Глава 5. Познание ради войны
Секретность, настрой и разведка в реальном времени
В 2013 году российский военачальник Валерий Герасимов опубликовал судьбоносную статью, где утверждал, что «в XXI веке прослеживается тенденция стирания различий между состоянием войны и мира. Войны уже не объявляются».
Пример Арабской весны 2011 года привел Герасимова к выводу, что «не-военные» средства ведения войны в будущем могут стать большей угрозой для государств, чем традиционные военные. Он рассуждал, что любой политический строй имеет критически уязвимые точки, о которых его лидеры могут не знать в силу того, что никогда не думали о них в контексте войны. При правильно подобранных инструментах и целях даже мелкие вредительства могут иметь значительные политические последствия.
В глазах широкой публики данная статья стала способом понять тактику и стратегию России в контексте кибератак и прочих недружественных шагов, предпринятых в том числе и с целью нарушить процедуры выборов в странах НАТО. «Доктрина Герасимова», как ее стали называть, помогла объяснить, зачем Россия (как кажется со стороны) прибегает к столь широкому спектру невоенных средств, таких как троллинг в соцсетях, утечки данных и «фальшивые новости», с целью разжигания гражданских и политических противоречий. Раз основанного на фактах консенсуса становится достичь все сложнее, одной из причин может быть то, что существуют некие крупные силы международного масштаба, сознательно этого добивающиеся.
Доктрина Герасимова, если ей верить, затрагивает вопросы как мирной жизни, так и войны. Коль скоро военная стратегия реализуется посредством механизмов, традиционно относимых к категории экономических или гражданских, но используемых как оружие, в сфере мирного взаимодействия тоже нарастают противостояния и неопределенность. Подобные закономерности уже сейчас можно заметить по тому, как маргинальные группировки и тролли используют публичные дискуссии как способ ведения войны, переходя на личности публичных фигур с целью опорочить или запугать их. Даже безо всякого вмешательства со стороны России в предвыборных кампаниях применяются мощные цифровые технологии, позволяющие выделить очень малые социальные группы, на которые стоит целиться, а затем мобилизовать большое число сторонников, чтобы отправить их стучаться в двери домов нужного района. Подозрения в «русской пропаганде» лишь отвлекают от того факта, что бизнес и политические партии уже незримо ткут через Facebook сеть коммуникации с тысячами различных психологических профилей. Атмосфера секретности вокруг этих новых стратегий и технологий позволяет считать, что они имеют отношение к традициям как мира, так и войны.
Для ведения войны необходимы знания, хоть и не совсем такие, к каким мы привыкли в мирное время. Факты, предоставляемые экономистами, статистиками и учеными, помогают стремиться к миру тем, что могут дать общую картину бытия, с которой все будут согласны. Вопрос истины удаляется из политической сферы, что спасает нас от того типа конфликтов, что разрывали Европу в первой половине XVII века. С данной точки зрения мы можем воспринимать факты как своего рода соглашения, гарантии, даваемые экспертами обществу и друг другу на предмет того, что их записи являются достоверными и не искажены в угоду личным или политическим предпочтениям.
На войне используются познания иного рода. В ходе боевых действий самые ценные сведения (касающиеся тактики, технологий, перемещений и т. д.) часто держатся в секрете, при этом предпринимаются сознательные усилия дезинформировать противника. Целью является победа, а не консенсус. Одной из ключевых проблем на войне является необходимость гарантировать, что критически важная информация доступна в нужное время и при этом не перехвачена. Такой роскоши, как неторопливые, рассудительные, открытые дебаты, на которых строился научный прогресс, позволить нельзя. Наука и экспертиза могут многое предложить правительству и оборонным ведомствам в военное время, но тогда, принимаясь за военные задачи, им приходится жертвовать множеством своих фундаментальных принципов. Во главу угла встает оперативность исследований и консультаций. Если война проиграна, правота уже не имеет значения.
Кроме разведданных, совершенно иную, но не менее важную роль на войне играют эмоции. Боевые действия требуют агрессивности, солидарности и веры в собственное превосходство, порой до расчеловечивания врага. На протяжении всей истории военачальники уделяли внимание не только численности и физическому состоянию своих солдат, но и их боевому духу. Соответственно, усилия по подрыву морали противника стали важным оружием любой войны. Доктрина Герасимова обращает внимание на стародавнюю истину о том, насколько ценными могут быть пропаганда и психологические атаки в деле подавления противника.
Война поднимает важность чувств до уровня, нехарактерного для мирного времени, двумя путями. Во-первых, у наших эмоций и физических ощущений появляется фундаментальное значение. Храбрость, упорство, оптимизм и агрессия – важнейший ресурс в любом сражении. У противника же сознательно провоцируют страх, боль и пессимизм. Все те вещи, которые эксперты обязуются не принимать во внимание в ходе объективного обследования явлений, становятся на войне важными инструментами. Естественные психологические процессы, которые Томас Гоббс хотел унять, – заносчивость, подозрительность, недоверие и агрессия, – возвращаются, когда общество переходит от мирной жизни к состоянию войны. Хорошо это или плохо, но война способна вызывать эмоции в степени, которую не в состоянии обеспечить коммерция и рациональные дебаты.
Во-вторых, чувства становятся источником информации, своего рода маяком, как если бы кто-то на ощупь искал путь по темной комнате. В условиях отсутствия фактов, пользующихся общим согласием, каждой из сторон приходится полагаться на сочетание собственных сведений и инстинктов. На войне информация не всегда бывает точной, а потому внутреннее чутье и прочие ощущения играют свою роль: тело становится источником ценных данных. При быстро происходящих сценариях, в особенности при участии боевой авиации, требуют развития новые технологии, такие как радар, чтобы заметить надвигающуюся угрозу, пока не слишком поздно. Дополнение человеческих органов чувств с помощью аппаратуры для распознания угроз является столь же важным приоритетом для инноваций в военной сфере, как и разработка нового вооружения.
Таким образом, предположение Герасимова о том, что грань между войной и миром размывается, имеет значительные последствия с точки зрения роли знаний и эмоций в обществе. По сути, генерал подрывает идею экспертного знания, как чего-то вне пределов сферы конфликта, ставя на ее место идею иную, в которой знание используется как оружие. Когда это происходит, факты подвергаются манипуляции с целью достижения максимального эмоционального эффекта (позитивного или негативного), а чувства становятся ценным средством ориентирования в быстро меняющейся обстановке. Самая серьезная угроза здесь состоит не в потере нами уважения к истине, а в том, что истина стала предметом политики, который не столько решает, сколько усиливает разногласия, давая ход конфликту. Именно это может быть предметом изысканий российских оборонных стратегов.
Доктрина Герасимова отдельно затрагивает проблематику социальных сетей и кибервойн. Но лежащее в ее основе предположение не ново. Формальное обязательство разделять «войну» и «мир», принятое европейскими государствами в середине XVII века, может и сохранилось риторически, но подразумеваемая им грань уже размывалась целым рядом технических и административных новшеств, перекрестно охватывавших армию, правительство, бизнес и снова армию. Если мы хотим понять силы, противостоящие сегодня экспертизе, и новые формы познания и чувств, которые угрожают дискредитировать самих экспертов, нам необходимо взглянуть на политику с совершенно иной стороны: не как на альтернативу войне (как надеялся Гоббс), а как на составную часть войны. Местом, с которого мы начнем, будет пик эпохи Просвещения, когда в обиход вошла совершенно новая форма политического лидерства. Человеческий рассудок достиг своего триумфа над суевериями и божественным правом не ранее, чем была открыта сила человеческих чувств и эмоций как средства доминирования и подавления в условиях нового порядка.
Мобилизуя массы
В 1792–1815 годах Европа пребывала в состоянии практически бесконечных войн – самый длительный период кровопролития с окончания Тридцатилетней войны в 1648 году. Источником этого затяжного конфликта стала Французская революция, а его центральной фигурой был Наполеон. По относительно новым для того времени стандартам или даже по стандартам Тридцатилетней войны, эти противостояния не были особенно кровавыми[132]. Однако их наследие навсегда изменило принципы ведения войны, лидерства, деления на нации и государственного управления. Когда-то затяжные конфликты XVII века подготовили почву для прихода совершенно нового типа политической власти – централизованно технократического, реализуемого исходя из набора фактов и схем. Похожим образом и Наполеоновские войны положили начало новой эре, явившей собственный, неповторимый подход к познанию и экспертизе.
Преимущество французов в тот период заключалось в их способности превратить революционный пыл масс в воинский боевой дух. До сих пор множество европейских армий состояло из стареющего дворянства при поддержке банд «нежелательных элементов» – мелких преступников и иностранных наемников, обученных за деньги подчиняться офицерскому составу. Размеры армий были сравнительно невелики, а конфликты разрешались на небольшой территории за короткое время. Поддержание дисциплины являлось для руководящего дворянства постоянной проблемой, а вероятность дезертирства была высока. В сравнении с тем, что пришло на смену, ставки и цели оставались незначительны, часто сводясь к мелким ссорам среди правителей, все равно не способных позволить себе риск серьезных потерь. Но в 1793 году новая Французская республика представила подход, изменивший это навсегда: воинская обязанность. Уже через год армия французов насчитывала 800 тысяч человек, более чем втрое превзойдя самые крупные силы Людовика IV.
Принцип воинской обязанности значительно увеличивает потенциальную численность армии, но при этом меняет саму ее природу. Вместо обучения специалистов и отбора талантливых бойцов призывная система опирается на национальный дух и энтузиазм общества. Новое, особое внимание уделяется общей культурной идентичности и чувствам обычных людей. По мере того как все больше мужчин уходит служить, женщины и дети мобилизуются для нужд экономического производства. Когда все население становится потенциальным военным ресурсом, каждый член общества приобретает ценность. В отличие от подхода к смертности, представленного демографами вроде Джона Граунта, при котором смерть рассматривалась как искомый показатель для вероятностных вычислений, гражданская мобилизация дает жизни смысл, а каждой смерти – потенциальную значимость. Демограф отразит вашу кончину в статистике; военачальник обеспечит вашему имени место на монументе. Мрачным, трагическим следствием данного революционного идеала является то, что в будущем, по мере продвижения технологического прогресса, для большинства участников боевых действий война становилась все менее героической.
Обладая единственной в Европе призывной армией, французы смогли позволить себе новый набор тактических приемов, к которым их оппоненты были совершенно не готовы. В контраст устаревшему и предсказуемому стилю прежних небольших сражений XVIII века, войска Наполеона выдвигались огромной массой, устраивая мелкие диверсии и вступая в стычки по множеству направлений. Молодость участников военных формирований такого типа была преимуществом, особенно проявившимся в столкновении с армиями Пруссии, все еще опиравшимися на аристократический идеал боевых действий, доставшийся от предыдущих поколений. Войска Наполеона стали одной из первых демонстраций принципа, важность которого со временем только росла, а к концу XX века стала подобием идеологии: принципа мощи распределенной сети. До Французской революции ни одно государство не концентрировало ради военных нужд таких административных ресурсов, в масштабах нации мобилизуя лошадей, текстильное производство и сельское хозяйство и вводя прямое регулирование потребительского спроса (рационирование) среди гражданского населения. Отсюда появилась потребность в формировании совершенно нового стиля государственного управления и политического лидерства.
Как сопротивляться такой кампании? В период между 1804 и 1812 годами, когда французские армии вдоль и поперек рассекали Европу, на этот вопрос не было очевидного ответа. После вторжения в Испанию в 1808 году среди местного населения образовалось движение сопротивления, действовавшее посредством мелких диверсий. Эти бойцы получили имя «герильеро». В 1811 году, понеся многократные унизительные поражения в схватках с французами, прусские генералы стали задаваться вопросом, не требуется ли их стране такая же мобилизация населения. Но у них не было возможности создать в обществе необходимый, по их мнению, националистический настрой. Вызванные Французской революцией политические и технические преобразования, дополненные стратегическим гением Наполеона, невозможно было повторить. Так Бонапарт сумел покорить Европу своей воле.
Однако для Карла фон Клаузевица Наполеоновские войны стали девственным полем для теоретических изысканий. Клаузевиц завороженно наблюдал Наполеона, будучи не просто страстным поклонником императора французов, а чем-то гораздо большим. Поступив на службу в прусскую армию одиннадцатилетним юношей, в 1793 году в возрасте двенадцати лет Клаузевиц впервые поучаствовал в бою с французами. Еще через пару лет ему довелось наблюдать свою страну за подписанием унизительного (как ему казалось) мира с Францией. Согласно условиям договора, Пруссия обязывалась не вмешиваться в завоевательные походы Наполеона в Европе, что оказалось для юного свидетеля очень болезненным. Как писал он своей жене в 1809 году, «моя отчизна нуждается в войне, и – скажу прямо, – лишь война одна способна вести меня к счастливой цели».
Его жажда сражаться была столь велика, что Карл в том же году попытался вступить в армию Австрии, а позже поступил на службу к русским, что позволило ему наблюдать поражение Наполеона, так сказать, «из первых рук».
Клаузевица воспитывал отец, который, сам будучи военным, привил сыну восприятие прусской армии как эталона воинской доблести. Но головокружительные победы Наполеона вызвали у Карла чувство стыда и восхищения одновременно. Пока Бонапарт продолжал свое восхождение, Клаузевиц учился в Прусской военной академии, позже став в ней директором. Студентом Клаузевиц посещал лекции по философии, где познакомился с трудами Иммануила Канта и его последователей-идеалистов. Но больше всего Клаузевица занимал анализ новой военной машины, сокрушившей Европу. Французская революция изменила столь много, гений Наполеона был столь велик, а последствия для всех европейских стран от Гибралтара до Москвы оказались столь разрушительны, что возникла необходимость разработки совершенно новой военной науки.
Самым важным наблюдением Клаузевица была невероятная мощь призывной, народной армии, особенно в условиях националистического порыва. Данное открытие он сделал рано, в ходе травмирующих событий своего первого военного сражения: «Имелось в виду небольшой вспомогательной армией дать перевес одной из сторон в разгоревшейся гражданской войне, а навалили себе на плечи огромное бремя борьбы со всем французским народом, выбитым из равновесия политическим фанатизмом»[133]. Способность повести на войну целую нацию восхищала его. Благодаря Французской революции «война сразу стала снова делом народа, и притом народа в 30 миллионов человек, каждый из которых считал себя гражданином своего отечества»[134]. В эту новую эпоху война сделалась почти демократической. Население страны стало не просто разрозненной массой, которую надо направлять и подавлять, а стратегическим ресурсом. Если другие страны, в особенности Пруссия, не смогли бы создать у своего населения похожее желание воевать, у них не было бы никакого ответа угрозе Наполеона.
Помимо огромных человеческих ресурсов, Клаузевица глубоко поразил новый характер войны под руководством Наполеона. Речь шла не просто о широко известной способности Бонапарта мобилизовать население, а об административных возможностях современного государства. Было нечто новое в том, как Наполеон покорял Европу, перемещаясь с беспрецедентной скоростью и избегая конфликтов, когда не было решающей вероятности победы. Французы организовали длинные линии снабжения, позволявшие обеспечивать армии даже на сотни миль в глубь вражеской территории, при этом регулируя быт в тылу. «Система Шаппа» – оптическая телеграфная сеть, позволявшая передавать несложную информацию на большие расстояния посредством чередуемых сигналов, – действовала по всей Франции с 1792 года. Наполеон использовал эту новую технологию, чтобы протянуть аналогичные линии связи в Италию, Пруссию и Голландию с целью координации военных сил.
Тактически Наполеон уделял большое внимание перекрытию вражеских линий связи и снабжения продовольствием, тем самым обратив военную силу против инфраструктуры. Подобно грядущим «тотальным» войнам XX века, данный подход превращал войну в соревнование по осведомленности и логистике, вовлекая в процесс гражданские правительственные структуры. Наполеон был политиком в не меньшей степени, чем генералом, но его политические амбиции предполагали построение империи. Он сражался не только ради славы, но для достижения четко определенных целей, и продолжал сражаться, пока не добивался их. Данное наблюдение привело Клаузевица к выводу, принесшему ему наибольшую известность: «Война есть продолжение политики другими средствами».
Книга, из которой взята данная цитата, писалась в виде ряда неопубликованных эссе начиная с 1816 года и заканчивая смертью автора от холеры в 1831 году; позже эти заметки были собраны вдовой Клаузевица и изданы под заголовком «О войне». Некоторые из симпатизирующих автору читателей усмотрели тут влияние Канта, особенно в методе, которым книга сплетает вместе абстрактные принципы с практическими реалиями. В более же скептических отзывах Клаузевица часто осуждают как своего рода нигилиста, который превозносит насилие и чьи изыскания в области теории стратегии послужили канвой для жутких событий Первой мировой войны (хотя не все военные историки согласны с данным утверждением). Его определение войны – «акт насилия с целью заставить противника выполнить нашу волю» – было брутальным в своей простоте, а сам он считал (в сравнении с менее масштабными войнами прошлого), что современное военное противостояние по-настоящему заканчивается лишь тогда, когда одна из сторон полностью истощена[135].
В остальном же Клаузевица можно сравнить с консультантом по менеджменту, помогающим руководителям, ответственным за принятие решений, беспристрастно взвешивать затраты и доходы тех или иных вариантов дальнейших действий. После окончания Вьетнамской войны его труды стали обязательными к изучению в военных колледжах США, когда Пентагон стремился пересмотреть ключевые принципы стратегии атаки и защиты. Утверждать, что «война есть продолжение политики другими средствами» – значит признавать, что боевые действия есть лишь одно из множества средств достижения определенных целей, которое следует применять исходя из рациональной необходимости. Генерал Герасимов рассуждал именно в этом духе, из-за чего обозреватели окрестили его доктрину «клаузевицианской». Данная идея сводит войну к чему-то административному, превращая насилие в один из множества инструментов в распоряжении государства для достижения какой-то задачи. Если что-то и пугает в работе Клаузевица, так это не столько его прославление войны, сколько холодный и расчетливый ее анализ – и это несмотря на многократный опыт наблюдения ее ужаса с малых лет.
Но почему мы сегодня обращаемся именно к идеям Клаузевица? Каким образом этот уязвленный прусский офицер с непреодолимой тягой к войне может помочь понять нашу современность? Самым первым ответом, по меньшей мере на уровне риторики, будет то, что «войны» с некоторых пор врываются в нашу жизнь с пугающими регулярностью и разнообразием, теперь вовлекая в себя традиционно «гражданские» культуру и политику. Современные нам государства участвуют во множестве новых войн, одна другой неосязаемее: «война против террора», «война против наркотиков», «кибервойна». Гражданское общество и демократия тоже преподносятся как «войны», благодаря «культурным войнам», рассекающим американскую политику еще с 1960-х, и Алексу Джонсу, печально известному праворадикальному шоумену и конспирологу, который предупреждает слушателей: «За ваш разум идет война». Альтернативные правые винят левое крыло в том, что они представляют собой «воинов социальной справедливости». В начале XXI века уже не столько война есть продолжение политики другими средствами, сколько «политика есть продолжение войны другими средствами», хотя, где именно заканчиваются средства «мирные» и начинаются «насильственные», становится все менее ясно.
Конечно, большинство таких «войн» на самом деле не войны вовсе, а только преподносятся таковыми с целью мобилизовать сторонников и запугать противников. Однако публичная и экономическая сферы все больше становятся организованными вокруг принципов конфликта, принципов атаки и защиты, в то время как все меньше доверия оказывается голосам тех, кто претендует на непричастность, например, популярных журналистов и судей. Мобилизация сторонников и диверсии в отношении противников стали средствами политического и экономического соревнования. Способность фактов и экспертизы разрешать споры раз и навсегда уже не так очевидна. Преподнесение политических, культурных и экономических конфликтов как «войн» находит свой отклик, и нам следует задуматься почему.
Если мы хотим понять, каким образом чувства, страдания и нервы готовятся устанавливать свои порядки в мире вокруг нас, нам нужно посмотреть на эту ситуацию изнутри, понять ее привлекательность и логику так же хорошо, как и ее угрозу. Она не является просто иррациональной или нигилистической, но обладает своей, особой природой, которая подрывает множество ключевых политических и философских положений экспертизы XVII века и приводит вместо них новые. На смену четкому делению между войной и миром по Гоббсу приходит постепенная милитаризация политики. На месте же Декартовой независимости разума от тела появляется образ человеческого существа, одержимого инстинктами и эмоциями. Гражданские методики сбора знаний, такие как ведение отчетности и научные публикации, заменяются военными, такими как сбор разведданных, принятие решений в реальном времени и устройства слежки. Истина становится союзником храбрости.
От «фактов» к «разведданным»
Выступая в феврале 2002 года на пресс-конференции по Ираку, тогдашний министр обороны США Дональд Рамсфелд представил публике философский анализ, с тех пор ставший его неотъемлемым наследием:
«Как мы знаем, существуют известные известные – вещи, о которых мы знаем, что знаем их. Мы еще знаем, что есть известные неизвестные; иными словами, мы знаем, что есть вещи, которых мы не знаем. Есть еще неизвестные неизвестные – это когда мы не знаем, что чего-то не знаем. И если посмотреть на историю нашей страны и других свободных стран, именно последняя категория склонна быть сложной».
Эта тройственная классификация Рамсфелда стала поводом для шуток, кого-то поразила, а кого-то даже впечатлила. Однако она не принимала во внимание важнейшую для войны четвертую категорию, которая занимает службы и безопасности, и разведки: неизвестные известные. Это то, что кто-то где-то знает, но которые «мы» (кем бы мы ни были) на данный момент узнать не можем. Если посмотреть немного под другим углом, существование оружия массового поражения в Ираке, о котором давал свой комментарий Рамсфелд, было «неизвестным известным». Иными словами, кто-то точно знал правду об программе вооружения (или ее отсутствии), просто это был не Пентагон.
Часто говорят, что одной из первых жертв всякой войны является правда. Если придерживаться стандартов науки XVII века, согласно которым знания экспертов открыты для научных исследований и отделены от эмоций и политики, война действительно может нанести истине огромный ущерб. Однако война также была катализатором для множества важнейших научных и технологических прорывов прошлого века. Электронно-вычислительные машины явились продуктом скачка исследований во времена Второй мировой войны, в то время как последовавшая за этим кибернетика выросла из усилий, предпринятых для разработки более точных противовоздушных орудий. В контексте Холодной войны новыми областями пополнились психология и экономика (в частности, теория игр). Наконец, многим из нашего научного понимания климата мы обязаны военным США и их усилиям в части шпионажа за ядерным арсеналом русских и изучением радиоактивных осадков после ядерных испытаний[136].
В противовес идеалу истины XVII века в военное время наука и техника стали гораздо ближе. То же верно и для корпоративных научных подразделений, где «не заказанные» исследования не редкость, но и от них всегда ожидают технической, политической и экономической выгоды. Это не познание ради знаний. Сам термин «ученый» был впервые использован лишь в 1830-х годах во времена Промышленной революции. Его назначением было отделить тех, кто производит новые знания, от инженеров и предпринимателей, их применяющих, – в каком-то смысле знание теперь было инструментом. Социальные и поведенческие науки, получившие финансирование во времена Холодной войны, позволили сформировать четкие и рационально обоснованные рекомендации по стратегическому принятию решений. Наука стала заниматься манипулированием и «вооружением» природы не в меньшей степени, чем изучением. В конфликтных ситуациях цель состоит не в представлении интересов мира, а в получении контроля над ним.
Но чтобы действительно оценить всю важность роли войны в мутациях науки, нам надо задуматься о смысле понятия «неизвестных известных» как решающей стратегической проблеме. В своих размышлениях о природе войны Клаузевиц признавал, что есть один брутально простой вопрос, больше прочих определяющий исход войны: война чаще всего выигрывается той стороной, у которой больше всех солдат как на поле боя, так и в резерве. Ход отдельных сражений может быть переломлен за счет тактического мастерства или банальной удачи, но численное преимущество всегда рано или поздно побеждает, когда перевес в пользу одной из сторон станет достаточно велик. Упадок и последующее поражение Наполеона в 1812–1815 годах произошли именно потому, утверждал Клаузевиц, что он наконец столкнулся с более многочисленным населением России.
С точки зрения Клаузевица, война – это игра в цифры. Но в отличие от рынка, где бухгалтеры и экономисты предоставляют беспристрастную финансовую отчетность, доступную для публичного изучения, эта игра не опирается ни на какие авторитетные источники данных. Здесь нет аналога Национальной статистической службы или Лондонского королевского общества, которые могли бы объективно измерить численное различие между сторонами. В данном отношении эта проблема похожа на вопросы о численности толпы. На войне цифры важнее всего, но их трудно получить и им рискованно доверять. Примерно так же, как Гоббс рассуждал об индивидуальной психологии в «естественном состоянии», военачальник может быть уверен в численности и возможностях своей стороны, но в то же время не иметь никакой уверенности насчет планов противника. Однако в противовес диагнозу того же Гоббса (о том, что неопределенность ведет к агрессии) Клаузевиц опасался, что наиболее вероятным результатом такой параноидальной ситуации для обеих сторон будет либо бездействие, либо отступление, по мере того как распространяются слухи о преувеличенной численности врага. Ключевой проблемой любой стратегии является принятие решений в условиях, когда факты попросту недоступны.
Будучи сам солдатом, Клаузевиц неоднократно попадал в ловушку неверных разведданных, в итоге относился к роли разведки с подозрением. Тем временем понесенные на войне потери долгое время оказывалось невозможно измерить аккуратно, и очень важно было даже занизить их с целью поддержания боевого духа. «Большинство известий [во время войны] ложны, – утверждал Клаузевиц, – а человеческая опасливость черпает из них материал для новой лжи и неправды»[137]. Если бы какой-нибудь генерал изволил дожидаться объективных свидетельств своего преимущества, скорее всего, он никогда бы не вступил в бой. Такого рода фактической истины на войне просто не достать, а потому нужен иной стимул к действию. Усилия по вычислению наилучшей стратегии занимают ценное время, и скорость жизненно важна.
Наверное, недоверие Клаузевица к военной разведке и было обоснованно во времена Наполеоновских войн, до наступления эпохи железных дорог и электрического телеграфа. Но по мере того, как росли возможности быстрого распространения знаний, все больше увеличивалась стратегическая важность разведданных. Первые разведывательные службы были основаны европейскими правительствами в 1850-х годах. Новинки информационных и коммуникационных технологий могут быть применены на войне, но некоторые из них намного полезнее прочих. Самыми важными являются те, что позволяют определить намерения противника и скрыть деятельность своей стороны. Война – это игра не только в цифры, но в обнаружение и осведомленность. Оперативность знания часто бывает полезнее, чем его точность. Война существенно поощряет те технологии, что позволяют ускорить получение и обработку информации. Современная зависимость от данных «в реальном времени», которые транслируют уличные экраны, бегущие строки и наши собственные гаджеты, – это отдаленный потомок подобного военного мышления, не склонного верить, что обстоятельства могут оставаться неизменными в течение ненулевого отрезка времени.
Нос впереди глаза
Стремление к быстрой разведке значительно повлияло на роль знаний в обществе. Когда знания начинают ценить не за публичную достоверность, а за оперативность, соответственно изменяется статус науки и экспертизы. Эти преобразования идут двумя путями. В рамках первого разведка становится формой слежки, майнинга и обнаружения. Вместо того чтобы стремиться формировать «зеркало» для общества или природы, как изначально старался поступать эксперт XVII века (будь то во славу Бога или суверенного государства), предполагается, что кто-то где-то уже что-то знает и уже что-то делает, и это знание следует опознать и выследить. Эта задача похожа на то, что в цифровую эпоху стали называть «добыванием данных» (Data Mining).
Клаузевиц считал, что человек, достойный называться военачальником, должен обладать неким нюхом на подобные вещи. Он писал:
«Чтобы почуять истину, требуется прежде всего тонкий, гибкий, проницательный ум»[138].
Частью этого качества является понимание того, на что именно следует обращать внимание в сложном и быстро меняющемся окружении. Метафора Клаузевица о «чутье» – ключевая, и она предполагает, что нос может быть более полезным инструментом восприятия мира, чем глаз. В отличие от визуальных образов или звуков запах обычно не служит основой для объективного знания или фактов, чаще участвуя при мгновенном распознавании. Показания очевидца или газетная статья вряд ли будут опираться на обоняние как на существенное подтверждение произошедшего. Однако благодаря своей скорости и мгновенности распознавания обоняние становится незаменимым средством определения конкретных мест, еды и имущества, с уровнем точности, который не перевести в объективный факт. Наша зависимость от обоняния определенно не столь сильна, как от зрения, но это не значит, что она меньше. Люди, утратившие чувство запаха, могут быть глубоко несчастны, коль скоро им сложнее найти интересные впечатления в разных занятиях.
С точки зрения военных, «нюх на истину» все чаще воспринимался как технологический вызов, особенно с появлением в XX веке боевой авиации. Множество наиболее революционных военных технологий за последние сто лет относятся к устройствам обнаружения. К примеру, не считая радара, во времена Холодной войны разрабатывались системы противовоздушной обороны, впервые ставшие использовать ЭВМ и орбитальные спутники для отслеживания перемещений противника. Или взять созданную Пентагоном в ранних 1960-х всемирную сеть сейсмологических центров, которая должна была обнаруживать тайные подземные испытания ядерных зарядов, проводившиеся Советским Союзом[139]. Получившаяся инфраструктура принесла пользу и науке, позволив в итоге сейсмологам подтвердить ряд геологических теорий о тектонических явлениях.
Холодная война была эпохой непрерывных шпионских триллеров, подслушивающих устройств, а временами и вовсе безумных попыток хоть как-то влезть во вражеские головы, вплоть до попыток использования экстрасенсов в начале 1970-х годов. Задачей медиумов было почувствовать, чем занимаются СССР и его союзники. Шпионские самолеты и спутники предоставляют свой вариант «объективности» о том, что касается действий противника. Одной из центральных технологических задач, вставших перед Пентагоном в ходе Вьетнамской войны, была разработка способов обнаружения в джунглях вражеских солдат, в том числе с помощью различных «вынюхивающих» устройств, предназначенных для поиска подземных туннелей и определяющих присутствие человека.
«Война против террора» сформировала свой, особенный подход к «неизвестным известным», известный под благозвучным названием «расширенные методы допроса». В январе 2002 года юридический советник президента Буша-младшего Альберто Гонсалес представил свой печально известный меморандум, оправдывавший применение таких методов, как пытка водой. Его аргументация опиралась на утверждения о том, что угроза со стороны таких террористических организаций, как «Аль-Каида», совершенно беспрецедентна и с ней нельзя бороться традиционными военными или разведывательными методами. Как утверждал Гонсалес, «природа этой новой войны требует особого внимания к другим факторам, таким как возможность быстро получать информацию от захваченных террористов и их спонсоров с целью предотвращения новых жестоких преступлений в отношении американских граждан»[140].
Тот факт, что Гонсалес считал приоритетом скорость получения информации, а не ее качество, многое говорит о том, что происходит с экспертизой в условиях войны. Нельзя точно сказать, действительно ли пытки мотивированы потребностью в истине, а полезность получаемой «истины» редко можно сразу определить однозначно. Однако по меньшей мере с точки зрения того уровня, где этому было дано одобрение, предположение таково, что жертва обладает некой информацией, и только интенсивные физические и/или психологические страдания способны убедить ее рассказать все быстро. На роль консультантов для разработки методов пыток ЦРУ пригласило ученых-психологов, тем самым показав еще один страшный пример того, как научная экспертиза может быть использована для противостояния признанным угрозам безопасности. В контексте войны технологический потенциал в области определения лжи и чтения мыслей всегда был особенно соблазнителен.
Второй путь, по которому война преобразует роль знаний в обществе, является обратной стороной первого. Так же, как новые технологии обнаружения необходимы для раскрытия сведений противника, конспирация и шифрование нужны, чтобы скрыть собственные военные тайны. При первом приближении это подразумевает засекречивание военных планов и приготовлений, но по мере того, как интеллектуальные ресурсы для войны становятся более распределенными, нужды секретности все глубже входят в сферу науки и экспертизы. Сравнительные преимущества в развитии науки и техники следует защищать, даже если для этого потребуется скрывать их от остального научного сообщества.
Вопросы национальной безопасности могут приводить к установлению индивидуального контроля над учеными, как произошло в конце Второй мировой войны, когда и Америка, и СССР стремились захватить немецких экспертов-ракетчиков, участвовавших в создании баллистических ракет ФАУ-2. В эпоху маккартизма конца 1940-х и 1950-х годов ФБР следило за деятельностью американских ученых как никогда раньше. Для СССР ученые представляли специфическую проблему: с одной стороны, они играли важнейшую роль в Холодной войне и космической гонке, но с другой – по определению были сообществом, наиболее склонным призывать к большей открытости, особенно в 1960-е. В 1968–1969 годах советское правительство организовало чистку научного сообщества, при этом работы лишились сотни научных сотрудников.
Американское правительство начало расширять законодательство о секретности еще со времен Первой мировой войны, сначала засекретив области особого военного значения и запретив некоторые формы публичных высказываний, а впоследствии, в ходе Второй мировой войны и после нее, наложив гриф секретности и на академические исследования[141]. Удивительным обстоятельством процесса разработки атомной бомбы был тот факт, что этот процесс удалось полностью скрыть от общественности, и это несмотря на участие в нем 125 000 человек на протяжении двух с половиной лет с лишним и стоимость более 2 млрд долларов[142]. «Война против террора» позволила секретности еще больше проникнуть в гражданскую общественную жизнь, что проявилось в 2001 году принятием Патриотического акта, разрешившего правительству распространять секретность на «уязвимости и возможности систем, установок, инфраструктуры, проектов, планов или защитных служб, имеющих отношение к национальной безопасности».
Налицо ощутимый конфликт между идеалом научного прогресса XVII века и параноидальными научными потребностями государства в войне (или квазивойне). Целью первого было обеспечить основу для общественного консенсуса в форме фактов, статистики и правил, и как следствие основу для мира. Соглашение об истине неосуществимо, если факты не являются достоянием публики, даже если структуры, ответственные за их производство и обнародование (вроде Лондонского королевского общества, статистических ведомств или газет), остаются закрытыми. Публичность статистики, экономики, экспериментальных наблюдений и философских суждений играет ключевую роль в их авторитете, коль скоро именно их открытость для критики и дальнейшей проверки позволяет им сохранять свою значимость.
Факты такого рода являются «известными известными», извлеченными из большего «известного неизвестного», которое мы зовем «природой» или «обществом». В свою очередь секреты («неизвестные известные») хоть и могут быть необходимы для обеспечения безопасности или военного преимущества, они никогда не дают надежной основы для мира. Влияние и популярность теорий заговора в американской общественной жизни отчасти является признаком того, какой властью обладают военные и разведывательные ведомства над государством и, в более широком смысле, гражданским обществом США.
Нет смысла отрицать, что статистика играет незаменимую роль в современной войне, особенно начиная со Второй мировой. Изначальная потребность в измерении общенациональной продуктивности экономики (теперь известной как ВВП) проявилась именно в то время и была вызвана тревогой, что итог войны в конечном счете будет зависеть от того, какая сторона имеет большие производительные силы. Воздушные бомбардировки обострили проблему, так как в том числе они имели своей целью гражданскую и промышленную инфраструктуры, на которые опирается все остальное общество. Экономическая статистика раскрывает факты огромной потенциальной важности. Статистические методики, такие как «анализ выгод и затрат», также сыграли центральную, хоть и противоречивую роль в предоставлении данных для принятия решений во время Вьетнамской войны, в частности по выбору конкретных тактик и целей для бомбовых ударов.
Однако авторитет и ценность этих методик существенно меняются в контексте тех или иных военных нужд. От них не требуется производить факты, как публично доступные свидетельства для обеспечения общего согласия. Их задача – позволять военным стратегам быстрее принимать решения. Во время Второй мировой войны Уинстон Черчилль и его научный советник лорд Линдеман организовали собственное статистическое ведомство, отделенное от остального правительства[143]. Черчилль был готов позволять своему кабинету министров выражать серьезную обеспокоенность о производительных силах страны, а сам тем временем получал сверхсекретные экономические сводки, из которых следовало, что ситуация лучше, чем полагало общественное мнение. В 1945 году в Потсдаме Черчилль в разговоре со Сталиным пошутил, что Линдеман был его собственной версией гестапо[144]. Часто он попросту отвергал статистические выкладки экспертов, мотивируя это своим с ними несогласием, и нанимал научных советников, которых на самом деле не собирался слушать, лишь чтобы убедить организации вроде Лондонского королевского общества, что их экспертиза высоко ценится.
Одна из проблем военных разведданных и секретных разработок заключается в том, что сложно понять, будут ли они хоть чем-то полезны. Публичные процедуры критики и рецензирования не просто служат для подтверждения экспертных заключений. Они также позволяют определять и устранять ошибочные заключения. Научные эксперименты претендуют на «воспроизводимость» другими учеными. Современная наука развивалась в тандеме с журналами, цитированием и двойным слепым рецензированием, служившими подкреплением академическим изысканиям и репутациям. Если все это убрать, в итоге останется нечто куда более близкое к заговору.
Таким образом, военные разведданные («intelligence») заметно отличаются от фактов того рода, что предоставляются статистиками, академическими исследователями и профессиональными журналистами. Сам термин «intelligence» происходит от латинских слов «inter» (между) и «legere» (выбирать), что подразумевает значение «нечто, позволяющее нам выбирать между» – принять решение или сориентироваться. Назначение разведданных не столько в том, чтобы достоверно отражать мир, как, по мнению экспертов и натурфилософов, изначально и следовало делать, сколько в том, чтобы разрешать дилеммы и адаптировать стратегию в ситуациях высочайшей срочности. Как и все на войне, они ценятся лишь в контексте ускорения принятия решений и победы над врагом; насколько они «истинны», общественность определить не в состоянии в силу окружающей их секретности. Разведданные в большей степени являются подлежащим накоплению ресурсом, сродни вооружению и экипировке, нежели набором фактов для обнародования. Прежде всего они – источник конкурентного преимущества, предназначение которого наше выживание и их уничтожение.
Язык тела
К концу XIX века гипотеза Рене Декарта о разделении разума и тела разрушалась под действием широкого набора научных, философских и социальных поползновений. Рождение в 1870-х годах современной психологии подразумевало изучение умственных процессов с использованием научного подхода, фокусируясь на внешних индикаторах внимания, таких как движение глаз. Открытие новых психических заболеваний вроде неврастении и истерии выявило новые перспективы биологического исследования разума, получившие развитие в психиатрии у Эмиля Крепелина и в психоанализе Зигмунда Фрейда. Развитие же рекламной индустрии и культуры потребления само по себе строилось на идее того, что желания и предпочтения людей могут быть сознательно спровоцированы внешними силами.
Совокупный эффект от этих изменений подталкивал к пониманию мышления как научно обозримого феномена, не в полной мере отличного от прочих анатомических процессов. Физические движения и симптомы теперь могли быть классифицированы с точки зрения желания или намерения человека. Особенно яркие возможности это открыло для нарождающегося искусства маркетинга, чье предназначение заключалось в знании и прогнозировании желаний потребителей. Впоследствии этим также заинтересовались политические партии и лидеры, которые стали полагаться на психологов и социологов, чтобы те сообщали бы им, что на уме у народных масс. В эпоху МРТ– и ЭЭГ-сканеров, предоставляющих картину мозговой активности для дальнейшего использования врачами, психиатрами, философами и маркетологами, Декартово понимание разума как полностью личной и неосязаемой сущности более не выдерживает критики. Теперь мы можем заглянуть в чью-то внутреннюю жизнь без необходимости описывать ее словами.
В условиях, когда Декартово раздвоение на разум и тело теряет актуальность, эмоции получают совершенно новое значение. Начиная с 1870-х годов стали проводиться различные исследования тел людей и животных исходя из их способности проявлять умственную активность – но именно эмоциональную, а не рациональную или когнитивную. К примеру, Чарльз Дарвин в своей книге 1872 года «О выражении эмоций у человека и животных» уделял основное внимание фотографиям выражений лица и тела, полагая, что «когда мы испытываем душевное возбуждение, движения нашего тела носят соответствующий этому состоянию характер»[145].
В 1884 году психолог и философ Уильям Джеймс опубликовал революционную статью «Эмоция». В ней он предполагал, что эмоции, которые мы считаем присущими нашему разуму, на деле исходят от наших тел. В первую очередь нечто затрагивает нас физически, и только уже потом мы замечаем, как это повлияло на наши психологические ощущения. Как писал Джеймс: «Мы опечалены, потому что плачем, приведены в ярость, потому что бьем другого, боимся, потому что дрожим»[146]. То, что мы зовем «чувствами» в смысле эмоций, в конечном счете не отличается от того, что у нас ассоциируется со вкусом или осязанием.
Наука об эмоциях теоретически может быть мощным инструментом политического контроля потому, что она соединяет наши «наружную» и «внутреннюю» жизни. Методики обнаружения эмоций представляют собой угрозу для приватности, позволяя компаниям вроде Facebook отслеживать социальное поведение в поисках признаков того, что люди чувствуют. Растущая индустрия маркетинговых исследований использует «эмоциональный искусственный интеллект» с целью определить признаки эмоций по телу, лицу, глазам и поведению в сети Интернет. Эти методы также создают угрозу (или по меньшей мере искажение) демократии, так как позволяют влиять на психологию толпы стратегически – практику, известную как пропаганда. Все эти тревоги совсем не новы, хотя новейшие технологии «эмоционального ИИ», «анализа лица» и «аффективных вычислений» по понятным причинам их усилили.
Эксперты, что появились под конец XVII века, могли предоставить объективное отражение человеческих существ с точки зрения статистики и анатомических фактов. Но у них не было ни желания, ни способа раскрыть внутренние эмоциональные состояния людей. К концу XIX века времена изменились, и научный подход стал применим к ряду новых вопросов: что люди хотят, к кому они себя причисляют, что они чувствуют? Маркетологи были среди первых, кто освоил эти методы, но не первыми, кто выразил потребность в них. И вновь необходимость раскрыть «неизвестные известные» чужих умов и эмоций оказалась рождена на войне. Раз преимущество Наполеона отчасти было обусловлено энтузиазмом в рядах его огромной армии, лидерам следовало бы относиться к чувствам населения намного более серьезно.
Согласно теории Клаузевица, существует три основных фактора, определяющих исход войны. Есть правительственный элемент, от которого в целом зависят стратегия, планирование и логистика. Есть военный элемент, для которого все определяется комбинацией математической вероятности (в основном определяемой количеством ресурсов и живой силы) и удачи. И, наконец, есть эмоциональный элемент: какую степень храбрости и неприязни к противнику возможно получить? Именно это Французская революция реализовала среди населения, не оставив ни единого шанса странам-противницам. Как набор общих чувств, национализм начинался в контексте общенародного революционного порыва, и лишь намного позже его стали признавать традиционалисты с целью укрепления политического строя[147].
Суть войны, как считал Клаузевиц, заключается в попытке физически уничтожать силы противника до тех пор, пока тот не утратит возможность перевооружиться и нанести ответный удар. Он писал:
«Война в целом исходит из предпосылки, что человек слаб, и против этой слабости она и направлена»[148].
В этих словах есть нечто брутально физическое: тела против тел, причиняющих, – на деле ищущих, – ранения и боль. Клаузевиц имел возможность наблюдать это из первых рук: ужасы боевых столкновений не были ему в диковину. Его волновала другая проблема – каким образом огромная армия людей может быть втянута в подобный конфликт вопреки их личным интересам. Он был озабочен тем, что менталитет гражданской и купеческой жизни вел к ослаблению боевого духа:
«Той изнеженности, той погоне за приятными ощущениями, которые понижают дух народа, схваченного растущим благосостоянием и увлеченного деятельностью в сфере усилившихся мирных отношений»[149].
Суровую потребность войны в живой силе можно удовлетворить, рассуждал Клаузевиц, только если людям будет преподан должный эмоциональный настрой. Это не было вызовом чисто физическим или психологическим, но распределенным в обеих сферах, как потом будет сформулировано Дарвином и другими. Если люди утратят желание сражаться и убивать или оптимизм в отношении исхода битвы, то поражение неизбежно. Позже проблема будет отчасти решена с помощью фармакологии, в частности когда американская гражданская и Франко-прусская войны привели к значительным прорывам в области обезболивания, и в случае недавних вложений Пентагона в разработку подавляющих страх препаратов. Обретение контроля над нервами, как лидеров, так и последователей, давно входит в амбиции военных исследований.
И все же источники храбрости разнообразны и не ограничиваются лишь телом или полем брани. Есть определенные меры, которые военачальник может оперативно предпринять, чтобы повлиять на чувства армии, и Клаузевиц считал, что эмоциональное состояние солдат должно учитываться при выборе тактики. К примеру, те тактики, что демонстрируют большой оптимизм, чаще провоцируют смелость и энтузиазм, чем оборонительные. За несколько лет до того, как эмоции стали для психологов объектом лабораторных исследований, Клаузевиц предлагал клинический и стратегический подходы к психологическому взаимодействию, позволявшие умело провоцировать определенные переживания, тем самым меняя поведение.
В более широком смысле проблема боевого духа (как показал период после Французской революции) состоит в том, что на деле он во многом зависит от национальной культуры. «Моральные силы насквозь пропитывают всю военную стихию», начиная с административного планирования, продолжая стратегическими операциями и заканчивая отдельными стычками. Наполеон был первопроходцем в использовании пропаганды, ради которой он выпускал правительственную газету «Le Moniteur Universel» («Универсальный вестник»), сообщавшую новости – реальные и сфабрикованные – о его военных победах французской общественности. «Имеет значение не то, что является истиной, – замечал Наполеон, – а то, в какую истину верит народ».
На заре Наполеоновских войн центральной проблемой национальных государств Европы, с точки зрения Клаузевица, был вопрос о том, как создать такое общественное настроение, которое позволило бы объединить народ и государство в деле реализации единой военно-политической программы. Как потом подтвердят «тотальные» войны XX века, если на кону само существование нации, каждый мужчина, женщина и ребенок получают свою роль в борьбе. Именно это более всего занимает мечты ностальгического национализма и определяет его.
Догадки Клаузевица были во многом пророческими. По мере того как разрушительный потенциал войны увеличивался, вместе с ним росла важность боевого духа. С появлением в XX веке воздушных бомбардировок масштабы разрушений расширились далеко за пределы традиционного поля брани. Авианалеты ставят своей целью уничтожение экономической инфраструктуры столь же регулярно, как и военных объектов, стирая разницу между «комбатантами» и «некомбатантами», по меньшей мере с точки зрения жертв. Если за время Первой мировой войны потери гражданского населения составили лишь 5 % от общего числа погибших, то в военных конфликтах 1950-х этот показатель вырос до 50 %, а в современных – все 80 %[150]. Способность воздушных бомбардировок вселять ужас в гражданское население всегда была частью их предназначения: центральная задача стратегического применения авианалетов состоит в постепенном ослаблении психологической стойкости гражданского населения. С самой первой бомбы, сброшенной с самолета итальянского пилота Джулио Гавотти над Ливией в 1911 году, через «Блиц» Второй мировой войны и ковровые бомбардировки Северного Вьетнама в 1965–1968 годах этот способ ведения боевых действий всегда предполагал нанесение ущерба разуму не в меньшей степени, чем телу.
Таким образом, для страны, ставшей жертвой бомбардировок, мораль гражданского населения становится ценным источником сопротивления. Именно в преддверии Второй мировой войны политики начали активно отслеживать и провоцировать общественные настроения, так как боевой дух граждан стал рассматриваться как критически важный ресурс для войны. Пропаганда может быть представлена логическим распространением рекламных методик на политику, как и утверждал Эдвард Бернейс. Однако это также означает расширение военных технологий эмоциональной координации на гражданское население.
Существует военная необходимость в науке чувств, что помогла бы сформировать высокий боевой дух и ослабить влияние физической боли и страха. Сама по себе численность солдат самый важный ресурс для мобилизации, как утверждал Клаузевиц. Но они должны быть энергичными, агрессивными и желательно невосприимчивыми к боли. Клаузевиц подозревал, что ключевую роль в этом могло бы сыграть желание прославиться. «Из всех высоких чувств, наполняющих человеческое сердце в пылу сражения, – утверждал он, – ни одно, надо признаться, не представляется таким могучим и устойчивым, как жажда славы и чести»[151]. При наличии достаточной общей культурной идентичности, боль и страдания можно представить источником не только страха, но и славы.
Коллективизирующая боль
Клаузевиц призывал к осуществлению программы национальной, культурной активизации, которая позволила бы пруссакам сравниться с французами в их массовом военном энтузиазме[152]. Методики, предназначенные для поднятия боевого духа населения, вышли за рамки одной лишь лингвистики и нашли применение образам и звукам. Немалую роль в этом сыграло и то, что в первой половине XIX века почти 50 % жителей Западной Европы были неграмотны. Задачей государства в мирное время стала физическая и психологическая подготовка народа к следующей войне, с ожиданием, что каждый раз она будет все больше и больше задевать гражданскую жизнь. Если «война есть продолжение политики другими средствами», то равно и политика есть не более чем прелюдия к войне.
В те времена, до появления современных средств массовой информации, возможности пропаганды были существенно ограниченны. Консервативный национализм при жизни Клаузевица был практически оксюмороном и стал внушать доверие лишь с приходом массовой грамотности ближе к концу XIX века, когда массовое же образование и СМИ позволили формировать общенациональные традиции и мифологию. Одной из сложностей, стоявших до тех пор перед государствами вроде Пруссии, являлось то, что очень мало людей видели хоть какие-то причины идентифицировать себя с родной национальной культурой (если она вообще существовала) в большей степени, чем с французской. С учетом романтизма вокруг Французской революции и Наполеона, этих причин часто было очень мало. Тем не менее Клаузевиц считал, что существовала еще одна эмоциональная реакция, которую разом мог испытать целый народ и в теории она могла бы быть преобразована в могучий военный ресурс. Этой эмоцией была досада.
Будучи сам участником боевых столкновений и потерпев ряд поражений от французов, Клаузевиц оказался подвержен существенным психологическим последствиям. Он заметил, что опыт поражения оставлял куда более продолжительный эмоциональный эффект, чем победа. «Падение побежденного ниже уровня первоначального равновесия и много больше подъема над ним победителя», – замечал Клаузевиц[153]. На культурном и психологическом уровне итогом войны по своей сути является то, кто был уничтожен, а не кто получил выгоду. В более прозаическом контексте это догадка, которую потом подтвердили поведенческие экономисты. Эксперименты показали, что при прочих равных люди придают больше значения сохранению имеющегося, чем получению взамен чего-то равноценного. Как сказали ли бы те же поведенческие экономисты, в основе своей мы являемся «не склонными терять» существами. В то время как победа приносит радость и быстро принимается как должное, опыт поражения формирует нашу идентичность, давая путь меланхоличной ностальгии.
Как ни парадоксально, это тоскливое чувство проигрыша может иметь свой мобилизующий эффект при условии, если его правильно направить. Клаузевиц размышлял о том, «не пробуждает ли проигранное генеральное сражение такие силы, которые иначе никогда не появились бы в жизни»[154]. Боль поражения создает ощущение себя жертвой, через которое начинает формироваться национальная сплоченность. Переживание прошлых поражений – или даже сознательное воспроизведение таких же боев – имеет потенциал из-за «чувства мести и жажды возмездия», что появляются сразу после напоминания[155].
Демагоги от политики прекрасно это понимают. Националистические партии по всей Европе добиваются поддержки, направляя свои призывы напрямую тем слоям местного населения, что сильнее прочих ощущают свои бесправие и непризнание, навязывая мысль, что для их нации это унизительно. Столичные «элиты», «глобалисты» и Европейский союз обвиняются в том, что они унижают национальные достоинства, растворяя государственные границы и продаваясь идеям глобализации. Владимир Путин наводняет российское телевидение посылами о том, каким унижениям подвергался русский народ в руках Запада. Слоган кампании Дональда Трампа в 2016 году «Сделаем Америку снова великой» предполагал, что Америка переживает упадок как нация. Трамп сумел извлечь максимум политических и эмоциональных преимуществ из перечисления явных поражений США на мировой арене. Китай с Мексикой украли у страны рабочие места на производстве, НАТО паразитирует на ее военной мощи, а иммигранты устраивают беспорядки в американских городах.
Парадоксальный эффект досады и возмущения состоит в возможности превратить силу в ощущение бессилия, и наоборот. Частью переживаний, к которым сегодня обращаются популисты правого крыла, является ощущение того, что остальной мир относится к богатым странам потребительски, а мигранты и нации победнее злоупотребляют их щедростью и «политкорректностью». Клаузевиц жаловался, что «миролюбие» демонстрируют лишь страны, уже добившиеся триумфа, – и это также их слабость. С другой стороны, быть маленьким и слабым тоже имеет свой притягательный потенциал, если единственной целью является причинить ущерб сильному. Причина, по которой партизан-герильерос, компьютерных хакеров, террористов-смертников и интернет-троллей так сложно обезвредить, заключена в том, что они изначально обладают очень малой силой. Все, что у них есть, – это негодование. Результатом тому становится асимметричная война, где сильный борется с беспорядочными атаками слабых.
Что понимал Клаузевиц, но часто не осознавали мыслители более коммерческого и прогрессивного толка, это то, что в страданиях и поражениях есть политическая энергия. Она может иметь куда большее психологическое влияние, чем понятие узкого «личного интереса», которое согласно общепринятому среди экономистов и законотворцев положению управляет нами. Диверсии и саботаж в сфере бизнеса обретают ореол героизма, если позволяют выпустить накопившееся возмущение в сторону главенствующих сил. Это чувство может даже стать поводом для причинения вреда себе, если одновременно будет причинен вред другому. В одних случаях это проявляется в фанатизме террориста-смертника. В других выглядит как абсурдные действия себе во вред, в чем экономисты часто обвиняют Брекзит и прочие примеры протекционистской политики. К примеру, Венгрия получает от Евросоюза субсидии в размере 5 % от своего ВВП, но тем не менее ее премьер-министр изображает Брюссель цитаделью некой имперской силы, помыкающей гордым венгерским народом. Мировые элиты опасаются, что если популистские движения начнут угрожать глобализации, хуже станет всем. Однако есть в ощущении поражения нечто мобилизующее и входящее в привычку, нечто, которое нельзя устранить одним лишь предложением большего прогресса.
От консенсуса к координации
Наполеоновский идеал «великого лидера», будь тот демагогом, военачальником или администратором, обладает особым видом авторитета, который нарушает комфортные представления информированной публики демократического толка. Дело не в том, что подобные персонажи не заинтересованы в фактах, а скорее в том, что у них хватает упрямства придерживаться своих убеждений и стратегий, даже когда этих фактов нет. Клаузевиц уважал в Наполеоне способность подчинять ход политических событий своей воле. Тем, кто проявляет себя на войне, хватает ясности ума и силы, чтобы обходиться без четкого объективного знания и все равно продолжать борьбу. Словами самого Клаузевица, «чтобы успешно выдержать эту непрерывную борьбу с неожиданным, необходимо обладать двумя свойствами: во-первых, умом, способным прорезать мерцанием своего внутреннего света сгустившиеся сумерки и нащупать истину; во-вторых, мужеством, чтобы последовать за этим слабым указующим проблеском».
Исходя из данного рассуждения, признаком высокого интеллекта является способность игнорировать большую часть происходящего и фокусировать внимание лишь на том, что оценивается как важное. Интеллект – это не столько знание фактов, сколько ориентирование, навигация по этому безумному миру. Лидерам необходимо извлекать связную истину из хаоса чувственных впечатлений и слухов. С появлением во время Второй мировой войны теории информации это станет известно как различение «сигналов» среди «шума».
В основе такого понимания лидерства, будь оно реализовано политиком, военачальником или администратором, лежит определенный идеал познания, который более не рассматривает разум как средство представления окружающего мира, как это было для Гоббса и Декарта. Вместо этого он становится оружием, направляемым в том числе умы других людей. На примере Наполеона лидер не обозреватель, а протагонист, действующий вне рамок фактов или религии. Согласно наблюдениям Эрика Хобсбаума, Наполеон был единственным в свое время примером, «…когда простой человек стал более великим, чем те, кто имел право носить корону в силу своего рождения… он был образцом человека, порвавшего с традициями для достижения своей мечты»[156].
Ключевым психологическим атрибутом такого персонажа является не честность, но «решимость», способность не точно описывать окружающий мир, а подчинять его. Впоследствии бесчисленные учебники по «лидерству» пытались сформулировать, что главная проблема ориентирования в быстро меняющихся стратегических ситуациях состоит в том, как скомбинировать инстинкты, эмоции и знания для мгновенного принятия решений. На войне или в деле технологических диверсий правил никаких нет, и задача лидера устанавливать и насаждать их силой своего интеллекта. Говоря словами Клаузевица, в пылу сражения хороший военачальник сохраняет психологическое спокойствие, «как стрелка компаса на корабле, волнуемом бурей»[157]. В этой метафоре лидер сам становится истиной.
Для пропаганды различие между «фактом» и «вымыслом» становится неважным, что порождает тревогу. Словесное послание превращается скорее в набор инструкций или приказов, нежели в набор фактов, хотя эти самые инструкции и приказы подобраны с тщательным вниманием к эмоциональному и психологическому состоянию слушателей. Когда политика становится формой военного противостояния, слова делаются подобны оружию, выбранному за его мощь, как в отношении своих (которых надо воодушевить и раззадорить), так и чужих (которых надо уязвить и деморализовать). Знание, в свою очередь, в меньшей степени ценится за свою точность и больше – за то, как оно помогает лидеру, принимающему решения, ориентироваться в хаосе. Концепция разведданных предполагает, что нам необходимо сделать выбор и последовать либо по одному, либо по другому пути. Бездействие недопустимо.
Идеал знания XVII века опирался на определенную Гоббсом проблему того, как сдерживать обещания. Достоверное отражение бытия, будь оно предоставлено торговцами, статистиками или натурфилософами, было тем, что позволяло добиваться согласия между чужими друг другу людьми. Экспертное знание принимает форму обещания: доверяй мне, это факты. Но то, что имеет место в современных военном деле и корпоративной стратегии, является не столько основой для социального консенсуса, сколько инструментами социальной координации. Основное наставление любого лидера – следуй за мной. Вопрос состоит не в том, все ли согласны с положением дел, а в том, как физические, интеллектуальные и эмоциональные порывы каждого могут быть объединены в подобие некоего альянса друг с другом. Чувство, создаваемое великими лидерами, это не столько доверие, сколько преданность.
Достигается это путем применения ряда психологических, управленческих и риторических техник, среди которых маркетинг, пропаганда, ура-патриотизм и провокация глубинных возмущений. Слова делаются инструментом доминирования; по той же причине они действительно способны эмоционально ранить. Невербальные символы и медиа, нацеленные непосредственно на наши чувства, становятся еще более важными в борьбе за мобилизацию и контроль людей. Знания и методы, изначально требовавшиеся на войне, теперь являются частью повседневной гражданской жизни, отчасти потому, что метафоры о «войне» взяты на вооружение популистами, конспирологами или троллями. Но внимание к оперативности и стратегической полезности знания более не характерно лишь для вопросов безопасности или обороны. Теперь это касается также и того, как бизнес поддерживает свое преимущество и общественное влияние. Образ лидера наполеоновского типа, что полагается на свое «чутье» и меняет мир вокруг себя, теперь ценится у предпринимателей больше, чем у военных. Продвижение этого культа предпринимательства стало одним из наиболее значимых интеллектуальных намерений XX века.