Нервные государства — страница 3 из 11

безопасности, не важно, насколько они объективно защищены; так или иначе, они начнут брать инициативу в свои руки. Рассказывать населению, что опасности нет, малополезно, если оно ощущает себя в опасности. По этой причине мы должны воспринимать чувства людей столь же серьезно, как прочие факторы политической обстановки, а не отбрасывать как нечто иррациональное. Миры индивида и коллектива ныне захвачены чувствами. Нам не нужно переходить на язык «войны культур» или обращаться к воинственной риторике, чтобы понять, что политика все больше подается и воспринимается в квазивоенном ключе. Наша политическая задача заключена в том, чтобы проложить себе путь к менее параноидальным средствам коммуникации между собой.

Хотя популизм одновременно представляет собой и угрозу, есть у него и возможности. Какие? Согласно анализу, который мы проделаем в данной книге, многие из тех сил, что сегодня меняют облик демократий, берут начало в аспектах человеческого бытия, залегающих глубоко внутри наших душ и тел: физическая боль, страх перед будущим, осознание своей смертности, потребность в заботе и защите. Все это может звучать слегка мрачно, даже жутковато, но они же и объединяют нас. По мере того как все сложнее становится отыскать общепринятый консенсус через факты и мнения экспертов, нам следует глубже постигнуть себя физически и эмоционально, чтобы таким путем разыскать нечто общее. Если же люди, посвятившие себя поискам мира, не готовы взяться за подобные раскопки, то те, кто желает войны, будут рады сделать это вместо них.

Сила чувств привносит в демократические страны изменения, которые нельзя игнорировать или обратить вспять. Такова теперь жизнь. Мы не можем откатить историю назад, равно как и переписать ее; нынешняя историческая эпоха требует необычного подхода и заботы. Чем ругать влияние чувств на современное общество, нам следует научиться прислушиваться к ним, учиться у них. Чем оплакивать падение политических бастионов под натиском эмоций, нам следует ценить способность демократии дать отдушину для страха, боли и паники, которые в ином случае могли бы пойти в более деструктивном направлении. Чтобы достойно прожить новую эпоху и обнаружить за ее пределами что-то более стабильное, нам необходимо в первую очередь понять ее.

Часть первая. Отказ от разума

Глава 1. Демократия ощущений

Новая эпоха масс

Президентство Дональда Трампа началось со споров о количестве, в частности о количестве людей, присутствовавших на его инаугурации. В тот вечер газета «The New York Times» опубликовала цифры, согласно которым гостей на церемонии оказалось примерно втрое меньше, чем было на вступлении в должность Обамы в 2009 году, число которых, по некоторым оценкам, составило 1,8 млн человек. В подтверждение тому на суд публики явились изображения Национальной аллеи, куда более пустынной, чем в 2009 году. Это спровоцировало первую из множества пресс-конференций тогдашнего пресс-секретаря Белого дома Шона Спайсера. Он обвинил журналистов в стремлении «минимизировать беспрецедентную поддержку», которую снискал президент, и заявил, что собравшаяся толпа на самом деле была «самым большим собранием в истории инаугураций, и точка». В тот же день на собрании в штабе ЦРУ Трамп сообщил, что количество присутствующих было где-то между 1 и 1,5 млн человек.

Самые разные СМИ не замедлили подвергнуть Спайсера осмеянию. Не в последнюю очередь потому, что пресс-конференция проводилась в стиле пропагандиста, монотонно транслирующего линию партии, без разрешения журналистам задавать вопросы. Но в результате упорство Белого дома лишь возросло, что выразилось в появлении новых, пугающе философских оправданий. Советник Трампа, Келлиэнн Конуэй, резко опровергла обвинение Спайсера во лжи, заявив, что тот всего лишь озвучил факты, «альтернативные» тем, в которые верили журналисты. Через день на очередной пресс-конференции Спайсер сказал, что «иногда мы можем быть несогласны с фактами». Всего через 72 часа после принесения Трампом присяги создалось впечатление, будто Белый дом решил игнорировать понятие базовых критериев истины.

Начавшийся конфликт со СМИ как будто раззадорил президента, дав ему повод вернуться к эмоциональному и моральному популизму, так помогшему ему в ходе избирательной кампании. Фактически обоснованные, казалось бы, заявления прессы о посещаемости Трамп воспринял как предвзятость, элитизм и травлю. «Они нечестно унижают меня», – сказал он в интервью репортеру ABC News через несколько дней, подведя его к одной из галерей фотографий с инаугурации, видимо отражавшей столпотворение гостей под более подходящим углом. «Я назвал это морем любви», – сказал президент про фото. «Эти люди проделали путь из всех уголков страны, – а может быть, и мира, – непростой путь. И они были в восторге от моих слов». Для Трампа это не было простым «несогласием с фактами». Это было противопоставление двух эмоций: наглых ухмылок его критиков и любви его последователей. Хотя бы в этом он был прав.

Официальных данных о посещаемости инаугураций не существует. Служба национальных парков США перестала предоставлять свои оценки размеров толпы после скандала, разгоревшегося из-за численности участников «Марша миллиона мужчин», что в 1995 году привлек в Вашингтон множество афроамериканцев. Тогда служба насчитала примерно 400 000 посетителей, что (по очевидным причинам) дало повод слегка сомневаться в успехе этого события. Политические разногласия вокруг подобных обстоятельств побудили органы внутренних дел впредь более не заниматься никакими подсчетами.

Даже вне политики показатели численности толпы обычно весьма приблизительны: количество посетивших королевскую свадьбу в Лондоне, где в 2011 году венчались принц Уильям и Кейт Миддлтон, по разным оценкам, варьировалось от 500 000 до более чем миллиона человек. Самым объективным источником всегда были фото с аэростатов и спутников, сделанные по технологии, раньше созданной для слежки за советской армией, но и они не идеальны. Съемкам со спутника могут мешать закрывающие обзор облака, а плотность толпы искажается отбрасываемой телами людей тенью и цветом ландшафта, где они стоят.

Одной из ключевых особенностей толпы является то, что ее внешний вид может резко отличаться по плотности и размеру в зависимости от того, откуда на нее смотреть. Нет сомнений, что, выступая на фоне Капитолия в роли только что присягнувшего президента США, Трамп на самом деле видел уходящее вдаль тесное столпотворение. Так бы все и выглядело. Возможно, ему даже казалось, что посмотри журналисты с его точки зрения, они бы с ним не спорили. Организаторы маршей и протестов всегда были заинтересованы в завышении числа участников. Но, кроме этого, толпа выглядит (или кажется) гораздо больше с точки зрения тех, кто в ней участвует, чем тех, кто смотрит со стороны. Это можно считать неким подобием оптического обмана, но не обязательно обманом сознательным.

Распространение интеллектуальной техники в городской среде позволяет собирать больше данных для оценки перемещений людей, но это все еще неровня точной диаграмме. Можно отследить количество сигналов мобильников на определенной территории в конкретный момент времени или оснастить уличную инфраструктуру (например, фонарные столбы) специальными устройствами, но полученная информация по своей природе останется неточной. Это полезно для обнаружения резких скачков активности или движения, на что и нацелены технологии «умного города». Но тем не менее толпа так и остается стихией, не поддающейся объективной оценке.

Как бы абсурдно ни звучали заявления Трампа, Спайсера и Конуэй, все это в той или иной мере указывает на тот факт, что споры вокруг инаугурации явились иллюстрацией следующей темы: событие большого эмоционального значения, при котором эксперты оказались сравнительно бессильны в разрешении противоречий. Дело не просто в том, что толпа плохо поддается научным методикам обзора и подсчета. Слишком много стало голосов, не желающих подобного подхода в целом, среди которых организаторы, ораторы и прочие участники массовых собраний. Объективную, нейтральную точку зрения непросто найти и трудно отстоять.

Массовые шествия – явление столь же старое, как сама политика. Но после глобального финансового кризиса 2007–2009 годов они пережили новый всплеск популярности, в особенности на левом политическом фланге. Возникший в 2011 году протест против банков, движение Occupy Wall Street сделало массовые собрания центром своего политического предназначения, взяв холодный научный язык статистики и превратив его в знаменитый лозунг «Мы – 99 %». Политики левых взглядов, такие как Алексис Ципрас в Греции, Пабло Иглесиас в Испании и Джереми Корбин в Великобритании, дали новую жизнь тактике, где делается ставка на возможность собирать в публичных местах большие массы людей. И в этом случае масштабность шествий возбуждает ряд эмоций как у сторонников, так и у противников: энтузиазм, презрение, сопереживание, заблуждение, надежду и отвращение. Акции сторонников Корбина много раз сопровождались жалобами его последователей на некорректное их отражение в СМИ, несмотря на их видимую массовость.

Так какой же все-таки меркой можно оценить важность конкретной толпы? Насколько массовым должно быть шествие, чтобы считаться достойным освещения в СМИ? Что следует считать доказательством? Появление в сети Twitter фотографий, заявляемых как одно шествие, но на деле изображающих другое (обычно намного большее), только сгущает туман вокруг политики толпы. Насмешки идут со стороны тех, кто считает такие акции политически бессмысленными, исходя из контраста между успехами на улицах и успехами на избирательных участках. С другой стороны, анализ, последовавший за неожиданно высокими показателями Корбина на выборах 2017 года в Великобритании, показал, что его шествия оказали должное влияние на затронутых избирателей[5]. Но кто мог бы объяснить, как и почему?

Впечатление того, что мы вошли в новую эпоху власти толпы, усиливается ростом социальных сетей и их влияния. С XVIII столетия газеты и издательства обеспечивали сообщение по принципу «от одного ко многим», предоставляя информацию отдельным аудиториям читателей. Получатели в этих взаимоотношениях были в основном пассивны и, как следствие, в некоторой мере предсказуемы. Начиная с ранних 2000-х годов социальные сети обеспечили (а кое в чем и дополнили) данную систему связью по принципу «многие – многим», где информация гуляет по сети, подобно вирусу, намного менее предсказуемыми путями. Отдельные идеи или образы могут распространяться как будто сами по себе, заставая экспертов врасплох и вызывая экстраординарные ситуации в избирательных процессах. С целью обуздать вирусные и подражательные процессы в распространении контента были изобретены новые техники маркетинга и месседжинга. Со времен древности толпа была частью политики, но только в XXI веке в ее руках оказались средства для координации в реальном времени.

На первый взгляд споры вокруг размеров толпы, посетившей инаугурацию Трампа, могут показаться смешным конфликтом между фактами и вымыслом, реальностью и фантазией. Несерьезным противоречием, которое легко разрешило бы экспертное мнение, если бы только к нему отнеслись с должным вниманием. На деле же это служит нам отправной точкой к пониманию того непростого политического ландшафта, куда мы попали. Ландшафта, где нейтральные точки зрения пасуют перед куда большей значимостью чувств. Важность конкретной толпы в значительной степени существует лишь в восприятии наблюдателя. Где же в таком случае оказывается политика? И прослеживается ли в этой новой, хаотичной среде хоть сколько-нибудь заметная логика?

Эта логика, несомненно, есть, но, чтобы понять ее, нам следует отнестись к чувствам серьезно. В то же время мы должны временно вынести за скобки комфортные допущения представительской демократии. В знакомых нам идеях о власти в руках масс большинство людей согласно остаться дома и делегировать свои полномочия избранному представителю, судье, профессиональному критику, эксперту или комментатору. Предполагается участие профессионально управляемых партий, агентств, газет и издательств, через которых улаживаются разногласия, а правила игры для всех едины. Но чтобы это работало, большинство должно согласиться на молчание и довериться тем, кто говорит за них. Что, судя по всему, встречает все меньшую поддержку. По мере того как по всему миру падает доверие к политикам и к СМИ, растет популярность идей прямой демократии[6]. И нет оснований полагать, что эта тенденция в ближайшем будущем угаснет.

Когда политикой овладевает логика толпы, политика все меньше сводится к мирным выборам представительства и все больше – к мобилизации. На улице или в сети толпы не являются представителем кого-то другого, как то парламент для электората или судья для системы правосудия. Толпа не ставит цели высказываться от лица общества в целом, словно некая «генеральная совокупность» для социального опроса, как инструмент формирования представления, о чем думает нация. В чем толпы действительно значимы, так это в глубине чувств, что собрали столь много людей в одном месте и в одно время. Как и войны в воображении националиста, толпы позволяют всякому индивиду ощутить себя частью чего-то большего. Это обстоятельство необязательно значит что-то плохое, но оно сопряжено с рисками и оттого играет на наших нервах.

Критический вопрос с точки зрения политики в данном случае – кто или что обладает силой поднять народ? Как показал ряд мейнстримных политических кампаний, которые в последние годы спасовали перед лицом бунтов и новых конкурентов, обращение к объективности и доказательности редко мотивирует людей физически или эмоционально. Так что же толкает их на столь прямое противодействие и что ими при этом руководит? Этот вопрос волнует маркетологов, специалистов по брендам и связям с общественностью, не говоря уж о политиках. Социальные сети соревнуются за «взаимодействие» с аудиториями, стремясь удерживать наше внимание максимально долго, предлагая контент лишь как наживку. Когда слова и образы уже не более чем средство, чтобы мобилизовать или привлечь народ, не важно, насколько верно или объективно они отражают реальность. В этом и есть суть истерии вокруг «ложных новостей» и пропаганды. Однако все это мы уже проходили.

Скопления тел

В 1892 году французский врач, исследователь медицины и по совместительству антрополог Гюстав Лебон ехал по Парижу верхом, но вдруг оказался сброшенным с лошади и чуть не погиб. После этого случая Лебон долго размышлял – а почему так произошло? Можно ли получить ответ на этот вопрос, изучив повадки лошадей? В поисках зацепок он принялся рассматривать фотографии животных, надеясь обнаружить физические признаки их психологии. Лебона сильно вдохновлял Чарльз Дарвин, чьи труды по выражению эмоций также опирались на визуальный анализ изображений. Рождение фотографии позволило науке объективно анализировать лица и эмоции. Впервые в истории даже мимолетное выражение лица можно было запечатлеть и изучить. Там, где раньше имелось место лишь теориям и описаниям, стал возможен гораздо более научный подход к изучению эмоций. Изучение лошадей все дальше увлекало Лебона в сторону вопросов психологии и того, как объяснить человеческое поведение исходя из физических и биологических факторов. Областью психологии, заинтересовавшей его в наибольшей степени, оказалась та, в которой он сегодня шире всего известен: поведение толпы.

Лично испытав на себе, как толпы могут влиять на инстинкты и поведение, Лебон жил в глубоком страхе перед их потенциалом. Получив в 1860-х годах в Париже медицинское образование, в начале Франко-прусской войны в 1870 году он возглавил полевой медицинский отряд. Унизительное поражение в войне и последовавшие летом 1871 года действия Парижской коммуны привили Лебону глубоко консервативные политические взгляды. Ему казалось, что Францию подвел дух пацифизма, привнесенный социалистическими идеями. Вера демократов и социалистов в народ означала отречение от военной силы и национальной гордости, которое, по мнению Лебона, необходимо было всячески пресекать. Под влиянием новых теорий об эволюции он подкрепил свою неприязнь к социализму рядом весьма сексистских и расистских идей о национальной культуре и военной мощи. Некоторые из них он почерпнул из лженауки тех времен, известной как краниология. Большую часть 1880-х годов Лебон провел в путешествиях по Азии и Северной Африке, где обнаружил массу антропологического материала для подобных изысканий.

В 1895 году Лебон написал свою самую известную книгу «Психология масс», предлагавшую исчерпывающий, хотя и пессимистичный, взгляд на механизмы психологии толпы. Главной характеристикой скопившихся вместе людей, утверждал Лебон, является замена множества индивидуальных «я» (а вместе с ними и тех логичных научных характеристик, что философы приписывают разуму человека) одной массовой психологией, потенциально способной заменить обыденное представление индивида о морали. «Существуют определенные идеи и чувства, – писал Лебон, – которые не появляются в сознании или не выражаются действиями иначе, кроме как в случае объединения индивидов в толпу»[7]. Когда это происходит, «способность к анализу и критическому мышлению, наличествующая у каждого из них поодиночке, пропадает»[8]. Предвещая будущие идеи Зигмунда Фрейда, Лебон считал, что толпа раскрыла опасную подноготную цивилизации, обычно скрытую самоконтролем индивида.

С точки зрения Лебона, республиканская Франция наглядно показала, что толпа – это постоянная угроза принципам истины и рассудка. «Когда структура цивилизации прогнила, именно массы всегда обеспечивают ее падение», – заявлял он[9]. Так происходит благодаря ряду механизмов, которые раскрывает «Психология масс». В первую очередь это ощущение огромной силы, создаваемое большим скоплением людей. Оно подталкивает индивидов к участию в действиях, которые в ином случае показались бы им необдуманными, аморальными или неловкими. Размер толпы имеет крайне важное значение, но влияние его заключается не в официальных статистических данных, а в эмоциональном уровне. Это и есть «море любви» Трампа. Именно размер толпы позволяет людям отойти от собственных персональных самоограничений и суждений, давая дорогу чувствам.

Милитаризм и ограниченность взглядов Лебона должны предупреждать нас об осторожности в обращении с его идеями. С его точки зрения, массы парижан отвратительны в своей глупости и недисциплинированности. Пессимизм Лебона в отношении культуры был еще мрачнее. Но его труды дают нам отправную точку для размышлений о политике толп. Для понимания поведения толпы нужно воспринимать ее как отдельный самодостаточный организм, со своими реакциями и странностями, – близко к тому, как когда-то Лебон хотел понять лошадь, что его сбросила. Чтобы стать частью толпы, говорит он нам, достаточно отбросить индивидуальность и погрузиться в общность больше, чем в себя. Из всего этого можно сформулировать такой стиль политической деятельности, где важнее не дебаты и законы, а физическое присутствие в нужном месте и в нужное время.

Но чем же это отличается от участия, скажем, в системе рынка или демократии? В конце концов, индивиды постоянно вступают в социальные институты, что сводят людей вместе, образуя нечто большее, чем просто сумму слагаемых. Согласно трудам Лебона, разница в том, что суть толпы в интимной связи, которую она создает между телами людей. Если в рамках рынка мы взаимодействуем через деньги, а в рамках демократии – через голосования, тексты и речи, толпа это в первую и последнюю очередь явление физическое. Она обеспечивает близость плоти, позволяя разнообразным чувствам проявляться и распространяться. Отдельные тела оказываются связаны в рамках единой нервной системы.

Те, кто 20 января 2017 года собрался на Национальной аллее, формируя «море любви» Трампа, могли посмотреть событие по телевизору или ограничить свое участие голосованием 8 ноября 2016 года, с последующим ожиданием того, какую политику станет вести Белый дом. Но они решили принести свои чувства, свои материальные воплощения на аллею. Аналогично основной целью движения Occupy было не раскритиковать Уолл-стрит, поспорить о финансовом регулировании или пролоббировать альтернативную экономическую политику, но, под стать имени, занять физическое пространство – использовать тела людей, чтобы сделать политическое поползновение неизбежным. Активисты других современных нам протестных движений, таких как Black Lives Matter или Greenpeace, используют присутствие людей, чтобы парализовать стратегически важную инфраструктуру (к примеру, аэропорты или хайвеи). Массовое молчание, в частности ежемесячные бессловесные шествия в память о жертвах пожара в Grenfell Tower в Лондоне, дает мощный посыл просто за счет того, что люди физически вместе. В пику страхам Лебона, история знает бесчисленные примеры мирного протеста толпы против угнетения. Их эмоции не меньше, чем при восстании, просто они другие.

Толпы ни в чем не аналогичны электорату, аудитории или читателям. Они не просто получают информацию, они реагируют. Одним из отличий толпы, считал Лебон, является ее подверженность влиянию процессов, схожих с заражением. В этом утверждении мы снова можем видеть влияние биологии на его убеждения: согласно им, идеи и эмоции распространяются в массах подобно инфекциям. «В условиях толпы любое чувство или действие заразно, – утверждал он, – и заразно в той степени, что индивид с готовностью жертвует своими личными интересами в пользу коллективных»[10]. В отличие от разумного публичного диалога, где для убеждения другого человека использовались бы аргументы и доказательства, в толпе зараза распространяется через ряд сознательных, бессознательных и телесных посылов. В рамках масс индивид не выбирает, принять ли ему идеи и поступки окружающих, его ими уносит. «Зараза столь сильна, – писал Лебон, – что способна навязывать индивидам не только конкретное мнение, но равно и определенные чувства»[11]. Толпа превращается в одну большую нейронную сеть, по которой чувство переходит от тела к телу с невероятной скоростью.

Лебон был убежден, что массы особенно чувствительны к впечатлениям, выражаемым ораторами, особенно теми, кто выглядит доминирующе и физически угрожающе. «Оратор, желающий направить толпу, должен злоупотреблять утверждениями, предполагающими насилие, – писал он. – Преувеличивать, утверждать, повторяться и ни в коем случае не пытаться что-то доказать логически – все эти методы убеждения хорошо знакомы тем, кто выступает на публичных собраниях»[12]. В присутствии подобного демагога массы проявляют заметное послушание, позволяя своим самым темным и примитивным инстинктам обратиться в сторону лидера. Этот популярный культ лидера похож на культуру военных иерархичностью и показательным насилием, но критически слаб, – согласно Лебону, – в дисциплине и организации, с которыми побеждают в войнах. Так, одаренные красноречием, но несдержанные персонажи могут получить в свои руки опасную силу.

В предположениях Лебона есть нечто парадоксальное. С одной стороны, он считал, что современные ему массы сделались под влиянием социалистических идей слабыми и пассивными, что народ более не годен для битвы. Но, с другой стороны, он разглядел скрытую в психологии толпы склонность к насилию, что может прорваться через верхний слой гражданской жизни в любой момент. Загадка масс людей заключалась в том, что те могли быть опасными, но в то же время трусливыми, реагировать как на избыток насилия, так и на его недостаток. Страх и агрессия часто идут рука об руку. Пессимист Лебон заключил, что толпа не годится ни для ведения войны, ни для поддержания мира. Однако более правильный подход к этой двойственности позволяет считать, что массы могут активно использоваться в целях, не относящихся к насилию. В частности, они позволяют выделить личные чувства страха и боли и отобразить их публично. Масса людей может собраться и создать угрозу; но они же способны собраться и продемонстрировать (или выразить солидарность) то, что находится под угрозой. Эта разница играет ключевую роль в создании политических альянсов и опровергает суждения тех, кто считает все популистские движения и действия толпы одинаковыми.

Лебон был прав в определении психологии толпы как отдельной сущности, проистекающей из нашего общего физического бытия, но его предположения о том, к чему это ведет, были излишне мрачными. Человеческое тело и его нервная система все же служат источником не только опасности и страха, но и сострадания. Способность чувствовать боль может спровоцировать паранойю и агрессию, но также сопереживание и осознание общей человечности. Если, как утверждал Лебон, психология масс обнажает те аспекты бытия человека, которые цивилизация подавляет, массы же могут использоваться для полезной терапии путем обращения к боли и страхам, что обычно не признаются. Обращаться к тем сторонам человечности, что издавна воспринимались как «иррациональные» рискованно. Но с ними надо что-то делать.

Политика как вирус

Столь восторженное отношение к чувствам масс может показаться странным, особенно для тех, кто привык понимать под политикой организацию партий, регулирование и принятие законов. В эпоху представительской демократии физическая мобилизация большого количества людей выглядит устаревшим явлением, интересным разве что меньшинству излишне пассионарных политических активистов. Но те процессы, что исследовал Лебон, можно проследить далеко за пределы политических собраний. Воистину, сегодня они влияют на нашу жизнь в гораздо большем количестве аспектов, чем он мог представить.

Современная нам тенденция «вирусного маркетинга» (скорее преследующая известных личностей, нежели публику в целом) является примером систематически распространяемых инфекций. По мере того, как наше поведение и общение все чаще подвергается цифровой обработке, как быстро продвигается развитие «эмоционального искусственного интеллекта» (или «аффективных вычислений»), становится возможным изучать движение чувств и эмоций внутри толпы с растущей научной точностью. Технологии цифрового «анализа чувств», использующие алгоритмы самообучения на контенте социальных сетей, движениях лиц и прочих телесных посылах, поднимают биологический подход Лебона к психологии на высоту целой индустрии маркетинговых исследований. Эмоциональное наполнение любого твита, взгляда или тона речи теперь может быть зафиксировано и проанализировано. Смарт-камеры способны распознавать лица в толпе, что было применено в пилотном проекте по наблюдению службами безопасности города Чунцин в Китае. В апреле 2018 года полиция города Наньчан применила аналогичную технологию, чтобы обнаружить подозреваемого в толпе на поп-концерте с 60 000 зрителей.

Современные политики понимают, что общественное мнение и впечатление часто меняют мелкие, с виду неинтересные вмешательства в большей степени, чем громкие формальные заявления. Страны с мажоритарной избирательной системой, как США или Великобритания, особенно подвержены влиянию тактики вирусных кампаний и внезапных столпотворений, коль скоро количество людей, на которых нужно воздействовать в ключевых регионах, чтобы повлиять на результат в целом, обычно довольно мало. Внимание к малозаметным, но влиятельным провокациям также характерно для теории подталкивания, когда законодатели стремятся оказать давление на наши суждения в быту, путем скрытого изменения того, как нам предоставляют возможность выбора. Из вышеприведенного следует, что логика толпы (как называл это Лебон) уже тесно вплетена в нашу повседневную жизнь, даже для тех, кто никогда бы и не подумал участвовать в шествии или пикете.

Многие из нас принимают тот факт, что мы подвержены эмоциональному заражению через повседневное общение. В самом деле, жить легче, когда тебя направляют социальные толчки и не нужно оценивать всякую ситуацию объективно. Было бы странно провести вечер в компании друзей, непрерывно отслеживая их с критической точки зрения, подвергая фактической проверке любое их утверждение и сопротивляясь всякому инстинктивному согласию или общему настрою. Для нас нет секрета в том, как мы физически чувствительны к социальным намекам вроде языка тела и даже к биоритмам, таким как сердцебиение. В личном или интимном общении это не важно. Но подозрения Лебона исходили из убеждения, что демократические движения проистекают из тех же эмоциональных, внушаемых сторон человеческой психики. В такой степени, что толпе важно не то, что было сказано, а какие чувства это вызвало. Фактически подобная заразность присуща не столько словесному, сколько визуальному и физическому взаимодействию. Когда идеи конвертируются в образы, а они влияют на наши чувства, последние начинают путешествовать внутри масс в форме «настроений», переходя от человека к человеку. Современная значимость логотипов и брендов, способных передавать идею или настроение без слов, лишь подтверждает, с какой силой визуальные образы могут влиять на поведение.

Вышеупомянутые принципы впервые стали доходить до будущих специалистов по рекламе примерно в то же время, когда Лебон сам занимался их разработкой. Исследования в области человеческого внимания, проводившиеся психологами в 1880-х годах, предполагали оценку передвижения взгляда в целях определения того, как разум реагирует на разного рода стимуляции. Первые эксперты по рекламе воспользовались этими технологиями, чтобы понять, как образы и бренды привлекают внимание потребителя. В 1928 году американец австрийского происхождения Эдвард Бернейс (племянник Зигмунда Фрейда) в своей работе «Пропаганда» предположил, что аналогичный научный подход достоин применения в политической сфере. Он предупреждал, что в плане анализа эмоциональной стороны общения политика отстала от бизнеса. Пока корпорации активно осваивали силу графики и звука, политики наивно цеплялись за слова, как главный инструмент влияния на публику. Бернейс был убежден, что демократия сможет выжить, только если политики прекратят беспокоиться о требованиях общественности и сосредоточатся на влиянии на настроение, тем самым добиваясь смирения народа со статус-кво.

Бернейс не видел противоречий между демократией и пропагандой, искренне веря, что его взгляд на науку об общественных отношениях необходим для спасения последней. «Нам необходима демократия лидерства, управляемая интеллигентным меньшинством, которое знает, как организовывать и вести за собой массы – утверждал он. – Что же это, власть посредством пропаганды? Если угодно, называйте это властью через просвещение»[13]. Бернейс полагал, что от демократии общество желает ощущения близости с его правителями. Не представительства или возможности высказаться, но чувствовать себя частью власти. Из этого следовало, что демократическими можно считать те правительства, которые понимают, как этого добиться. Альтернативы же были сопряжены с риском роста расхождений между несознательными, как считал Бернейс, желаниями народа и реальной политикой властей. В условиях всеобщего голосования пропаганда есть инструмент, необходимый для удержания демократии от скатывания в хаос.

Нужны ли вообще выборы или иные механизмы представительства для создания должной психологии масс, неясно. Одним из препятствий для политиков, как считал Бернейс, являлось то, что их общественное положение слишком облегчает привлечение к ним внимания, увеличивая вероятность освещения в СМИ и оставляя мало времени на размышления о более стратегическом подходе в обращениях к публике. Они медлительны в принятии на вооружение новых технологий связи с общественностью в силу своих устаревших представлений о представительской демократии и публичности в целом. Вопрос, которым они должны задаваться, утверждал Бернейс, это как лучше всего сочетать образы, звуки и выступления, чтобы добиться правильного настроения масс. Избрание президентом США бывшей кинозвезды Рональда Рейгана было бы, с точки зрения Бернейса, совершенно естественно. Когда в январе 2017 года в Овальный кабинет въехала звезда телевизионного реалити-шоу[14], закономерность стала еще очевиднее.

Сеть Интернет привнесла в мультимедийный аспект динамики масс новые формы, включая и те, что можно назвать «пропагандой». Тот факт, что Всемирная сеть является сферой как словесного, так и визуального общения, является ключевым в ее способности к влиянию на людей и их мобилизации. «Альтернативно-правое» движение сторонников превосходства белой расы родилось на онлайн-форумах, где посылы и настроения распространялись в виде картинок с мемами. Совсем не так действовали политические движения прошлого, чьей почвой были памфлеты, книги и статьи. Одно из исследований онлайн-пропаганды показало наличие трех десятков государств по всему миру, включая Россию и Китай, которые сознательно пользуются социальными сетями с целью манипуляции общественным мнением и поведением избирателей[15].

Современный страх перед пропагандой на деле указывает на более узкую проблему, в частности того, как быстро информация способна распространяться, если она выглядит и ощущается верной на визуальном и эмоциональном уровне. Исследования показали, что ложь распространяется по сети Twitter быстрее доказанных фактов[16]. И вновь мы оказываемся частью толпы Лебона, которым «фикция значима не меньше реальности». Читатель газеты «The Financial Times» может верить, что опирается лишь на факты, а никак не на образы. Но когда он размещает оттуда диаграмму в сети Facebook, то поступает так из-за уделенного там внимания данным и методологии или потому, что логотип и розовый фон внушают доверие? Становится все более очевидным тот факт, что образованная и проницательная публика обитает в своих отдельных пузырях распространения контента. Статистические же данные указывают на наличие определенных видов эмоционального резонанса, по-разному привлекающих или отталкивающих разных людей. Угроза появления «фальшивого» цифрового контента усиливается с ростом способности искусственного интеллекта к фабрикации видеозаписей.

По мере того как механизм заражения творит чудеса с людскими массами, отходят в сторону основополагающие западные понятия об индивидуальной анатомии («свободе воли»). Лебон уже не столько популярен среди читателей не за свои психологические исследования, сколько за утверждение, что вопрос главенства разума или тела так или иначе неоднозначен. Действия индивида внутри толпы «в гораздо большей степени зависят от спинного мозга, нежели головного», полагал он[17]. Нервная система, что создает боль, возбуждение, стресс, восторг, становится главным органом политической активности. Именно как существа, способные к чувствам, мы стали подвержены заражению настроением, а не как интеллектуалы, критики, ученые или хотя бы граждане. Это ставит под сомнение весь политический идеал информированного, рационального электората. Но для такого человека, как Эдвард Бернейс, это была куда более реалистичная основа для правления при демократии в эпоху всеобщего голосования и СМИ, чем публичные дискуссии. Вопрос в том, будут ли уроки психологии масс (и наука «пропаганды») должным образом усвоены лидерами, что еще верят в демократию, как оптимистично надеялся Бернейс, или это будет сделано их противниками.

Пока динамика толпы пронизывает всеобщую демократию, партии и лидеры должны стремиться мобилизовать, вовлекать общественность не просто на уровне политических предпочтений, но путем провоцирования энтузиазма и глубокого чувства участия. Популистские движения, как левые, так и правые, нарушают статус-кво посредством вливания в политический процесс все более широкого спектра чувств, страхов и физических потребностей. Как предупреждал Лебон, популизм может быть страшен в форме обозленной толпы. Но он же имеет потенциал повысить привлекательность и выживаемость демократии сверх пределов, диктуемых существующими парламентской и партийной системами. Динамика толпы помогает вернуть связь между политикой и глубинными человеческими потребностями, привнося общие чувства, в том числе общей уязвимости, непосредственно в общественную жизнь, не дожидаясь, пока журналисты или политики их там представят. Всплески популизма в Европе и США привлекли внимание к жизни и быту маргинальных слоев населения, до тех пор игнорировавшимся. Здесь определенно имеет место риск, но такова природа демократии.

Не следует думать, будто политика чувств априори предполагает преимущество за деспотичными «сильными» лидерами. Угроза такого исхода существует в отношении одной конкретной эмоции, а именно страха, который способен перерасти в опасность сам по себе. Исходя из всего, что описал Лебон, массы подвержены попаданию в порочный круг страха, где чувствительность к угрозам растет, а вслед за ней и истерия, до тех пор, пока просто ощущение насилия не произведет насилие реальное. Тогда нервные состояния могут балансировать на острие конфликта. Простое ощущение опасности производит растущую потребность в защите, которую деспоты компенсируют угрозами окружающим. Немалая часть нервозности, что одолевает демократию сегодня, проистекает не просто из того, что чувства заняли место рассудка, но скорее того, что возможные источники и природу насилия стало сложнее определить.

Повседневность как оружие

Когда 11 сентября 2001 года два гражданских авиалайнера врезались во Всемирный торговый центр, для насилия среди гражданского населения началась новая эра. Создавшийся настрой с тех пор проник в деятельность правительств, граждан и даже самих террористов. Последние и раньше искали способы или угрожали уничтожать здания с целью максимального публичного резонанса, но делали это с помощью средств, специально для того предназначенных: взрывчатки и огнестрельного оружия. 11 сентября отличилось тем, что таких средств не использовалось вовсе. В качестве снаряда применили гражданский самолет.

В дальнейшем террористы использовали таким образом и другой гражданский транспорт, в частности грузовики и легковые автомобили. Тактика въезда на машине в толпу впервые была опробована в Израиле, а впоследствии повторена в ряде таких городов, как Лондон, Нью-Йорк, Ницца и Стокгольм. Это негативно влияет на мирную социальную среду по ряду причин. Во-первых, подобная атака почти не требует от злоумышленника подготовки, тем самым снижая планку для в ином случае безвредного человека. Некоторые акты подобного рода были сразу названы «терроризмом», но оказались действиями психически неуравновешенных индивидов или простыми автоавариями. Во-вторых, такие события провоцируют подсознательное ощущение, что опасность может явиться откуда угодно, привнося риск в обыденные действия, такие как поход по магазинам или прогулка по городу. Более того, даже самое невинное поведение способно спровоцировать паранойю, если воспринимать его соответствующим образом.

Главным эффектом подобных событий является напоминание гражданам об их уязвимости вне зависимости от того, насколько богато или сильно их правительство. Там, где у террористов не хватает обычного оружия или политического влияния, спецслужбам, как ни парадоксально, сложнее с ними справиться. Конечно, несравнимо более разрушительные теракты все еще совершаются в бедных странах с использованием более традиционных средств вроде бомб и взрывчатки. Но эффект от атак в Европе был в первую очередь психологическим, так как привел к подрыву авторитета власти как гаранта безопасности. Когда при насилии отказываются от обычного оружия и используют вместо него другие средства, возможности служб безопасности значительно уменьшаются. Порочный круг страха упрочивается, а чувствительность к опасности растет.

Тенденция к использованию повседневных вещей в качестве оружия стала расхожей частью политического лексикона. Обитателей Кремля обвинили в попытках направить социальные сети на нарушение процедуры выборов и создание сумятицы в СМИ. Как и автомобили с самолетами, Facebook и Twitter могут применяться в качестве инструментов для диверсии или даже насилия, так как дают возможность распространять волнение и страх. Интернет-тролли отыскивают в сети мирные площадки и дискуссии, где изобретают инновационные способы сеять хаос просто потому, что могут. Ключ к использованию обычно безобидного инструмента во вред состоит лишь в том, чтобы рассматривать его с иной стороны, не в обычных целях, а в полном спектре возможных эффектов. В той же степени, при должном подходе, любые мирные занятия можно рассматривать как возможность посеять хаос и насилие, особенно при столпотворении. Службы безопасности просто неспособны предвидеть все возможные варианты того, что в первую очередь опирается на бесконечную изобретательность человеческого воображения.

Медиатехнологии играют здесь важную роль. Атаки 11 сентября 2001 года планировались с расчетом на телеэфир, с учетом которого между двумя ударами по Всемирному торговому центру была сделана пауза в 15 минут. Смартфоны и соцсети существенно расширяют набор действий, которые можно запечатлеть и показать на весь мир. Это позволяет совершать мелкие теракты и диверсии где угодно и рассчитывать осветить их как крупное событие. Когда есть возможность сделать очевидцем весь мир, бесчинства исподтишка становятся еще привлекательнее. Похожая проблема проявляется и в общественных дискуссиях, когда кто-то вмешивается, просто чтобы оттянуть внимание, без оглядки на сопутствующий ущерб. С другой стороны, обвинение выступающего в стремлении использовать какую-то проблему в своих целях предполагает его действия из нечистых побуждений (иными словами, вранья), что типично для политических дискуссий в сети.

Использование повседневных вещей в роли оружия размывает грань между войной и миром, привнося страх в политическую жизнь. Оно создает неоднозначность в понимании источников и природы насилия, отделяя их от признанных групп и явлений. Ханна Арендт вывела полезное отличие между понятиями «власти» и «насилия», которое проливает свет на причины нарастающего отдаления между вооружением и организацией. Власть, утверждала она, подразумевает способность к организации больших групп людей с привлечением правил, инфраструктуры и лидерства. Она обладает конструктивностью. Включает в себя бюрократические институты, планирование, соглашения и законодательство. Все это требует затрат на содержание. Власть не всегда ведет к желаемой цели, но не обходится без аккуратного собрания политических ассоциаций и иерархий, а в первую очередь самого по себе государства. Власть может опираться на военную силу, если речь идет об оккупации какой-то территории, а также в миротворческих целях. В своих действиях власть предсказуема и очевидна, что создает общее впечатление реальности и нормальности происходящего.

Насилие, в свою очередь, есть не более чем инструмент: оно подразумевает применение оружия, чтобы заставить кого-то действовать против воли. Оно ничего не строит, а лишь пользуется сиюминутной возможностью. Бомбардировки с воздуха являются примером чистого насилия, стремящегося уничтожить, не помышляя завладеть. «Насилие всегда способно разрушить власть, – писала Арендт, – из дула винтовки рождается самый действенный приказ, приводящий к самому немедленному и полному повиновению. Но власть родиться оттуда не может никогда». Это важное замечание для нашей задачи понять современные политические проблемы. Во множестве отношений мы гораздо лучше научились нейтрализовать возможности для насилия (с обычным оружием и без), нежели насаждать власть. Хотя они не всегда используются, тем не менее они есть и определяют политический настрой.

Арендт утверждала, что на практике власть и насилие почти всегда идут рука об руку. Правительства стараются легитимизироваться посредством законов, процедур и выборов («власть»), но вместе с тем пользуются тюрьмами и спецслужбами («насилие»). Террористы добиваются известности через насилие, но обычно тоже имеют стратегию, лидеров и спонсоров для достижения своих политических целей. Но факт превращения вещей в оружие указывает, что насилие стало проявляться независимо от власти. Такие средства, как автомобили и соцсети, используются во вред, просто потому что это возможно. Кибератаки и взлом порой случаются исподтишка, но, как и направление автотранспорта в толпу, призваны указать на слабость цели. По мере того, как люди все больше ощущают бессилие – в особенности если это еще и кажется по какой-то причине унизительным, – тенденция использования вещей мирного назначения в качестве оружия лишь возрастает. Распространение хаоса есть альтернатива контролю над порядком.

Эффект от подобной тактики в первую очередь психологический, но это не повод не считать такие случаи проявлением насилия. Урон наносится ощущениям безопасности и доверия, которые позволяют разношерстному социуму существовать, и на чье место приходит нервозность. Власть гражданских и демократических институтов распадается, не оставляя себе замены. Акты насилия не всегда являются причиной снижения доверия к правительству, но они – часто нарочно – поддерживают и ускоряют его.

Вопрос в том, как мы поступаем с ощущением физической уязвимости? Какую динамику толпы оно производит? Лебон полагал, что массы быстро переходят к насилию, особенно если их ведет за собой безрассудный и харизматичный лидер. Он опасался, что в толпе личное ощущение слабости способно внезапно обернуться «чувством неодолимой силы, что позволяет поддаться инстинкту, который в одиночестве был бы подавлен»[18]. Коллективное ощущение положения жертвы может нарастать вплоть до появления агрессии. Политические шествия могут создать настрой воинственного или мятежного формирования, чтобы показать потенциал собранной физической силы. Ультраправые группировки Польши и Венгрии использовали массовые шествия как тонкий намек на вероятность насилия, несмотря на то, что поддержка авторитаризма в этих странах не выше среднего и ниже, чем в Великобритании[19]. Гибель Хетер Хайер в Шарлотсвилле, штат Вирджиния, в августе 2017 года из-за столкновения с быстро ехавшим автомобилем прямо во время протеста против шествия сторонников превосходства белых, явилась шокирующей демонстрацией насилия, которое может быть нарочно вызвано в местах большого скопления людей.

Настроение озлобленной толпы способно быстро перерасти в желание и торжество конфликта как средства для общего ободрения и очищения. Сам Лебон видел войну как полезный антидот против социализма и избыточной демократии. Националисты давно жаловались на влияние пацифистов, «либеральных элит» и (в последнее время) «политическую корректность» как факторы подавления единства и боевого духа народа. Известный ТВ-персонаж, знаменитый националист и бывший советник Трампа Стивен Бэннон резко высказывался о моральном стержне американского общества, который, по его мнению, ослаб под гнетом глобализации и может быть восстановлен лишь войной. «Есть ли еще та твердость, – вопрошает он, – то упорство, что мы видели на полях брани?»[20] Единственный способ вновь их обрести, на взгляд Бэннона, это вновь вступить в бой.

Тем не менее ощущение уязвимости часто имеет весьма разнообразные последствия. Недавняя история знает случаи, когда массы собирались для противодействия насилию, а не ради него. Движения за гражданские права и антивоенные движения породили много величайших демонстраций послевоенной эры. В 2018 году шествия «Марша за наши жизни» прошли с протестом против слабых законов о регулировании огнестрельного оружия, сразу после школьной стрельбы в Паркленде, штат Флорида, выведя на улицы сотни тысяч людей. Перед лицом насилия эти массы несли другие эмоции, не воинственные, но вопреки, собрав множество людей вместе, как знак общей человечности, а не общей угрозы. От физической уязвимости не уйти, а потому вопрос в том, как научиться с этим жить. Важным преимуществом масс, что выступают против насилия, является то, что их чувства не эксклюзивны: создаваемый ими настрой имеет потенциал отвечать человечности в целом, а не уникальному положению замкнутой группы жертв.

Не существует единственного верного способа отличить толпу «за насилие» от таковой «против». Как сказал Мартин Лютер Кинг, «бунт – это язык, на котором говорят неуслышанные». Когда речь идет о привлечении внимания или обращении к массам, нарушение порядка имеет свою особую силу. Злоба и ярость более чем способны направлять людей и координировать их, особенно в сети. В условиях «экономики внимания», когда все СМИ находятся в состоянии конкуренции, выражение недовольства привлекает больше взглядов, нежели спокойствие и рассудительность. Исследования социальных сетей показывают, что вирусное распространение текстов более интенсивно, если там наличествует большая доля «моральных эмоций»[21]. А потребность во внимании тем более является движущей силой всех троллей. Движения за гражданские права, кампании в защиту окружающей среды и мирные протесты обычно не могут полностью отказаться от тактики хаоса, который бы помог собрать больше людей. Однако мы можем задаться вопросом, толпа собралась, чтобы указать на страдание или чтобы создать угрозу? Стремится она внушить страх или противостоять ему? Эти отличия в корне определяют сущность демократических движений и политических требований, что могут последовать после.

Впечатление, что обычные слова становятся оружием, служащим для подрыва доверия и распространения страха, стало повсеместным в эру социальных сетей, в эпоху троллинга. Частью проблемы является то, что мы никогда толком не знаем, где граница между насилием и просто словами. Особенно это сложно в сети, где метафоры на тему насилия обычное дело, но угрозы все еще могут считаться преступлением. Студенты университетов вызвали к себе неприязнь со стороны старшего поколения и консерваторов, взявшись за такие практики, как «отлучение» от медиаплощадок тех, кто показался «оскорбительным», использование «trigger warning» для обвинений в том, что определенный культурный контент содержит признаки насилия, и создание «безопасных пространств» («safe spaces»), где определенные политические взгляды считаются неприемлемыми. С точки зрения множества критиков, все это чистой воды цензура и не может служить оправданием для ограничения свободы слова. Более обоснованными эти тактики выглядят как инструменты привлечения, посредством которых группировки определяют, с кем им делить пространство и внимание.

Преображение публичных дискуссий в нечто наподобие театров военных действий часто провоцировалось шовинистическими идеологиями, стремящимися в первую очередь устрашить и унизить своих противников. Такие деятели, как Майло Яннопулос и Джеймс Делингпол из «Breitbart»[22], посчитали нужным понимать демократию как поле брани, где сильный должен задавить слабого. Порой они прибегают к более пацифистским идеям «свободы слова», когда им это выгодно, но превращение интеллектуальной дискуссии в форму насилия практиковалось этими агрессорами не в меньшей степени, чем столь ненавистными им «снежинок». Утекшая в сеть переписка между Бэнноном, тогда еще автором «Breitbart», и Яннопулосом, датированная концом 2016 года, включала в себя следующие сентенции:

«Чувак – мы участвуем в глобальном экзистенциальном противостоянии, в котором наш враг СУЩЕСТВУЕТ в соцсетях… Бросай играться, вооружайся, и вперед – спасать западную цивилизацию»[23].

Кто после этого сможет хоть сколько-нибудь уверенно заявлять, что метафоры про насилие не связаны с насилием реальным?

Такова неприятная реальность, с которой предстоит бороться. Злоба, запугивания и ложь, что прокрались в СМИ и гражданское общество, подрывают институты, не создавая им альтернативы, способны придать толчок в крутое пике страха и взаимных подозрений. Ультраправые политики, часто имеющие косвенную поддержку масс на улицах и в сети через запугивание, успешно ведут за собой тех, кто обездолен или чувствует бессилие. В Европе Евросоюз играет роль козла отпущения для националистов, объясняющих, почему их общество не становится богаче и безопаснее. Выражаясь словами Арендт, насилие становится привлекательным, когда власть кажется недоступной в силу того, что «элиты», видимо, все присвоили себе. Сопротивление этим националистическим поползновениям не может опираться просто на разгон непокорных масс. Ему необходимо определить иной набор чувств, чтобы создать иной тип масс.

Не моим именем!

Спустя три месяца после инаугурации Трампа новая толпа наводнила город Вашингтон. «Марш за науку»[24] был заявлен, как «первый шаг в глобальном движении в защиту жизненно важной роли науки в наших здоровье, безопасности, экономике и государственном строе».

Отчасти данное шествие было ответом на серию тревожных назначений и реформ, осуществленных администрацией Трампа и угрожавших публичному статусу и финансированию научных исследований в ряде областей. Одним из таких шагов было назначение известного противника вакцинации и конспиролога Роберта Кеннеди-младшего председателем комиссии по «безопасности вакцинации и научной благонадежности». Среди прочих были урезаны бюджеты НАСА и Агентства по охране окружающей среды США (АООС) в части климатических научных исследований.

С более широкой точки зрения это шествие продемонстрировало разочарование в том, что новая администрация сочла возможным воспринимать доказанные наукой истины как личные взгляды и мнения ученых. Американские консерваторы уже бросали вызов влиянию современной науки в ряде областей, особенно биологии, где теория эволюции ставит под сомнение религиозные верования. Но восхождение Трампа как будто лишь ухудшило проблему, не просто посеяв сомнения там, где ученые видели факты, но привнеся хаос в политический дискурс, как если бы «реальность» совсем прекратила накладывать какие-либо ограничения.

В противовес этому откату назад «Марш за науку» продемонстрировал, что эксперты тоже могут иметь поддержку населения. В эпоху политики масс, когда эмоции выше доказательств, шествие вышибало клин клином. Похожие тенденции выявил марш «За единую Европу», прошедший месяцем ранее в Лондоне, где сторонники Евросоюза собрались, чтобы показать свою собственную популярность в период, когда националистические движения, поддерживавшие Брекзит, казалось, доминировали на британской политической арене. Но у «Марша за науку» нашлись и критики. Необычным стало то, что большая часть критики исходила от тех самых людей, которых шествие было призвано защитить.

Одним из таких критиков был профессор физики Джеймс Гейтс, ведущий специалист по теории струн и бывший советник Барака Обамы:

«Я считаю чрезвычайно опасным представлять интересы науки с помощью политического движения. Есть риск, что смысл события будет воспринят как “Наука против Трампа”. И какой цели оно тогда служит?»

Тот же вопрос часто ставился перед движениями вроде Occupy, когда их винили в отсутствии позитивной повестки. Но ученых скорее раздражало само впечатление, будто они ведут себя вызывающе, но не рационально. Эксперт в области политики в отношении науки Роджер Пилке-младший утверждал, что ученым следовало «более научно» подходить к использованию публичных кампаний, и хотя сам марш был законной формой демократического волеизъявления, нашлось не так уж много доказательств тому, что оно помогло достичь целей, какими бы они ни были.

«Марш за науку» был открыт для всех и проходил сразу в нескольких городах. Он не был собранием лишь ученых и технократов, хотя нечто подобное уже имело место в феврале 2017 года в Бостоне, по случаю ежегодного собрания Американской ассоциации содействия развитию науки. Защитники «Марша за науку» могли возразить, по-своему логично, что их шествие послужило точкой сбора для тех, кого волнуют вопросы климата, школьного образования и вакцинации – не говоря уж о стабильном потоке лжи, который продолжает исходить из Белого дома. Даже если марш мог показаться каким-то нарушением общественного порядка, то, не исключено, так было к лучшему.

Самый большой риск, связанный с акциями подобного рода, заключается в превращении здравого смысла и объективности в политические ценности, неотличимые от любых прочих – ценности, которые необходимо обосновывать, защищать и строить на их основе коалиции. Вступая на путь политических акций и политической полемики, ученые рискуют превратить «факты» в такой же предмет политических противоречий, каким их уже считают религиозные консерваторы, отрицатели климатических изменений и прочие конспирологи. Беспокойство вызывается тем, что поддержка науки становится лишь очередной формой общих взглядов и эмоциональных тенденций, замкнутых в конкретных культурных прослойках и регионах, но нигде более. Как мог бы предупредить сторонников «Марша за науку» Лебон, вы обращаетесь к эмоциональной силе толпы на свой страх и риск. И если уж ринулись в гущу политики настроений и предположений, то не сможете в любой момент вернуться к объективности и здравому смыслу. Если считать, что в толпе чувство заменяет рассудок, то, вероятно, «Марш за науку» прямо вредит собственной цели.

Согласно идеалистическим представлениям современной науки, ученые не похожи ни на представителей масс, ни на политиков, поскольку способны отличать собственные эмоции от строгих наблюдений. Им дано различать, что есть факт, а что – вопрос личных взглядов, этики или эмоций. Это обусловлено тем, что, входя в лабораторию или отправляясь на полевые исследования, ученый может отвлечься от личного и выполнять функцию нейтрального звена между собираемыми данными и их интерпретацией, которая в итоге появляется в научных журналах. В отличие от цифровых СМИ, ученые стараются не торопиться: эксперт осуществляет сбор данных аккуратно, анализирует их критически, а затем делает выкладки в определенной стандартом форме, не делясь первыми попавшимися впечатлениями, что пришли ему на ум. Похожим образом, выступая в роли советников, ученые должны стремиться быть, как это называет Пилке, «честными брокерами», нейтральным звеном между теми, у кого есть политический вызов, и теми, кто разрабатывает законы. Ученых должны заботить лишь доказательства, лежащие прямо перед ними, а не эмоциональная атмосфера вокруг них. Способность экспертов держать под контролем – а часто и игнорировать – собственные чувства играет критически важную роль в создании их научного авторитета.

Иными словами, ученые претендуют на наше доверие и уважение, обещая представлять суждения без искажений. Их данные являются достоверным отражением природы. Их публикации – достоверной интерпретацией данных. А их роль советников у законодателей – естественным продолжением этой интерпретации. Доверие к науке – это доверие к способности людей понимать и записывать события объективно, оставляя при себе собственные эмоции и предпочтения. Когда ученые объясняют нам, что происходит, мы готовы «принять их слова на веру», не пытаясь каждый раз проверить всё самостоятельно. Аналогичное доверие оказывают профессиональному журналисту, бухгалтеру или врачу, ожидая от них достоверного (пусть и в рамках специальности) описания того, что они увидели и поняли. Таким же образом мы полагаемся на чиновника или офицера полиции, полагая, что их записи будут правдиво отражать реальные факты. Именно эта способность четко и надежно интерпретировать устные свидетельства и письменные документы тут же испаряется, по мнению Лебона, как только человек делается частью толпы. Именно это происходит в наши дни, по мере того как доверие к базовым институтам представительской демократии и профессиональным СМИ снижается.

Журналисты, судьи, эксперты и прочие разного рода «элиты» сегодня под огнем. Все меньше и меньше людей верит в их независимость. Их способность отражать истину нейтрально, будь они учеными, профессионалами, журналистами или политическими советниками, теперь ставится под сомнение в среде тех, кто более эмоционален и в большей степени себе на уме. С точки зрения многих популистов, элита журналистики изображает независимость, но определенно предпочитает политиков, близких им самим в плане образования и культурных особенностей, не желая ставить под сомнение привилегии последних. Ученые-климатологи утверждают, что предоставляют факты, но затем – как кажется их критикам – идут на поклон к экологическим НКО. Экономисты претендуют на «научность», но ведут себя враждебно по отношению ко всякому, кому не дана истина об очевидной пользе свободы торговли. Обвинения сводятся к тому, что все они, в некотором смысле, пользуются своим общественным положением в частных интересах. Проще говоря, сплошные лицемеры. И, по наблюдениям Арендт, если и есть на свете вещь, всегда готовая превратить внимание в озлобление, – даже пуще несправедливости, – это лицемерие[25].

Порой всплывает вопрос, почему антипатия в отношении «элит» редко проявляется в неприязни к богачам. Каким образом такие толстосумы, как Беппе Грилло, Аррон Бэнкс, Андрей Бабиш или Питер Тиль, могут называть себя лидерами движения против элит? Ответ: в отличие от журналиста, правительственного клерка, члена парламента или юриста, богач никогда не стремится выступать от чьего-либо имени, кроме своего. Они не претендуют на публичный статус, а следовательно, не могут быть лицемерами. Очевидная заносчивость эксперта или политика сводится к попытке представлять бестелесную, беспристрастную точку зрения, недоступную обычному предпринимателю, потребителю, участнику толпы или пользователю Twitter. Так, в тот момент, когда любая из этих фигур собирает свою толпу или демонстрирует эмоции, ее противники считают себя правыми.

Популизм как слева, так и справа есть на деле протест против тех или иных систем общественного волеизъявления, – по сути разоблачение наших «представителей» как лояльных лишь себе циников и лицемеров. Взаимоотношения между политиками и народом, «основными СМИ» и реальными событиями, наукой и реальностью – все это начинает рассматриваться как мошенничество. Когда доверие к одной из этих групп элиты разрушается, имеет место эффект и в отношении репутации прочих. Когда люди перестают доверять системам представительства в целом, а в особенности системе политической, им перестает быть интересно, что считается «правдой», а что «ложью»[26]. Когда сами основы государственного строя лишаются доверия, лжецы получают слушателей и даже уважение.

Фраза «Не моим именем!» стала одним из самых популярных лозунгов на антивоенных протестах, предполагающих, что наши так называемые избранные представители на деле представляют вовсе не нас. Марин Ле Пен отлично воспользовалась культурной близостью между французскими политиками и крупнейшими газетами, назвав их «медиаполитической системой» или просто «la caste». Когда репортеры новостных агентств Восточного побережья, таких как CNN или «New York Times», появлялись на шествиях сторонников Трампа, те регулярно обзывали журналистов «The Clinton Media». Это показало, что те 61 % населения, что в 2016 году проголосовали за Трампа, не доверяют СМИ, в отличие от 27 % – избирателей Клинтон[27]. Сам термин «политкорректность» теперь может использоваться, по сути, против всякого, кто считает, что публичные высказывания не должны быть такими же, как мнение в личной беседе.

По мере того как техническая разница между личным и публичным рушится, становится все сложнее поддерживать идеал «беспристрастных» народных избранников. С субъективной точки зрения личная неприязнь в отношении ученых столь же сильно вредит репутации их исследований, как и критика их научных методов[28]. Вездесущие цифровые СМИ привели к тому, что личные позывы и причуды публичных фигур оказываются общеизвестными, давая поводы желающим бить тревогу и разоблачать и делая скандал почти неотъемлемой частью общественной жизни. Все эти мелочи в итоге помогают разрушению веры в саму возможность действовать «в интересах общества» и отказываться от личных чувств и желаний. В противовес этой якобы показухе толпа является тем, чем себя и заявляет: рой человеческих тел, собравшихся вокруг общих чувств, дела или лидера. Никакого представительства нет, лишь мобилизация с той достоверностью эмоций, которая технократам и элитам, видимо, не дается.

Дилемма, которую проиллюстрировал «Марш за науку», постоянно встает перед многими экспертами и профессионалами, когда те сталкиваются со своими современными противниками: сохранять впечатление рациональности и называться за это «холодным», «наглым» или «чуждым» или же показать какую-то страсть и в итоге считаться ничем не лучше своих критиков. Это та нерешаемая дилемма, которую тролли стараются реализовать в сети, демонстрируя враждебность, вызывая ответную реакцию, чтобы потешаться над жертвой. Это ловушка, из которой нельзя просто сбежать.

В большинстве случаев самым мудрым будет вообще не ввязываться. Однако это же дает сигнал, что общественное положение и статус экспертов уже не те, что раньше. Это показывает, что политика масс и мобилизации, описанная здесь, теперь неизбежна, даже для тех, кто предпочитает действовать исключительно исходя из объективных «фактов». Экспертам некуда деться, кроме как признать «платформу», которую они себе избрали, решить, с кем они ее делят и насколько это мудрое решение. Но вероятно, это давно назревшее побуждение очнуться для тех, кто едва ли когда-нибудь обращал внимание на политический эффект тех знаний, что они производят, а потом делят с публикой. Если даже независимым экспертам приходится защищать свое общественное положение путем мобилизации народной поддержки, нет сомнений, что мы являемся свидетелями существенного исторического сдвига.

Многим хотелось бы, чтобы обычная политика выжила путем простого повторного признания уже существующих центров экспертизы и технократического управления. Такой возможности нет. Ученые могут не считать себя активистами, но им надо с чего-то начинать, и «Марш за науку» стал первым примером того, что из этого получилось. Сама возможность «нейтральной» точки зрения поставлена под сомнение различными экономическими и технологическими обстоятельствами, которые необходимо осторожно отследить и понять. Изоляция знания от ощущения более не очевидна. Политика масс понемногу вкрадывается в сферы, когда-то доступные лишь экспертам и официальным представителям, неся множество ужасающих, но, не исключено, и позитивных последствий.

Современная мечта об объективном, технократическом правительстве находится под серьезной угрозой. Но если мы хотим понять почему, нам всем в первую очередь необходимо уделить больше внимания происхождению авторитета экспертов и сопутствующего ему идеала «неполитизированного» взгляда на мир. Полезной стороной сегодняшней турбулентности является то, что она заставляет нас по-новому взглянуть на институты и традиции, которые мы ранее принимали как должное. Стремление возвысить факт над ощущением имеет долгую историю, сокрытую политикой. Если можно спасти или вернуть хоть что-то из былого идеала беспристрастной экспертизы, нам необходимо понять его происхождение. И вместе с тем мы узнаем, что «факты» никогда не появлялись из ниоткуда, но суть продукт грамотного дизайна институтов, который тем не менее сегодня нуждается в обновлении.

Глава 2. Познание ради мира