Нервные государства — страница 8 из 11

Настроение на рынке и цена знания

Сооснователь PayPal и один из ранних инвесторов Facebook, Питер Тиль, один из самых известных поклонников венчурного капитала в Кремниевой долине, не раз был замечен в активном поиске возможностей установления связей между технологическими компаниями и администрацией Трампа. Известен он и своими безумными идеями и футуристическими прожектами, в том числе предположением о том, что смерть может стать вещью «необязательной», как только естественные процессы получится полностью изучить и остановить. Питер Тиль выражал интерес к явлению «парабиоза», практикующего забор крови у молодых людей с последующим переливанием пожилым с целью омоложения. Его самым большим политическим опасением является то, что политика демократов со временем задавит экономическую свободу. Тиль считает, что этому необходимо противиться путем строительства плавучих городов в океане и расширения капиталистического развития в космос[158].

Кроме того, Тиль исповедует собственную философию познания, на которой строится его вера в предпринимательство. В своей книге «От нуля к единице» он пишет:

«Любой успешный бизнес построен вокруг секрета, незаметного со стороны. Успешный бизнес – это заговор с целью изменить мир»[159].

Весь мир состоит из бесчисленных секретов, ожидающих раскрытия и эксплуатации предпринимателями, которые будут ревностно охранять их как основу для строительства будущих бизнес-империй. Действительно амбициозный делец, или «основатель», как предпочитает называть их Тиль, начинает с того же вопроса, что и офицер разведки: что есть нечто, о чем мне никто не говорит.

В этом контексте традиционные научные исследования, что проводят в университетах, имеют ограниченную ценность. Ученые предоставляют множество фактов, которыми можно делиться, но часто не имеют склонность опознавать и хранить секреты. Напротив, Тиль заинтересован в знаниях публично не общепринятых, а порой даже отвергаемых мэйнстримными экспертами:

«Проводя собеседование с желающими работать у меня, я люблю задавать такой вопрос: «Какая самая важная истина, из известных вам, встречает меньше всего согласия? … Это интеллектуально сложно, так как со знаниями, преподаваемыми в школе, по определению согласны все»[160].

В 2010 году он заявил, что будет финансировать новую программу академического членства (фелло), в которой 24 молодым людям предлагалось по 100 000 долларов при условии, что те бросят колледж и будут стремиться к своим мечтам иными способами. Когда знание начинает цениться за даваемые им конкурентные преимущества, научный идеал общественного консенсуса пропадает. Вместо этого истина и разведданные подлежат накоплению и максимальной эксплуатации.

Бизнес превращается в подобие военной кампании, где уловки и обман основное оружие, а цель состоит в уничтожении конкурентов в той же области. В глазах Тиля такие люди, как Джефф Безос из Amazon или Марк Цукерберг из Facebook, стремятся злоупотреблять своими секретами до самого конца и в итоге уничтожить всех возможных соперников. Если же монополия кажется чем-то несправедливым или опасным, как традиционно считают экономисты и сотрудники регулирующих ведомств, то ответ Питера в таком случае брутален: «Конкуренция – для неудачников». Предприниматель-победитель становится фигурой наполеоновского типа, который меняет мир, полагаясь на силу своей воли. Подобно одаренному военачальнику, основатель сочетает инстинкты, интеллект и стойкость духа, чтобы пройти по пути, большинству людей недоступному, в процессе «нарушая» имеющийся статус-кво и создавая новый.

В какой-то мере философия Тиля является агрессивной экстраполяцией ряда тенденций, имевших место в середине XIX века. С индустриализацией, а после нее образованием профессионально управляемых корпораций развилась потребность в инженерном знании, как частного актива, во избежание его эксплуатации конкурентами. Фраза «интеллектуальная собственность» впервые возникла в одном американском юридическом заключении в 1845 году и через 15 лет начала распространяться по Европе. Через короткое время после этого были законодательно признаны понятия коммерческой тайны и бренда. Имея достаточную юридическую защиту и развитые управленческие структуры, корпорации вскоре смогли осуществлять научные исследования в частных коммерческих целях, точно зная, что результат останется их «собственностью». Идеал XVII века, согласно которому экспертное знание относится к общественному достоянию, потеснила индустриальная альтернатива, где наука превратилась в инструмент получения прибыли. Множество современных проблем, связанных с принципом коммерческой тайны, – к примеру, когда фармацевтические патенты препятствуют доступной медицине или когда цифровые алгоритмы не являются публично прозрачными, – можно отследить с конца XIX века, когда бизнес впервые стал рассматривать знание как незаменимый источник конкурентного преимущества.

Однако мировоззрение Тиля идет дальше надежной защиты интеллектуальной собственности и монополии. Бизнес, приносящий большую часть прибыли Тиля (согласно оценкам, около 2,6 млрд долларов), называется Palantir – это компания, которая пользовалась финансированием со стороны ЦРУ, специализируется на анализе данных и обеспечивает компьютерную безопасность пограничных служб по всему миру, включая Данию и Великобританию. Изначально создававшийся с целью консультаций американских военных по вопросам борьбы с терроризмом и антиправительственными движениями, Palantir занимается теперь прочесыванием огромных массивов данных, – любых данных, с целью обнаружения подозрительных закономерностей.

С тех пор компания неоднократно применяла свои методики военной разведки для гражданских целей: в 2018 году стало известно, что она тайно предоставляла полиции Нового Орлеана аналитику в части «интеллектуальной охраны», по которой возможность причастности горожан к бандитским группировкам вычислялась по шаблонам поведения, а не по замеченным преступлениям. В случаях вроде этого миры бизнеса и военной стратегии действительно начинают сближаться. Секретность меняющего мир предпринимательства в теории становится трудноотличимой от таковой у разведывательной службы. В своих периодических философских размышлениях Тиль высказывал глубокую неприязнь к пацифизму, а в особенности – к Томасу Гоббсу, которого он обвиняет в склонности ценить «трусливую жизнь» больше «героической, пусть и бессмысленной смерти»[161]. Таким образом, его превознесение хаоса, основной этос всех стартапов Кремниевой долины, приобретает качества геополитической угрозы.

Тиль олицетворяет определенную крайность либертарианского бизнес-мышления. Однако его успехи и идеи иллюстрируют неизбежные вопросы о роли знания и экспертизы в обществе: какие виды знаний мы ценим и почему? Начиная с 1980-х годов правительства множества стран сознательно стремились поощрять коммерческое применение научных знаний с целью развития «экономики знаний». Отношение к знаниям как к частным экономическим активам привело к широкому распространению консалтинговых услуг, до такой степени, что к концу 1990-х годов одна шестая всех выпускников Оксфорда, Кембриджа и университетов из американской Лиги плюща выбирали карьеру в управленческом консалтинге[162]. В постиндустриальных обществах «креативные индустрии» стали рассматриваться как золотоносные жилы, при условии, что законы об авторском праве были достаточно строгими, чтобы защитить их активы.

Университеты принялись через поощрение, а часто и по требованию, больше подражать поведению коммерческих структур и уделять больше внимания коммерческой ценности образования и исследований. Соответственно, студентам предлагается вести себя подобно потребителям или инвесторам, стремясь получить образование с целью максимизировать свою ценность на рынке труда. Рейтинги университетов позволяют возможным абитуриентам оценивать ценность той или иной квалификации исходя из удовлетворенности студентов и будущего заработка. Изменения в законодательстве, такие как принятый в 1980 году в США судьбоносный акт Бэя – Доула, создали стимул для исследователей чаще патентовать свои находки, а не делиться ими безвозмездно с остальным научным сообществом, как было заведено столетиями. Рынок определит ценность знания, а именно, какую пользу оно принесет в части эффективности, удовлетворения потребителей и производства богатства. Но насколько далеко мы готовы пойти по пути Тиля? Дойдем ли мы до заступничества за секретность и частные «истины»?

Когда знание рассматривается в первую очередь как инструмент бизнеса, инстинкт требует еще более быстрого развития и лучших способов его добычи и контроля. Словно на войне, целью является не общественное согласие, а быстрая реакция на меняющееся окружение. Военные методы просачиваются в мир бизнеса, попутно размывая грань между «войной» и «миром», формируя культуру экономической борьбы. Существует длинная история того, как искусство лидерства и тимбилдинга неоднократно переходило туда и обратно между корпоративной и военной сферами. Но недавно распространившиеся инфраструктуры слежения предоставляют скрытые формы наблюдения невероятной коммерческой ценности. К примеру, в 2017 году выяснилось, что технология самолета-шпиона, разработанная для Агентства национальной безопасности с целью наблюдения за мобильными телефонами с воздуха, использовалась частной компанией Acorn для сбора «коммерческих разведданных» о привычках, связанных с шопингом[163]. Тем временем государство все больше полагается на технологии и услуги частных компаний вроде Palantir при выполнении своих ключевых функций по охране границ и ведению войны.

Идеал обоснованных фактов опирается на их публичность, благодаря которой они могут быть проверены и дополнены. Сегодня он подвергается атакам со стороны различных сил, в том числе бунтующих популистов, ставящих под сомнение легитимность и нейтралитет экспертного знания. Однако ему также угрожает враждебная философия, которая подобно теории войны Клаузевица рассматривает знание как оружие против врагов, а вовсе не как основу для мира. Как и на войне, знание такого рода должно быть оперативным, полезным и секретным, чтобы противники не добрались до него раньше. Смекалка и инстинкт играют важную роль, когда успех зависит от определения настроя масс и влияния на него. Разница в данном случае в том, что участники боевых действий сходятся скорее в индустриальном конфликте, чем на войне в прямом смысле. Ареной таких противостояний является рынок, чьи постоянно меняющиеся цены заменяют обществу нервную систему, передавая информацию от узла к узлу в реальном времени, никогда не засыпая или останавливаясь. Истоки данной философии, чье знамя Тиль несет по миру, находятся в Вене 1920-х годов.

Воинствующий предприниматель

Первая мировая война поставила перед внутренними экономиками беспрецедентные задачи по управлению и реструктуризации. Она потребовала от правительств перенаправить ресурсы на производство боеприпасов и ввести регулирование потребительского спроса. Небывалое количество женщин перешло на рабочие специальности и стало участвовать в таких новых для себя отраслях экономики, как транспорт и машиностроение. Призывные армии мобилизовали 60 миллионов человек по всей Европе. Кроме того, это была первая война, где проводились бомбардировки с воздуха, новшество, которое потребовало для военных нужд еще больше гражданских ресурсов и инфраструктуры. Политики принялись требовать более оперативных и детальных статистических отчетов о производительности ключевых отраслей, предваряя статистические инновации Второй мировой. В силу необходимости перед государством встала задача экономического планирования и мобилизации целых отраслей.

Практически сразу после Первой мировой войны австрийский философ Отто Нейрат представил оптимистический анализ, озаглавленный «Военная экономика». Он утверждал, что война оказала положительный эффект в виде переноса внимания от денежной ценности товаров на внутренние нужды населения и государства. Даже такая страна, как Австро-Венгрия, только что проигравшая войну, может в итоге стать сильнее, благодаря усвоенным урокам эффективного управления собственной экономикой. Как странно бы это ни звучало, война может «быть даже в какой-то мере спасением». Военная экономика показала, что государства способны управлять индустрией более эффективно, чем частный бизнес, так как на них не влияли взлеты и падения рыночной экономики. Нейрат заключил свой труд по-своему логичным вопросом: «Может ли такой же или даже лучший результат быть достигнут мирным путем?»[164] Иными словами, может ли экономика военного времени продемонстрировать превосходство социализма?

В ответ на этот вопрос через год был опубликован памфлет, содержавший решительное «нет». Он назывался «Экономические вычисления в социалистическом содружестве», а его автором был экономист либертарианского толка Людвиг фон Мизес. Во время Первой мировой войны Мизес служил в армии, а также занимал должность экономического советника при военном ведомстве Австрии. Его послевоенная карьера в Вене сочетала преподавательскую деятельность и посты на государственной службе. Он прославился как один из величайших защитников свободного рынка, строя свои суждения на основе доводов, изложенных в трудах своего вдохновителя, экономиста Карла Менгера. Кроме того, Мизес был евреем, из-за чего в 1940 году был вынужден бежать из Австрии в США.

Впоследствии Мизес сделался кумиром американских либертарианцев, включая многих из числа самых рьяных антиправительственных деятелей нашего времени, таких как Рон Пол и братья Кох, которые внимательно изучали его труды в 1960-х. В 1982 году в городе Оберн, штат Алабама, был основан институт Людвига фон Мизеса, чьей задачей стало продвигать прорыночное и антиправительственное мышление. Его труд «Экономические вычисления в социалистическом содружестве» опроверг утверждения Нейрата во времена, когда социализм быстро набирал популярность в так называемой «Красной Вене». Попутно это заложило основы совершенно нового понимания достоинств свободного рынка, которое впоследствии проложило себе дорогу в политические программы Маргарет Тэтчер и Рональда Рэйгана. Как и его будущие последователи, Мизес испытывал сильнейшее отвращение к социализму, вплоть до того, что поначалу он рассматривал фашизм как допустимый способ противостояния поднимающейся красной волне.

Хотя рассуждения Мизеса были сложными и разносторонними, в центре их находилось простое утверждение о преимуществах свободных рынков: они рассчитывают ценность товаров в реальном времени. Именно оперативность и чувствительность рынков играла ключевую роль. Не исключено, правительства и могут разобраться, сколько боеприпасов надо произвести в нужное время/место, прикинуть, сколько нужно хлеба, чтобы накормить население во время войны. Однако сначала им нужно собрать данные, построить математические модели, а затем произвести вычисления. Факты подобного рода производятся не быстро. К тому времени, как эксперты закончат оценку того, что надо производить, мир будет уже другим. Мизес утверждал, что экономика свободного рынка способна на значительно лучшие результаты, чем плановая, потому что позволяет ценам постоянно расти и падать в ответ на огромное количество выборов, желаний и ожиданий населения.

Мизес признавал, что в случае очень простой экономики (например, небольшое аграрное сообщество) или при условии, что нужды людей годами не меняются, принятие экономических решений можно централизовать вокруг небольшой группы планировщиков. Однако в условиях индустриального производства, обеспечивающего население страны, эффективное экономическое планирование потребует невероятно сложных вычислений, выполняемых с невозможной скоростью. Добавить сюда технологический прогресс, и ситуация станет слишком комплексной для экспертных расчетов. Социализм, как утверждал Мизес, был не столько этически или политически неприемлемым (хотя таким он его тоже считал), сколько невозможным с научной и технической точек зрения ввиду ограничений человеческого разума. В условиях централизованной плановой экономики «всякое экономическое преобразование становится проектом, успех которого нельзя ни оценить заранее, ни соизмерить впоследствии, – писал он. – В итоге получается лишь блуждание во тьме»[165]. Определяющей проблемой индустриальной экономики является то, что она меняется слишком быстро и непредсказуемо, чтобы справиться с ней одним лишь человеческим умом.

Скорость вычислений была не единственным преимуществом свободного рынка по Мизесу. Рынки также очень эффективны в адаптации к огромному числу вкусов и мнений, так как реагируют на предпочтения потребителя. Мизес утверждал, что сформировать какие-либо объективные факты о потребительских нуждах и желаниях практически невозможно. Что я хочу потреблять, является для меня совершенно субъективным вопросом; нет способа доказать, что мои предпочтения верны или более правильны, чем ваши. В этом смысле Мизес был релятивистом, считавшим, что не существует объективного способа соизмерить правильное количество товара, которое следует произвести. Рынки, в свою очередь, избавляют нас от необходимости приходить к общему согласию по поводу того, что нам нужно. Подобно успешно проведенной военной операции, рынки координируют народ без необходимости в консенсусе.

В контексте «Красной Вены» 1920-х годов и сразу после революции в России Мизес критикой социализма поднял интеллектуальный шторм. Это спровоцировало ряд ответов не только от интеллектуалов и не только из Австрии, но и со всей Европы, что продолжалось годы и впоследствии стало известно как «дискуссия об экономическом расчете в социалистической экономике». Экономисты социалистического толка рьяно боролись, дабы доказать, что в принципе экономику можно планировать эффективно даже без свободных рынков в сигнальной роли, хотя расчеты и правда потребуются бесчеловечно сложные. Другие отчасти согласились с доводами Мизеса и развили идею «рыночного социализма», при котором ключевые решения о производстве принимаются правительственными экспертами, но вопросы распределения остаются в руках рынка. Этот спор шел и временами возобновляется до сих пор каждый раз, когда новые достижения в области производительности компьютерных вычислений создают впечатление технической реализуемости социализма.

Однако Мизеса волновало не только разрушение идеи экономического планирования. Он также расчищал площадку под определенный тип экономического лидерства, на которой персонажи вроде Тиля выстроили целые системы убеждений: предпринимательство. Оно все еще оставалось вариацией планирования, но действовало в частном секторе, с частным капиталом по частным ценам. Особой ценностью предпринимателей, как считал Мизес, было не то, что они четко знали, какие методики сработают и какие товары будут продаваться, а то, что они были готовы действовать даже если готовы к этому не были. У них хватало смелости идти на значительные риски и (вместе со своими инвесторами) принимать последствия неудачи. Имелся стратегический и храбрый склад ума, который в иных случаях встречался на поле боя. И действительно, он был очень схож с качествами, что так восхищали Карла фон Клаузевица в великих военачальниках.

Действовать предпринимателям позволяют не факты и не профессиональные навыки, а впечатления и информация, которые пока еще не посетили окружающих. Как на войне, оперативность, секретность и храбрость важнее всего. Аналогия между великими новаторами от бизнеса и военачальниками стала явной благодаря другому венскому экономисту, испытывавшему похожий энтузиазм по поводу чистого капитализма, Йозефу Шумпетеру. Как он писал в начале 1930-х, «…подобно тому, как военные действия должны быть предприняты согласно стратегической обстановке, даже если нет никаких данных, какие можно было бы добыть, так же и шаги в экономической жизни необходимо делать без детального анализа предстоящих поступков. Таким образом, успешность всякого дела зависит от интуиции»[166].

Предвещая современное нам восхищение личностями Стива Джобса и Марка Цукерберга, Шумпетер был заинтригован выдающимися психологическими качествами подобных персонажей. Их мотивацию составляли не только деньги, но «воля завоевателя: стремление сражаться, доказать свое превосходство над другими», полагал он[167]. Австрийская экономика, как стало впоследствии известно, стремилась направить аристократический, военный этос в сферу предпринимательской борьбы, и государству следовало серьезно посторониться.

Единственные факты, принимаемые во внимание в пылу подобных противостояний, это рыночные цены. Однако цена – факт очень любопытной природы, совсем не такой, как факты, что эксперты XVII века стремились защитить. Во-первых, в обществе свободного рынка нет эксперта, чтобы следить за ценами. В отличие от фактов статистики, отчетности, анатомии или окружающего мира, которые осмысливаются, формируются и проверяются экспертами, цены растут спонтанно. Именно за это Мизес относился к ним так положительно. Во-вторых, пока рынки становятся все свободнее и аморфнее, цены меняются почти постоянно. Достаточно вспомнить современные нам цены на биржах, которые постоянно в движении и требуют новых технологий вроде тикерных аппаратов и цифровых экранов, чтобы гарантировать, что отображаемая цена является текущей. Таким образом, это очень странного рода факт. Цена мало чем может помочь в разрешении споров или неопределенностей и всегда предлагает преимущество тому, кто реагирует быстрее всех.

Австрийские сторонники свободного рынка не утверждали, что предприниматель всегда прав. Но они заявляли, что только система гибких цен могла гарантировать, что ошибки будут обнаружены. При социализме, согласно их суждениям, плохая экономическая идея или негодный продукт могли получить ход, потому что имели полную поддержку со стороны государства. Но в конкурентной экономике неудачные стратегии и технологии быстро прекратят использоваться, при этом предприниматели и инвесторы потеряют деньги. Таким образом, капитализм был формой дарвинизма, в котором постоянные нарушения порядка ведут к формированию все более сильной системы. Это игра смекалки, чутья и предвидения, в которой побеждает тот, чьи инстинкты показывают себя наиболее дальновидными и надежными.

С точки зрения Мизеса и его сторонников, Нейрат сделал на примере экономики военного времени неправильные выводы. Он сфокусировался на расширенной роли государства в состоянии войны, предполагая, что оно сможет и дальше производить и распределять блага в мирное время. Мизес, в свою очередь, извлек совершенно иной урок: капитализм уже подобен войне, что ведется между предпринимателями, чьи храбрость, новшества и капитал сталкиваются на поле брани. Как и на войне, здесь мало фактов, на которые можно положиться, и все сводится к самообладанию, стратегии и интуиции. Никаких реальных ранений никто друг другу, конечно, не наносит, но ставки должны быть настолько высоки, насколько возможно. Ключевой задачей правительства является не производство или распределение товаров, но защита права частной собственности. Учитывая важность идеи и изобретений для такой системы, это право будет вынуждено силой распространиться и на интеллектуальную сферу. Мизес отчетливо понимал, что по своей сути это был вопрос физической силы: «Всякая собственность проистекает из захвата и насильственного удержания», – утверждал он[168]. Но без этой защиты не получится капитализма; а без капитализма не будет ни экономического прогресса, ни свободы личности.

В течение десятилетий после смерти Мизеса в 1973 году вдохновленные его идеями либертарианцы боролись за расширение влияния частных экономических сил в рамках все более агрессивных и часто успешных кампаний. Кампании эти изображают практически любое налогообложение и регулирование заговором социалистов, которые спят и видят, как бы уничтожить свободу личности. Как было обнаружено историком Нэнси Маклин и журналисткой Джейн Майер, американские организации, такие как Институт Катона, «Reason Foundation» и «Liberty Fund», прилагали огромные усилия при щедрой поддержке богатых доброжелателей в борьбе с социальным и экологическим контролем со стороны государства на самом базовом уровне. Право корпораций причинять ущерб окружающей природе и своим собственным сотрудникам отстаивается как основной принцип свободы, альтернатива которому государственный социализм. Избрание Барака Обамы в 2008 году с его планами по спасению финансовой системы и обеспечению социального медицинского страхования стало катализатором для грозной мобилизации экономических и интеллектуальных мускулов, питаемой либертарианской идеологией.

Победил Мизес в «дискуссии об экономическом расчете в социалистической экономике» или нет, дело не в этом. Что более важно, сделав центральной проблему быстрых вычислений, он определил условия, на которых этот спор происходил. Согласно трудам историка экономики Филипа Мировски, совершив это, он определил шаблон, по которому мэйнстримная экономика будет развиваться всю вторую половину XX века, особенно в США[169]. В согласии с критикой Мизеса в отношении Нейрата экономисты все больше рассматривали свою профессиональную область с точки зрения информатики и воспринимали рынки как узлы обработки информации. Мировски отмечает, что начиная с 1960-х годов экономисты, занятые темой информации, стали доминировать в списках нобелевских лауреатов, помогая заложить интеллектуальные основы возрождения политических программ свободного рынка в 1970-х и далее. Многие из них являлись относительно традиционными представителями своей профессии, полагавшимися в моделировании рыночных сил на математические формулы. Однако среди них оказался также и Фридрих фон Хайек, лауреат Нобелевской премии 1974 года, в чьих трудах мы можем обнаружить более оригинальный и преобразующий подход к философии познания, который, вполне возможно, представляет собой самый значительный – и судьбоносный – в XX веке вызов основам и авторитету публичной экспертизы.

Полезное знание

В начале XX века, проводя юность в довоенной Вене, Хайек обзавелся противоречивым отношением к традиционному академическому образованию. Его отец был доктором, но всегда мечтал быть ботаником, и он стал рассматривать университетскую карьеру как предмет своих стремлений. Однако найти конкретную область, что смогла бы удержать внимание Хайека, не удалось. В школе у него имелся некоторый интерес к биологии, в особенности к теории эволюции Дарвина, но в большей степени он тянулся к практическим видам занятий вроде скалолазания и театра. Хайек разделял интеллектуалов на два разных вида: на «мастеров своей темы», имеющих авторитет в определенной области знаний, и «головоломов», которые играют с проблемами, но не всегда хорошо знают предмет. Себя он, не сомневаясь, причислял ко вторым.

Его неоднозначное отношение к университетам и профессиональным знаниям впоследствии повлияло на основы его философии. Как теоретик, Хайек восхищался ролью интеллектуалов в обществе и считал, что идеи определяют и принципы законодательства, и общественное здравомыслие. С другой стороны, он очень опасался – вплоть до паранойи – потенциала, которым они и эксперты обладали в части создания и оправдания основанных на тирании политических систем. В конечном счете его труды сводятся к защите практических навыков и инстинктов, характерных для бизнесменов, и атакам на заносчивость экспертов и теоретиков, претендующих на понимание функционирования общества.

Во время второй половины Первой мировой войны Хайек служил в австро-венгерской армии на итальянском фронте. Вскоре после войны он, поддавшись тогдашней моде на социалистические идеи, короткое время считал себя их последователем и впервые столкнулся с экономической теорией. Однако критика плановой экономики за авторством Мизеса поменяла его идеологическое мировоззрение. В 1922 году Хайек наткнулся на книгу великого либертарианца под названием «Социализм» (расширенный вариант памфлета, написанного в ответ Нейрату) и нашел изложенную в ней логику крайне убедительной. Как он вспоминал впоследствии: «Социализм обещал воплотить наши надежды на более рациональный, более справедливый мир. А затем вышла эта книга. Наши надежды были перечеркнуты»[170].

В 1920-х годах Хайек в итоге познакомился с Мизесом лично и сделался его ассистентом, перед тем как пойти работать младшим лектором в Венский университет в 1926 году. Он никогда не придерживался либертарианских политических убеждений в той же степени, что Мизес, хотя позже все же получил свою долю славы у сторонников свободного рынка, среди которых были Рональд Рэйган и Маргарет Тэтчер. Последняя известна тем, что однажды прервала законотворческий диспут Партии консерваторов, с силой швырнув им на стол копию труда «Конституция свободы», написанного Хайеком в 1960 году, со словами «Вот, во что мы верим». Он стал кумиром для поборника свободного рынка, американского мыслителя Милтона Фридмана, который возглавлял влиятельную «чикагскую школу» экономики при университете Чикаго, где Хайек провел 1950-е годы. Классическое произведение 1944 года «Дорога к рабству» сделало его в США культовой фигурой. Хотя в те времена идеи свободного рынка не были популярны в мире, а сам Хайек воспринимался как идеологический чудак большинством экономистов, в Чикаго имели иное мнение.

Однако самый значимый этап его карьеры пришелся на промежуток между знакомством с Мизесом в Вене и Фридманом в Чикаго, когда в 1930–1950-х годах он работал в Лондонской школе экономики (ЛШЭ). Множество опубликованных им статей во время службы в ЛШЭ подпадали под тематику шедшей тогда «дискуссии об экономическом расчете в социалистической экономике». Хайек поставил себе четкую задачу поддержать идеи свободного рынка и продолжить начатый Мизесом критический демонтаж социализма. Однако, занимаясь этим, он также разработал теорию познания, доводы которой распространялись далеко за пределы экономики и бросали вызов политическому положению экспертов в целом. В противовес романтическому идеалу интеллектуала, непричастного искателя истины, Хайек ставил циничный вопрос о том, какую пользу приносит знание и кто на самом деле получает от этого выгоду. При этом претензия экспертов на аполитичность (по меньшей мере в том, что касается экономических и социальных моментов) была поставлена под сомнение, и в итоге их впервые стали в чем-то подозревать.

В 1936 году Хайек был приглашен в ЛШЭ выступить с инаугурационной лекцией, для которой он выбрал тему «Экономика и знание». Данное выступление содержало в себе центральную часть утверждения, что появится через девять лет в его статье «Использование знания в обществе». Там Хайек, ясно осознавая возможную негативную реакцию, высказал следующее:

«Сегодня мысль о том, что научное знание не является суммой всех знаний, звучит почти еретически. Однако минутное размышление покажет, что несомненно существует масса весьма важного, но неорганизованного знания, которое невозможно назвать научным (в смысле познания всеобщих законов), – это знание особых условий времени и места»[171].

Именно этот последний вид знания используется предпринимателями и управленцами, когда они, к примеру, «полностью используют станок с неполной загруженностью или находят, как лучше употребить чье-то мастерство»[172]. Предвещая то, что впоследствии станет выражением неприязни к «либеральным элитам», Хайек позволил себе заметить, что «сегодня стало модно принижать важность [этого] знания». Борьба с этой «модой» станет одной из его основных политических и философских задач.

Как и Мизес до него, Хайек обращал особое внимание на то, что центральной проблемой всего экономического управления является изменчивость. Постоянно появляются новые идеи, методы и предпочтения потребителей. Оборудование ломается в неожиданных местах. Случайные происшествия вроде перебоев с электричеством или аномальной погоды нарушают наши планы непредсказуемым образом. Согласно Хайеку, эта постоянная неопределенность является здоровым состоянием, так как поощряет разнообразие и конкуренцию. Единственная альтернатива – это полутоталитарный сценарий, в котором все организуется посредством централизованной диктатуры.

Из-за неопределенности те люди, что способны решать проблемы и реагировать на обстоятельства, ценятся значительно выше, чем абстрактные теоретики или эксперты. Совладание с неизвестными и непредвиденными обстоятельствами требует таких качеств, как гибкость и стойкость, которые не всегда связаны с научным подходом. К примеру, статистик может заметить «законы», по которым работает экономика, но такие, как он, менее полезны, чем управленцы, предприниматели и инженеры, применяющие свои знания на деле в определенных конкретных ситуациях. На каком основании мы полагаем, что знания статистика об экономике «лучше» и «ближе к истине», чем знания отдельно взятого бизнесмена о том, что происходит прямо сейчас? Для Хайека ответ находился в снобизме «интеллектуалов» по отношению к практическим и специальным знаниям.

Одной из причин такого отношения было то, что практический навык сложно высказать или записать словами. Это знание, находящееся непосредственно у своего носителя и которым нельзя напрямую поделиться с общественностью посредством публикаций или дебатов. Познания успешного предпринимателя, подобно таковым у умелого механика или военачальника, не являют собой набор фактов или находок. Это не отражение окружающего мира, а способность манипулировать им. Данный феномен иногда называют «воплощенным» или «неявным» знанием. Это знание не что, а как. Во времена, когда школ ведения бизнеса и профессиональных квалификаций в университетах почти не было (особенно в Европе), Хайек полагал, что подобное знание очерняется интеллектуалами за отсутствие объективности. Однако именно из-за скромности и ограниченности такого знания он считал, что оно представляет гораздо меньшую политическую опасность, чем знание экспертов, что стремятся поставить на службу обществу свои фактические и теоретические изыскания.

Тем не менее Хайек пошел дальше. Дело было не только в том, что такое знание трудно поддается передаче или публикации; значительная доля его ценности состоит в недоступности. Именно это дает предпринимателям преимущество перед конкурентами. Знание должно признаваться частным активом, иначе вечное соревнование предпринимательского капитализма не сможет продолжаться. Как до него Мизес и Шумпетер, Хайек настаивал, что каждый делец обладает слегка отличающимися перспективой, преимуществами и догадками, и единственный способ их упорядочить – это позволить рынку расставить все по местам. По тому же принципу усилия с целью определить общепризнанные, известные всем факты оказывают на предпринимательство подавляющее воздействие. Стремиться к консенсусу – значит давать ход социализму. Это выставляет экспертов в новом свете, коль скоро сам по себе поиск общего видения бытия становится угрозой свободе как таковой.

Против экспертов

На протяжении 1930-х и 1940-х годов Хайека все больше беспокоили социалистические симпатии интеллектуалов. Он связывал это со склонностью к «обобщению» – предположению, что существуют законы, по которым живет общество в целом и развивается история в целом. То, что начинается лишь как «воображаемая схема для интерпретации» социальных сдвигов, становится в руках интеллектуалов набором объективных фактов, объясняющих, почему события развиваются так, а не иначе[173]. С точки зрения Хайека, это совершенно ненужный шаг. Если требуется понять экономические и социальные изменения, гораздо лучше будет обратиться к людям, что эти изменения провоцируют – потребителям, предпринимателям, управленцам, – нежели к экспертам, что смотрят на происходящее с некой надуманной позиции нейтральной объективности.

Хайек утверждал, что, когда эксперты ищут объективности, они теряют из виду прочие точки зрения на окружающий мир. Убеждая себя, будто это поиск знаний на общественных началах, они на деле не заинтересованы в понимании того, что это самое общество думает или хочет. Он полагал, что публичное признание звания эксперта несло в себе опасность, так как приводило к монополии на способ определения фактов. По мере того как государства вкладывали все больше средств в научные исследования, формировалась опасная олигархия, в рамках которой неявные или, наоборот, открытые социалисты позволяют своему «объективному» взгляду определять государственное управление.

Благодаря контролю над общественными институтами интеллектуалы встречают минимум сопротивления. Хайека волновал консенсус среди элиты знаний. Идеи и знания должны признаваться достоверными лишь после проверки в конкурентной среде, с противниками. Согласно Хайеку, чтобы добиться прогресса, нам следует полагаться не на отдельных ученых, а на соревновательную среду в целом, где деятели науки будут противостоять друг другу[174]. Но что, если научный истеблишмент в большинстве своем соглашается с чем-то, например с проблемой глобального потепления или последствиями курения табака? Должно ли понятие «ученого» быть расширено так, чтобы нашлись голоса против? Немало вдохновлявшихся Хайеком либертарианцев сказали бы, что да.

В части практических действий Хайек боролся с монополией экспертов на различных фронтах. Он был в числе основателей «Общества за свободу в науке», созданного в 1940 году в Великобритании с целью борьбы против влияния марксизма на научную политику. В 1947 году он организовал общество «Мон Пелерин», международный аналитический центр, чьей задачей стало возрождение либерального и либертарианского мышления и сопротивление поползновениям в сторону социализма в послевоенном мире. Это общество, среди членов которого были такие экономисты, как Мизес и Фридман, и известные философы, такие как Карл Поппер и Майкл Полани, стало одной из основных структур, посредством которых идеи свободного рынка циркулировали десятилетиями и привели к власти Рэйгана и Тэтчер. Но кроме того, оно продемонстрировало практическое отражение критических доводов Хайека об экспертизе. То, что главенствующие академические и правительственные институты оказались коррумпированы иллюзиями «объективности» и «общественного интереса», означало необходимость создания сопротивления посредством формирования совершенно новой инфраструктуры производства знаний. Монополию, навязанную интеллектуалами в публичной сфере, можно было сломать только путем создания конкуренции.

На протяжении последующих десятилетий общество «Мон Пелерин» стало образцом для различных аналитических центров «новых правых», таких как «Heritage Foundation» в США, «World Economic Forum» в Швейцарии и «Centre for Policy Studies» в Великобритании. Как и Хайек, этими вновь созданными организациями часто двигало подозрение, что университеты и медиакорпорации были безнадежно закрепощены своим собственным стремлением к «объективности» или «непредвзятости», что на деле значило лишь социализм. Исследовательские институты, поддерживаемые частными пожертвованиями, стали возможностью обхода существующих каналов интеллектуального обмена, часто минуя публичную сферу вообще. Для интеллектуалов, воспринимающих идеал общественного знания как опасный социалистический самообман, частные и даже секретные площадки политических дискуссий выглядят вполне логичным решением. Проводимые братьями Кох саммиты, где спонсоры из числа крупного бизнеса делятся политическими идеями, даже прославились использованием генераторов белого шума с целью исключения лишних свидетелей, тем самым подняв стремление к приватности на новую высоту[175].

Сегодня данная тенденция подкрепляется в Америке мощной индустрией частных благотворительных трастов, перенаправляющих огромные денежные средства на особые научные программы без всякой ответственности или публичности. Принадлежность к благотворительности позволяет их донорам уменьшить свои налоги, что в интересах либертарианцев вроде Кохов. Темпы роста этих финансовых субъектов поразительны: в 1930 году в США было зарегистрировано 200 частных фондов, но в начале XXI века данная цифра превысила уже 100 000, с общей стоимостью активов более 800 млрд долларов[176].

Негласное предположение идей Хайека состоит в том, что традиционные университеты подобны картелям, вступившим в сговор против общества и узурпировавшим право контролировать факты. С этой радикальной точки зрения монополия – это не обязательно плохо, если она достигнута через креативность и готовность к рискам. Но академические круги защищены от рыночной конкуренции лишь на основании исторически сложившихся привилегий и ложных идей об общественных интересах. Они ничего не сделали, чтобы заслужить это преимущество, и разрушить этот картель посредством добавления новых соперников будет в интересах общества. Коммерческие университеты, финансируемые частным капиталом аналитические центры и консалтинговые агентства, наверное, не имеют доступа к истине в большей степени, чем традиционные общественные институты. Но посредством привнесения большего разнообразия политических идей и мнений они разрушают интеллектуальный картель экспертов, заменяя его чем-то более рыночным.

С точки зрения бизнеса такое привнесение «конкуренции» в научные исследования принесло существенные дивиденды, пусть и ценой страшных социальных и в теории катастрофических экологических потрясений. Нефтяные компании вроде «Exxon» имели возможность, благодаря непрозрачным финансовым посредникам, таким как «Donors Trust», направлять средства в пользу исследовательских институтов и полуакадемиков, что были готовы противоречить общему консенсусу по поводу того, что сжигание ископаемого топлива провоцирует глобальное потепление[177]. Впервые узнав о научной связи между ископаемым топливом и глобальным потеплением в 1977 году, компания «Exxon» потратила колоссальные средства на поиск возможностей скрыть или поставить под сомнение эти свидетельства[178]. Персонажей, выглядевших экспертами, выставляли на публичных дебатах с целью дать голос «другой стороне» спора, где эта самая другая сторона была организована строго для получения финансовой выгоды.

Фальшивую науку можно победить. Проблема в том, что это требует времени. Там, где одна сторона занята проектом представления и всеми силами стремится произвести максимально точные записи и иллюстрации климата, а другая занята проектом мобилизации и стремится победить в борьбе за общественное мнение, первые будут очень уязвимы. Со временем альтернативный взгляд будет разоблачен как ложный, но, как часто бывает, уже поздно. В случае с глобальным потеплением может быть уже совсем поздно. Так или иначе, знание стало приобретать характеристики оперативности и своевременности, что 350 лет назад, когда создавались наши идеалы научной экспертизы, было немыслимо.

Знание в реальном времени

Начиная с 1975 года, когда послевоенный политический консенсус начал уходить, идеи свободного рынка, популяризованные Хайеком, привлекли внимание популярных политиков. К тому времени попытки управлять национальными экономиками, исходя из кейнсианства, уже несколько лет перестали давать результат. Связано это было как с технологическими и политическими проблемами, так и непредвиденными событиями вроде внезапного скачка цен на нефть осенью 1973 года. В том же году были упразднены фиксированные курсы валют, а следом и контроль движения денежных знаков через границы. Как итог, ценность денег стали определять международные рынки, а не политики. Контрреволюция против амбиций деятелей публичного экономического планирования шла вовсю, а идеи Мизеса, Хайека и Фридмана стали резко набирать популярность. К началу 1980-х годов социальные опросы впервые показали, что американцы доверяют бизнесу больше, чем правительству. Победы Рэйгана и Тэтчер, обещавших возродить престиж предпринимательства и свободного рынка, были знаком того, что появилась новая интеллектуальная традиция.

Однако было бы ошибкой предполагать, что данный сдвиг включал в себя замену политических механизмов один к одному. Имело место не просто замещение старой идеологии новой. Происходило нечто еще более фундаментальное, в соответствии с долгосрочным видением Мизеса и Хайека. Когда экономисты Австралии приводили аргументы в пользу свободного рынка, то никогда не касались прироста благосостояния или качества продукции, даже если они сами в это верили. Более судьбоносным и вызывающим беспокойство утверждением было то, что так снизили потребность в публичной, централизованной экспертизе как таковой. Можно пойти дальше и сказать, что тем самым снизили потребность в истине. С того времени, как Мизес в 1920 году написал свой памфлет об экономическом расчете, развился идеал, согласно которому рынки при условии относительного невмешательства со стороны правительства могли бы стать организующим принципом для в ином случае беспорядочного, недальновидного, просто недалекого общества. Пока есть возможность мирным путем координировать людей в реальном времени, нужны ли вообще эксперты и их факты?

По этому поводу Хайек рассуждал в своем труде «Дорога к рабству». Даже если бы общество стало опираться на узкие практические знания предпринимателей и потребителей, отказалось от теорий и фактов, предоставляемых работающими на государство «интеллектуалами», остался бы вопрос, кто же будет координировать большие массы населения? Если бы люди не признавали научный консенсус или истину, что тогда будет обеспечивать их мирное взаимодействие? Тот вопрос занимал Томаса Гоббса в далеких 1640-х. Но там, где он отдавал эту роль законам суверена, который заставлял бы людей держать свои обещания под страхом насилия, Хайек возлагал надежды на рынок, поддерживаемый государством в части защиты частной собственности.

В глазах Хайека гениальность рынков заключается в том, как мало они требуют от людей, собственно, знать или понимать. Чтобы работал рынок безалкогольных напитков, нет необходимости в человеке, который понимал бы систему в целом. Не нужно «экономистов по напиткам». Необходимо лишь, чтобы люди, при желании, приобретали напитки, а производители и ретейлеры стремились получить прибыль. Цены сделают все остальное. Если эксперты действительно хотят быть нейтральными, им следует не пытаться понять, что происходит, а просто сосредоточиться на создании условий для конкурентной среды.

Таким образом, рынок является институтом эпохи «постправды», который избавляет нас от необходимости взирать на него объективно. Будет даже лучше, если мы станем игнорировать факты о системе в целом и будем уделять внимание лишь той части, что нас касается. С точки зрения Хайека, рынок делает то, чем отказываются заниматься интеллектуальные элиты, а именно – учитывает чувства, инстинкты и точки зрения обычных людей. Покуда эксперты или политики не вмешиваются, рынки имеют свойства антиинтеллектуального популизма. И это хорошо.

Исходя из этих рассуждений, рынок – это своего рода механизм массового отслеживания, чья задача определять настроения и изменения в обществе. Как если бы непрерывно шло голосование или опрос, только с преимуществом того, что он всегда дает результат в реальном времени и отражает текущее положение вещей. Когда что-то происходит, например стихийное бедствие или объявляют о принятии нового закона, можно сразу же посмотреть на реакцию рынков. Слухи о надвигающемся дефиците или изменениях правил могут вызывать у них мгновенную реакцию. В роли механизмов оперативного отслеживания рынки действуют не столько как средство получения фактов, сколько как индикатор наших чувств. Именно на этом моменте вера в рынок пересекается с популизмом и национализмом, коль скоро ее последователи воспринимают политику не более чем как координацию общественных масс через общие чувства. Этими чувствами эксперты вытесняются из поля зрения публики.

Деятели вроде Уильяма Петти и Джона Граунта разработали первые формы социальной науки, представляя общество подобием человеческого тела, где деньги и товары циркулируют подобно крови. Целью изучения «политической анатомии» стал поиск «лекарств», необходимых для поддержания данного тела в добром здравии. Адаптируя ту же метафору, мы можем заключить, что Хайек видел в рынках нервную систему общества, информационную сеть невероятной сложности и скорости, основой гениальности которой является ее распределенная натура. Чем искать информацию об этой системе знаний, с целью управлять ей, лучше просто признать, какой чудесный источник оперативных данных та собой представляет.

Когда рынок берет ответственность за знание на себя, задачей человека остается лишь делать предпочтения и следовать им. Нет необходимости обосновывать их рационально или объективно. С точки зрения Хайека, предпочтения определяются «эмоциями и порывами», а с различиями между «плохими» и «хорошими» решениями, «верными» и «неверными» мнениями рынок разберется сам[179]. В обществе, построенном по такому принципу, все превращается в пиар-борьбу, где правительства и корпорации манипулируют своим имиджем с целью заслужить симпатию инвесторов и потребителей. Нет никаких фактов, только тренды и ощущения. Подобно военачальникам, отдельным банкирам приходится учитывать влияние своих заявлений и решений на общественное мнение, взвешивая каждое озвучиваемое слово на предмет того, как его воспримут рынки. Политики и корпоративные руководители вынуждены прилагать огромные усилия, чтобы не «оговорить» свои акции или валюту и поддерживать «уверенность» в будущем. Реальность существует в глазах инвестора, кредитора или покупателя. «Рыночная разведка» подразумевает предвидение того, какое желание или настроение следующим получит распространение.

Начиная с 1970-х годов банки стали разрабатывать комплексные математические модели для вычисления рисков, связанных с возможными исходами в будущем, которые позволяли переводить абстрактные риски – такие, как плохая погода, неурожай или падение курса валют, – в продукт, что можно было бы купить или продать на открытом рынке. Эти «деривативы» – еще один пример, как рынки подрывают авторитет экспертов. Экономисты и математики, разрабатывающие подобные инструменты, не претендуют на знание того, что есть или что в итоге будет, а лишь рассчитывают математическую вероятность того, что может быть, дабы потом заработать на этом словно в тотализаторе. Для некоторых случаев, например, мало зарабатывающий американец задолжает по ипотеке, нет необходимости знать больше. Естественно, это также налагает пугающе большую ответственность на всякого, кто берется делать вычисления относительно данного риска. Экономические выгоды тех институтов и специалистов, что конструируют и продают подобные страховые продукты, слабо поддаются исчислению. Разительное откровение заключается в том, насколько больше можно заработать денег на том, чего узнать нельзя, а именно будущее, чем на том, что можно.

Жить в обществе свободного рынка, порожденном потрясениями 1970-х и существующем поныне, значит жить в состоянии постоянной готовности реагировать и адаптироваться. Круглосуточные новостные каналы в прямом эфире отображают отчеты финансовых рынков. Компании нанимают футуристов, предсказателей трендов и обозревателей горизонтов, чтобы те помогали представить, что может получить распространение. Процветающая индустрия управленческого консалтинга и аутсорсинг исследований снижают потребность бизнеса в содержании собственной внутренней экспертизы. Словно на войне, больше всего значат те разведданные, которые доступны оперативно и позволяют реагировать настолько быстро, насколько возможно. Высокочастотные трейдеры возводят данный принцип в абсолют, вкладывая миллионы в оборудование (как то частные линии связи и географически выгодно расположенные компьютерные сервера), позволяющее им и их алгоритмам адаптироваться под изменения цен на считаные миллисекунды раньше остальных участников рынка.

В таких условиях отдельный индивид должен уделять меньше внимания поиску правды или объективности и больше стараться адаптироваться. В обществе под управлением свободного рынка каждому человеку надо думать о том, как прорекламировать себя в глазах работодателей или клиентов. Образование начинает цениться не столько за сопутствующие ему знания, сколько за то, как оно повлияет на перспективы трудоустройства обучаемых, для которых обаяние, гибкость и технические навыки не менее важны, чем традиционные виды профессиональной или интеллектуальной квалификации. То, что называется «networking», на практике означает искать знание, которым другие не обладают: в конкурентной среде ценны именно те сведения, которых нет в публичном доступе. Слухи обладают куда большим потенциалом для прибыли, чем опубликованные факты. Каждый жизненный выбор делается в контексте конкуренции и того, как выделиться среди противников благодаря квалификации, обаянию и работе над собой.

Проникнув в традиционные сферы научной деятельности, рыночный этос оказал ряд противоречивых эффектов. Из-за новой необходимости публиковать и/или патентовать результаты исследований как можно быстрее, чтобы раньше других застолбить какую-то предметную область, ускорилась академическая жизнь. В соревновательном стремлении совершать открытия побыстрее, со временем заметно снизилось качество патентуемых работ[180]. Университетам приходится тратить много сил на имидж и маркетинг, постоянно борясь за возможность «отличиться» на общем рынке образовательных и исследовательских услуг. Ученых оценивают и награждают в соответствии с общепринятыми критериями продуктивности, вынуждая их проводить больше исследований за меньшее время без оглядки на то, как это повлияет на качество результата. Чтобы сохранить свое место в эпоху фактов реального времени, университетам приходится не искать причины или закономерности, стоящие за происходящим хаосом, а быть готовыми в любой момент реагировать на постоянно меняющийся мир.

Подозрения, которые Хайек питал в отношении общественной экспертизы, стали своего рода самовоплощающимся пророчеством. Преобразования в университетах начинаются с предположения, что исследователи и преподаватели действуют в своих интересах, пользуясь своим общественным положением и протекцией, чтобы сопротивляться давлению конкурентов. Потом появляются метрики и таблицы лиг, чья цель заставить их руководствоваться индикаторами вроде «удовлетворенности учащихся» и «трудоустройства выпускников», что, как и требовалось, провоцирует поведение в духе традиционных корпораций. Чем дальше, тем сложнее доказать отличие университетов от частного бизнеса, а сравнение их с коммерческим сектором (не в пользу первых) становится интуитивно очевидным шагом. От ученых требуют предоставлять свидетельства экономической и прочей выгоды от их работы, руководствуясь необходимостью спустить их с небес на землю (в Великобритании это называют «impact»). Это лишь закрепляет представления о знаниях как о практическом инструменте выполнения конкретных задач, а поиски «фундаментального» знания – это только казенная индульгенция.

Рынок не предлагает и не требует никакого консенсуса по поводу происходящего. Однако он может служить для координации комплексного множества противоречащих друг другу точек зрения, настроений и идей, взамен избавляя правительства и экспертов от необходимости брать ответственность на себя. Покуда каждый включен в единую информационную сеть, сиречь рынок, все личные взгляды равноправны и нет нужды в различиях между «истиной» и «заблуждением», «объективностью» и «субъективностью». Как выражался Хайек, «знание и невежество вещи относительные»[181]. Мы всего лишь делаем ставки, и со временем определяется победитель. Проблема же данного интеллектуального эгалитаризма состоит в том, что в материальном плане он никоим образом не связан с эгалитаризмом как таковым.

«Истинностный» отбор

Наполеона сделало столь невероятным в глазах его почитателей то, что он показал, как за счет лишь силы воли и стратегического гения можно перекроить всю карту Европы. Он был лидером, бросившим вызов самой природе политического бытия, ввергнувшим в хаос целые страны и стремившимся создать новый мир. Наполеоновский менталитет начинается с отказа принимать существующее положение вещей и признавать его постоянным. В конечном итоге Наполеон потерпел поражение, но фиаско это лишь один из возможных исходов такого акта неприятия. Война не просто усложняет определение фактов, но сменяется длительным периодом полной неопределенности конечного итога.

Похожая закономерность относится к теории эволюции Дарвина. Всякий эволюционный прорыв является результатом не предсказуемых и повторяющихся процессов, а причудливых отклонений. Чтобы биологический мир преобразился, должны иметь место случайности и нарушения, меняющие порядок вещей. Можно даже сказать, что подобные «ошибки» становятся основой для совершенно нового будущего. Подавляющее большинство их ведут в никуда. Но время от времени одна из них преображает мир. Что-то, начавшееся с ошибки, позже становится нормой благодаря своим превосходящей силе и способности к адаптации. Так статус-кво оказывается переопределен отклонением от нормы.

Похожий идеал изменения через отклонения знакомая нам группа венских интеллектуалов XX века надеялась защитить как основной принцип свободного общества. Хайек называл конкуренцию «процессом открытия», посредством которого познается бытие. Философ Карл Поппер, его друг и последователь, в своей знаменитой книге 1945 года «Открытое общество и его враги» утверждал, что признаком научного прогресса являлась не его истинность, а открытость для «фальсификации» альтернативными утверждениями. Критически важно оставить людям свободу говорить то, что не считается «истиной», коль скоро только так у нас есть возможность узнать, способны ли наши воззрения выдержать критику. Подобно генетической мутации сегодняшнее заблуждение со временем может оказаться ближе к правде. Шумпетер, в свою очередь, утверждал, что предприниматели создают внутри экономики «креативный беспорядок», сдвигая один набор признанных методик и институтов и заменяя его другим. Настоящую опасность для Запада представляют усилия правительств и экспертов усмирить эти процессы отклонения.

Однако данная философия не проводит никаких четких различий между соревнованием интеллектуальным и экономическим. С момента, как мы начинаем полагаться на дарвинистские процессы мутации и вытеснения, стремления к богатству, власти и истине постепенно сливаются воедино. Это представляет собой очевидные прямые угрозы роли фактов в обществе. В конце концов, если ценность знания определяется в первую очередь рынком, то вопрос не в том, насколько достоверно оно описывает мир, а каков его маркетинговый потенциал. До 2007 года инвестиционные банки имели возможность обманывать своих клиентов за счет привязки неочевидных рисков к продаваемым ими деривативам. Однако это имело успех лишь потому, что эти самые деривативы были проанализированы профессиональными специалистами по кредитным рейтингам, выставлявшим им оценку AAA, что означало минимальный риск. Таким образом рейтинговые агентства зарабатывали, получая от инвестиционных банков вознаграждения за это. Как правильно заключил Мизес, рынок – это пространство субъективных впечатлений и мнений. «Истиной» может быть что угодно до тех пор, пока оно не вытеснено чем-то другим.

Более того, в чистом виде идеология свободного рынка делает социальный дарвинизм принципом организации общества, что неизбежно приводит к резкому росту неравенства. Согласно ему после потрясений 1970-х годов «проигравшими» оказались те группы населения и отрасли, которые не успели сделать нужный шаг или изменится, такие как корабелы из Глазго или автомобилестроители из Мичигана. Дело не в том, что западные отрасли совершили какую-то ошибку или вдруг сделались менее продуктивными, а в том, что они упустили шанс измениться и в итоге стали ущербными в сравнении с конкурентами. Как и в условиях естественного отбора, постоянство – значит уязвимость. С данной точки зрения, те регионы, социальные группы и культуры, связанные с упадочными отраслями, утратили свое значение в общем состязании. Вытесненные и отброшенные, они более не имеют веских причин существовать в своем нынешнем виде.

Атаки на социальное здравоохранение США сопряжены с очевидными рисками в отношении смертности среди бедных слоев населения. Согласно одной из оценок 2017 года, если бы Республиканская партия сумела упразднить программу «Obamacare», в ближайшее десятилетие погибло бы 208 500 человек[182]. Возникает вопрос, рассматривают ли это либертарианцы как нечто однозначно плохое – находят ли они эти жизни достойными продолжения? Или же они довольны этой своего рода рыночной евгеникой, где конкуренция определяет успех и провал на биологическом уровне? Последствия для физического и душевного здоровья от условий постоянного состязания и снижающиеся шансы «выигрыша» со временем становятся все более явными. Рост присутствия в жизни физической боли, особенно в США, является симптомом перенапряжения умов и тел. Среди героев тысяч трагических историй, сопутствующих американской опиатной эпидемии, есть множество молодых людей, которые начали пользоваться обезболивающими, чтобы справиться с физическими нагрузками от игры в футбол[183], так как спорт виделся им единственным способом попасть в колледж. Ирландия, пусть в меньшем масштабе, пострадала от аналогичной проблемы с обезболивающим «кодеин».

По мере развития постиндустриальной экономики все больше людей оказываются загнаны в ситуации, когда им остается полагаться на свои тела как на последнее средство, работая велокурьерами или вовлекаясь в проституцию, просто чтобы выжить. Так называемая «гигномика», где цифровые площадки формируют сверхгибкие и низкозарплатные рынки труда, где продаются небольшие отрезки почасовой работы, рассматривает труд как нечто, не обладающее никаким социальным значением сверх собственной рыночной цены. Склады корпорации Amazon управляются с минимальным вниманием к различиям между человеком и машиной, что выражается в посещениях уборной по расписанию и разработках нательного оборудования, что будет направлять каждое мелкое движение по максимально продуктивной траектории. С точки зрения либертарианства, единственное значимое социальное различие имеет место между ничтожным меньшинством облеченных властью предпринимателей-визионеров и миллионами бесправных людей под их контролем.

В более утрированном понимании видений Мизеса и Хайека прогресс гарантируется в том смысле, что сильные и богатые вольны менять мир так, как пожелают. Эти новоявленные Наполеоны доказали свое превосходство над остальными и в силе, и в способности адаптироваться, а их богатства – тому подтверждение. К 2018 году половина богатств всего мира оказалась в руках всего сорока двух персон, демонстрируя распределение, какого не видали с ранних годов XX века[184]. Джеф Безос, основатель Amazon и самый богатый человек на свете, ныне каждую минуту зарабатывает в разы больше, чем среднестатистический американец за год.

Сегодня частные семейства и компании (включая хедж-фонды и приватные фонды акций) контролируют активы и деньги в таком масштабе, который большую часть XX века был доступен лишь корпорациям с присутствием на бирже, которые возлагали на управленцев определенные обязательства в части прозрачности и фидуциарных функций. На старости лет Хайек совершенно открыто выражал свою симпатию к неравенству, идущему через поколения, намекая на евгеническое оправдание наследования:

«На самом деле есть серьезные причины думать, что некоторые общественно ценные качества редко приобретаются в одном поколении, но обычно формируются усилиями двух или трех поколений… Учитывая это, было бы неразумно отрицать, что общество будет иметь более качественную элиту, если не ограничивать восхождение одним поколением, не принуждать всех начинать с одного уровня»[185].

В наш новый век колоссальных личных богатств миллиардеры, владеющие частными компаниями, такие как братья Кох, или Роберт Мерсер, хедж-фондовый миллиардер, спонсировавший различные альтернативно-правые и популистские кампании, включая издание Breitbart, обладают огромной политической автономией без необходимости доводить до общественности, как они ею пользуются. Facebook и Google теперь размещены на рынке акций, но их основатели сохраняют за собой мажоритарные доли. Для этих новых олигархов семья становится самым важным политическим и экономическим институтом, и они сделают все, чтобы эти крайности неравенства пережили их самих. Если в их возможности не входит добиться настоящего бессмертия (вроде того, на которое надеется Питер Тиль), то образование династии становится лучшим способом оставить финансовое и генетическое наследие.

Жить в мире, построенном по принципу дарвинизма, некомфортно всем, в том числе победителям. Даже великие триумфы конечны – как убедился сам Наполеон. «Основатели» и олигархи, что теперь доминируют над нашими экономиками, ощущают это так же глубоко, как и все. Зачем еще им так стремиться удержать свое богатство подальше от налоговиков, копить его для своих детей и внуков? Откуда такая неприязнь к естественному процессу старения? Те же психологи, открывшие склонность людей обращаться к авторитаризму, когда им напоминают о смерти, также обнаружили тенденцию к изменению характера в сторону материализма и стяжательства[186]. В бесцельной тяге к накопительству они видят способ отрицать собственную смертность. Отсюда же проистекает ненависть многих людей к налогам на наследство, вне зависимости от того, достаточно ли оно у них велико, чтобы таковыми облагаться.

В финансовой среде наблюдается яркое воплощение той австрийской экономической программы, с постоянно колеблющимися ценами, реагирующими на каждый слух и каждую крупинку информации, награждая самого шустрого из инвесторов до тех пор, пока этот самый инвестор не оказывается на деле компьютерной программой. Те, кому доводится работать на передовой финансового трейдинга высоких ставок, редко рассматривают свое дело беспристрастным, объективным взглядом экономического эксперта, предпочитая говорить об этом как о подобии физической схватки, проверке самообладания. Даже физическое тело трейдера становится ресурсом, требующим поддержания и оптимизации с использованием препаратов, помогающих увеличить продуктивность и внимательность. Для тех, кто противостоит друг другу в такой среде, эмоциональные ресурсы, такие как храбрость, амбициозность, самооценка и банальная жадность, становятся бесценны. Все направлено на подавление непрерывной тревоги, вызванной тем, что мировой рынок – это машина, которая никогда не останавливается.

Однако нетрудно рассудить, что финальным состоянием этой австрийской идеологии является система, начинающая, наоборот, уничтожать рынок, во всяком случае, в его обычном понимании, согласно которому компании состязаются за возможность продавать что-то одному и тому же набору потребителей. Новые частные империи строятся для противостояния другим частным империям, атрибуты которых характерны скорее для государств, чем для типичного бизнеса. Миллиардер Илон Маск, к примеру, перехватил инициативу у НАСА и Европейского космического агентства и сделал полет на Марс частью личных предпринимательских амбиций. Взаимоотношения Amazon с розничным рынком уже походят скорее на вассальные, нежели конкурентные. Такие компании, как «Palantir» и «SCL», что при поддержке Мерсера основали фирму «Cambridge Analytica», подминают под себя коммерческую, политическую и военную стороны разведывательных операций. Право на насилие, задуманное Гоббсом строго для суверена, постепенно сползает в частные руки по мере того, как войны, тюрьмы, иммиграционная политика и пограничный контроль все больше обеспечиваются частными подрядчиками. Появляются нарушители порядка, стремящиеся свергнуть все существующие частные империи, лишь чтобы стать в итоге частным императором. Тот факт, что корпорации ныне практикуют все формы отслеживания, которых либертарианцы боялись со стороны правительства, не позволяет сомневаться в этом видении. Основным центром этих наполеоновских сотрясателей основ является Кремниевая долина, где главной целью является сформировать глобальную нервную систему, еще более чуткую к нашим чувствам, чем свободный рынок.

Глава 7. Война слов