет поднимает голову и отпускает фрау Горник.
Машинист объявляет отправление. Горники спешат в поезд, пока не успели передумать. Девочки кричат из поезда: «Auf Wiedersehen, auf Wiedersehen[36]» и «ahoj[37]». Антон стоит на солнцепеке с женой и детьми, маша поезду вслед, кашляя от дыма. Пронзительный крик свистка, грохот колес заглушают звуки всхлипов, но ничто не может скрыть, как Элизабет быстро, украдкой смахивает слезы.
Когда они медленно возвращаются домой, Элизабет дожидается, пока дети убегут вперед, прежде чем заговорить. Не стоит расстраивать детей и заставлять излишне волноваться о своих друзьях по играм.
– Мне страшно подумать, что может случиться с ними в большом городе.
Прошло несколько месяцев с последней бомбежки Штутгарта, но никто, у кого есть хоть капля мудрости, не будет спокоен. И одному Богу известно, как дела в Кельне и что ему уготовано.
Антон берет ее за руку. Она больше не отнимает руки и не отшатывается, с тех пор, как приехали эгерландцы. Иногда – редко, когда дети не смотрят – они даже целуются. Кратчайший миг соприкосновения губ заставляет сердце Антона бешено колотиться. Это до сих пор поражает его самого – поражает монаха в нем, – когда он об этом задумывается. В ордене он был вполне удовлетворен той целомудренной жизнью, которую вел. Но теперь он понимает: так было лишь потому, что он не знал, чего теряет.
В эту ночь постель снова их, а дом тише, чем был когда-либо за последние несколько месяцев. Он кажется опустевшим, полым и ломким, как покинутая морская раковина. В своих ночных сорочках они залезают под теплое одеяло и вздыхают в унисон.
Элизабет смеется – это такой счастливый звук, так странно не сочетающийся с царящей вокруг меланхолией.
– Ты думаешь о том же, о чем и я?
– Сколько мы спали на полу? Два, три месяца?
– Примерно.
– Мне всегда казалось, что это самая обычная постель. Вполне годная, но ничего особенного. Сейчас мне кажется, что она мягкая, как облако.
Она перекатывается и устраивается у него на плече. У Антона перехватывает дыхание; она делала так лишь раз прежде, придвигалась так близко по собственной воле.