.
Лицо Мебельщика мрачнеет, как если бы он мог слышать мысли Антона, как если бы Антон прокричал их, чтобы слышала вся деревня. Затем, дернув головой, Мебельщик рвет зрительный контакт с Антоном и лезет в кузов грузовика. Он достает что-то длинное и черное; оно делает в воздухе ужасную замедленную дугу и ложится на плечо Мебельщика. Ружье.
Женщина в толпе издает вопль. Отец Эмиль снова крестится. Солдаты кричат, доставая пистолеты из чехлов; музыка сбивается и обрывается беспорядочным скрежетом. С пустым любопытством, застигнутый врасплох, Антон лишь наблюдает, как Мебельщик наставляет на него ружье. Конечно, гауляйтер вооружен. Он предан партии, а тот, кто предан делу, может отнимать жизни по одному своему желанию. В этом их привилегия, власть над жизнью и смертью; это тот стяг ужаса, под которым марширует рейх. Сосед против соседа, брат против брата. Ради этой власти люди вроде Мебельщика очернили свои души. Их сердца горчат привкусом горящего пороха. Антон размышляет: «Не пригнуться ли мне?» Затем в приступе беспомощного отчаяния он вспоминает о своем сыне Альберте, он слишком далеко в задних рядах марширующего оркестра, чтобы Антон дотянулся до него. Он не может защитить Ала, но он может спасти кого-то из детей, кто марширует ближе к нему. Антон двигается, не глядя, быстрый, как пуля, несмотря на то, что рассудок его глух и пуст. Он хватает ближайшего ребенка за плечо и отталкивает на землю, – и в этот момент Мебельщик прицеливается и открывает огонь.
Пуля пролетает над головой Антона; она расщепляет звук, оглушает его, а через миг оставляет за собой высокую жужжащую вибрацию, отдающую в голове. Но он не пострадал, в груди у него все полыхает, как доказательство того, что вся кровь до капли осталась внутри. Он смотрит вверх, над головами заметавшегося оркестра, прослеживая траекторию пули. Когда его соседи облегченно выдыхают, Антон выдыхает вместе с ними – долгий протяжный вздох горечи и шока.
На колокольне взметнулся аист. Облако перьев кружит в воздухе. Тело птицы скатывается по откосу, ударяясь о черепицу крыши; на том месте, где должно быть сердце, красное пятно, которое кажется слишком темным на фоне белых перьев. Крылья криво распахиваются, как сломанный веер. Тело аиста падает на кладбище внизу.
Все, кто наблюдают за этим, даже военные, хором издают рев сожаления. Отец Эмиль в ужасе прижимает ко рту кулак. Дети всхлипывают; люди Унтербойингена выкрикивают имя Мебельщика, отчаянно ударяя себя в грудь. Солдаты смотрят на гауляйтера широко раскрытыми глазами.
Несколько перьев порхают вниз на землю. Они опускаются возле мертвой птицы и подрагивают на ветру. Похолодевший, не смеющий вздохнуть, Антон смотрит на перья в траве. Все вокруг цепенеет. Мир замер.
Он замечает отца Эмиля, стоящего рядом.
– Наша удача мертва, – произносит тихо священник. – Боже праведный, что теперь с нами будет?
Новых сообщений, которые нужно было бы отнести, нет. А если бы и были, Антон не взял бы их; он обещал Элизабет. Если бы он не сдержал слово и продолжил заниматься своим обреченным сопротивлением, герр Пол отказался бы встречаться с ним, в этом Антон не сомневается. Бог оставил его шататься без дела, беспокойного и раздраженного, поглощенного своими мрачными мыслями. Должна быть какая-то идея, какой-то различимый знак в великих замыслах Господа. Но если и есть в этом какой-то урок для Антона, то он никак не может разгадать его значение.
Нет ничего более бесплодного, чем надежда. Вооруженный одним лишь этим ненадежным снаряжением, он шагает через свои дни. Он надеется, он настраивает радио, пытаясь за статическим шипением расслышать слова, которых он ждет. Он надеется, и он просматривает газеты каждый день. Газеты, как и радио, в руках НСДАП, но, несомненно, когда наша весточка долетит, даже Партия будет вынуждена признать свое поражение. Они признают свое падение. Они подчинятся. Он надеется и представляет себе заголовок: «Наш дорогой лидер подавился насмерть реповой похлебкой»; «ярость рейха утонула в его утреннем чае». Надежда – это все, что осталось Антону, так что он цепляется за нее с двойной силой. Он не отпускает ее, даже когда она тает, крошится в его руке. Проходит сентябрь, за ним октябрь. Впереди новые поражения. Гитлер и его люди продолжают, как ни в чем не бывало, не тронутые и недосягаемые, как прежде. После бомбы в чемодане в Волчьем логове, того покушения, когда он был напуган, но по-прежнему неумолимо жив, фюрер стал хвастаться, что его не остановить. Ни одна руку не коснется его, даже длань Господа; ни один человек не отнимет его жизни. Даже цепляясь за свою надежду, Антон начал верить в сказку фюрера о его бессмертии.
Что же тогда случилось с планом Красного оркестра? Неужели его контакты дали ему неверную информацию? Или их самих сбила с толку противная сторона, неизвестный, которых провел их? Мало-помалу поток уверенности Антона иссох. От него остался лишь пустой неподвижный каньон. Отсюда не напитаться, чтобы продолжать сопротивление; вскоре его дух будет томиться жаждой, а утолить ее будет нечем. Долго ли еще до того момента, когда СС вспомнит об Унтербойингене и двух слабых повстанцах, живущих там? Сколько еще жизни ему отведено?
Когда осень сменяется зимой, все свое внимание он сосредотачивает на детях. Им он отдает все то время, которое не отдавал раньше, заботу, которую они должны были бы получать от своего отца. Если бы он знал, что все надежды рухнут, то больше времени проводил бы в их компании. Он создал бы для них мир, наполненный теплотой, воспоминания, в которых можно будет укрыться, когда ветер войны станет еще суровее. Он молился бы, чтобы они пережили эту бесконечную зиму и увидели бы однажды мир.
Говорят, почти пятьсот тысяч погибли в городах и даже в сельской местности. Пятьсот тысяч. Он должен придумать, как приблизить Элизабет и детей к более безопасной жизни – или хотя бы к иллюзии безопасной жизни. Он должен сделать это прежде, чем стены рухнут; надежда на безопасность – последнее и самое важное, что он может дать семье. Он передаст ее, потрепанную, в их руки, передаст надежду им на хранение, и будет молить Бога, чтобы этого было достаточно для их спасения. Может ли он ждать до Рождества, чтобы отослать их прочь? Подарит ли ему Бог и Партия последнее Рождество вместе, перед тем как ему нужно будет оторвать их от себя?
Но Антон не смеет ждать так долго. Невозможно угадать, когда эсесовцы придут за ним. Элизабет и дети должны исчезнуть до того, как прибудет СС; они должны быть достаточно далеко, чтобы враг не добрался до них. Если вообще в этом мире осталось место, в которое не может проникнуть зло.
Выпадает снег, покрывая землю молчанием, а он все еще откладывает неизбежное. Даруй мне еще один день любви, Боже, и еще один, и еще. Еще один синий полдень и небо, наполненное голосами моих детей – моей единственной музыкой. Дай еще раз увидеть, как их дыхание поднимается облачком в морозном воздухе, чтобы быть уверенным, что они еще дышат. Дай мне время, чтобы запечатлеть эти воспоминания в моем сердце. Позволь записать эту любовь в моей душе. Эти воспоминания будут единственным моим утешением. Мне нечего больше взять с собой в серый лагерь и потом в камеру. Эта любовь будет согревать меня в могиле.
Теперь, когда он наконец смог найти для них время, мальчики научили его, как пользоваться рогаткой. Он научился улавливать ритм тетивы и чувствовать вес улетающего камушка. Он может сбить сложенный из прутьев домик с двадцати шагов, с пятидесяти. Есть нечто успокаивающее в этом занятии, нечто умиротворяющее в том, как рогатка и камешек и цель отвлекают тебя от всех размышлений. Этот побег от реальности очень недолгий, но все же это побег. Облегчение, которое ты чувствуешь, когда кожаная тетива вертится в твоей руке.
Ясным воскресным днем, когда солнце сияет ослепительной белизной на снегу, Альберт и Пол берут его с собой на охоту. В совершенной тишине, нарушаемой лишь похрустыванием ледяной корочки у них под ногами, они идут по следу кролика из самого сердца леса в поле братьев Копп.
– Вон он, – шепчет Ал, указывая пальцем.
Кролик маленький, лишь черная точка среди моря сияющей белизны, он движется медленно вдоль изгороди, в поисках какой-нибудь зелени в этот бесцветный, бесплодный сезон.
Ал подталкивает отца.
– Давай стреляй ты.
Антон заряжает рогатку камнем, который достает из кармана. Он натягивает резинку, пока она не начинает гудеть, но когда настает момент выпустить камень, он понимает, что не может этого сделать. Он не может отнять у кролика жизнь. Он промахивается, но камень звучно приземляется на поле, и кролик пускается наутек. Он мчит через все поле, быстрый и напуганный, но зато живой. Антон с чувством болезненного удовлетворения наблюдает за тем, как зверек удирает.
Однажды утром, когда свет серый и тусклый, он проходит вместе с детьми мимо дома местного чудака, старика с одичавшим взглядом по имени Юджин. Юджина редко можно увидеть на улице, но сейчас он примостился на крошечном стульчике прямо рядом с входной дверью. Каждую весну ласточки вьют гнезда под карнизом у Юджина – они делали так целыми поколениями – и слои застарелого помета, белее снега, покрыли землю у фундамента дома. От дыхания старика на усах у него застывают сосульки. Он отрезает кусочки от шмата сала, зажатого в жирной руке. В тот момент, когда Антон и дети смотрят в его сторону, Юджин аккуратно берет зубами кусок сала с ножа. Он жует со смаком, чавкая под кустистой бородой.
Он приподнимает сало, зажатое в кулаке:
– Хотите?
– Нет, спасибо, mein Herr, – отвечает Мария вежливо. – Я уже позавтракала.
Антон рассмеялся бы ее замечанию. Но сейчас он способен лишь на слабую благодарность за то, что девочка усвоила кое-какие хорошие манеры, в это едва верится. Я что-то хорошее оставил ей, научил хотя бы чему-то. Благодарю Бога за это.
Клокочущий смех старика остается позади, по мере того как они поспешно идут к дому. Перед ними возникает церковь Святого Колумбана, белое здание среди беззвучного белого мира. Отсюда видно аистово гнездо, кучку влажных черных прутьев, на которых высокой горой нападал снег. Оно пустует с тех пор, как птица упала вниз.