Несбывшийся ребенок — страница 12 из 45

ыбраться наружу, ему самому приходится прорезать двери и окна.

Постучали еще раз. Бригитта отложила ручку и пошла открывать. Одиннадцать, повторяла она про себя, одиннадцать. Наверное, это из гитлер-югенд, опять собирают ветошь, макулатуру, пустые бутылки, жиры, старые лезвия, кости или что там еще. Им всегда что-то надо, этим вежливым мальчикам с их неизменным приветствием «Кровь и честь» и списками имен. Однако за дверью оказалась соседка по площадке.

— Фрау Левенталь? Как поживаете?

— Спасибо, хорошо. Я хотела вас спросить… Если вы не торопитесь.

Бригитта не знала, стоит ли приглашать ее внутрь. Или лучше оставить на пороге — вдали от выставленной посуды и разложенных ножей. Да и к тому же нехорошо, если увидят, что она пускает к себе в дом такую гостью. От них все беды! Это они развязали войну! Кровь германского народа на их руках!

Стоя в дверях, Бригитта видела прихожую в квартире Левенталей. Она была такая же, как у них: та же форма и размер, только в зеркальном отражении. Вся квартира была такой, насколько Бригитта могла судить снаружи. За одним исключением: у соседей в прихожей висели темные пальто с недавно пришитыми желтыми звездами. Что ж, это благоразумно. Это закон. Левентали благора-зумные люди, они отослали детей еще до того, как начались бомбежки. Хотя Бригитта сама никогда не решилась бы расстаться со своими детьми. Левентали не выбрасывают в мусорные баки кочерыжки, очистки и корки, которые привлекают грызунов (в отличие от других, менее сознательных жильцов их дома, имена которых Бригитта даже может назвать). Они следят, чтобы ведра с водой и песком на их этаже были полными. Не выбивают ковры в неположенное время. И не спускаются вместе со всеми в подвал, когда звучит сирена. Это тоже закон.

— Что случилось, фрау Левенталь?

— Не сочтите меня сумасшедшей… По ночам я слышу шум.

— Шум?

— Да, из вашей квартиры. Я ни в коей мере вас не обвиняю, — поспешно добавила она.

— Что за шум? — поинтересовалась Бригитта.

— Сложно описать. Будто тащат или двигают что-то тяжелое. И наша квартира, наша гостиная… Не знаю, как объяснить… По-моему, она уменьшилась.

— Это невозможно! Уменьшилась? Вам, наверное, показалось. Сейчас хмурая погода, недостаток света… В любом случае, я ничего не слышала. Ни звука.

Бригитта закрыла дверь и вернулась к своей посуде. На чем она остановилась? Ножи свалены в кучу. Сколько их? Девять? Двенадцать? Непорядок. Она вздохнула и принялась пересчитывать ножи заново, укладывая в обитую войлоком коробку и стараясь не думать, о том, что сказала ей фрау Левенталь. Неслыханное дело, чтобы соседи приходили в воскресенье, без предупреждения, и высказывали всякие нелепые догадки. Ничего не происходит. Ровным счетом ничего! А даже если бы и происходило — какие-то передвижки или корректировки, — то они, вне сомнения, не в их ведении. И нечего совать нос! Девять, считала Бригитта про себя. Пробили часы. Десять. Одиннадцать. Двенадцать.

Закончив с посудой, Бригитта пошла в гостиную и села в кресло. Перед ней стояло закрытое пианино, она не играла уже несколько месяцев — было не до музыки. Готлиб вырезал новый силуэт: церковь, уничтоженная при бомбежке, восставала вновь под его пальцами. И куда складывать все эти тени? Бригитта не знала, как заносить их в свой гроссбух. Порой ей хотелось самой взять в руки ножницы и вырезать другой силуэт, разрушенный и рассыпающийся на части, с каждым днем все более обезображенный. Она взглянула на портрет фюрера, висящий над диваном. Говорят, стена с ним устоит, даже если в дом попадет бомба. Она присмотрелась, похоже, стена и правда отодвинулась, освобождая место для теней. Но, может, это просто оптическая иллюзия, вызванная хмурой погодой, как она сказала фрау Левенталь. Звучит логично.

Самовар, отмытый и отполированный, стоит на буфете. Бригитта специально поставила его так, чтобы Ханнелора не могла не заметить. Однако та ни словом не обмолвилась, придя в гости. Пожалуй, следовало его затопить, однако Бригитте не хотелось зря рисковать. Вдруг что-нибудь случится? Поцарапают чайной ложечкой, ударят о раковину… Всякое бывает. В свой последний визит Ханнелора застыла при входе в гостиную. Неужели заметила? Но она спросила:

— Вы что-то передвинули?

И продолжала осматриваться, старясь понять, что изменилось.

— Да, мы сделали перестановку, — ответила Бригитта.

— Как ловко! — откликнулась Ханнелора. — Стало гораздо просторней.

Бригитта знала, что стены не двигаются сами собой. Такого не бывает! Памяти нельзя доверять. Если бы ее попросили отвернуться и нарисовать комнату, она бы наверняка ошиблась. Перепутала бы размеры и перспективу. Даже когда дело касается чего-то родного и близкого, память подводит, что уж говорить про комнату. Нет, стена осталась на месте. Фюрер висит, где раньше.

Готлиб поднял глаза от работы.

— Исключительное сходство, — кивнул он на портрет. — Как живой.

— Ты видел его? — удивилась Бригитта.

Вполне возможно. Почему ей раньше не приходило это в голову? Работа ее мужа (чем бы он там ни занимался) имеет национальное значение. Фюрер наверняка инспектировал их. Они обменялись рукопожатиями? Говорили?

— Нет, — сказал Готлиб. — Я его не видел. А даже если бы и видел, то не сказал бы.

— Значит, видел! — воскликнула Бригитта. — Представляю лицо Ханнелоры…

Да, Ханнелоры, которая носит не снимая свой почетный крест немецкой матери, которая одна занимает огромную квартиру в Далеме, которая получает кофе из Бельгии и меха из Норвегии от своих четырех сыновей, служащих в Вермахте, которая игнорирует Бригиттин самовар (хотя тот гораздо изысканнее, чем ее собственный) и которая теперь еще и работает в пункте первой помощи по ночам. Бригитте никогда с ней не угнаться.

— Не стоит говорить Ханнелоре, что я его видел. Или что не видел. А я не видел.

— Ясно… Ты не видел его.

Готлиб продолжил вырезать силуэт.

* * *

Я знаю, что Готлиб Хайлманн никогда его не видел. Говорят, рейхсканцлер время от времени заезжает в их отдел. И в один из своих визитов был представлен некоторым коллегам Готлиба, включая его непосредственного соседа. Готлиб верит, что видел эту встречу через матовое стекло: суматоха вскинутых в приветствии рук, обмен шутками, которые он не расслышал. Размытые фигуры, похожие на призраков. И почти сразу удаляющиеся шаги по безупречно чистому коридору. Прямо скажем, не много. Но даже это Готлиб не считал нужным рассказывать своей жене. Не надо, чтобы посторонние знали о перемещениях фюрера. Так безопаснее. Кто знает, возможно, он везде. Как Господь Бог всемогущий, как газ в герметичной камере.

Немецкое лицо

Птица, ты —?

В руки сестер — тебя отдаю,

Чтобы легкую — твою, удержать на краю,

Или ты, как —, растаешь?

В темных зрачках твоих

Я вижу отблеск иных…

Но они угасают в мгновенье.

Пусть — была —,

Даже самая горькая —

Несет —.

Июль 1942. Близ Лейпцига

В банке из-под меда, стоящей на подоконнике, Эрих хранит свои сокровища: раковину улитки, желудь, мертвую пчелу — у нее даже крылышки целы. Интересно, пчелы, когда умирают, тоже превращаются в прах? Но ведь эта цела. Тогда почему вся земля вокруг не усыпана нетленными трупиками пчел? Еще в банке стоят флажки с парада; они выцвели и стали серо-розовыми, как вечернее небо, предвещающее хорошую погоду. А на дне банки лежит банкнота в десять тысяч марок, еще из тех времен, когда деньги стоили так мало, что в городах люди не могли купить буханку хлеба за целую корзину таких бумажек. Папа подарил ее Эриху перед тем, как уйти на войну.

— Что ты видишь? — спросил тогда папа, показывая на купюру.

— Человека, — ответил Эрих.

— Посмотри внимательнее.

Эрих стал всматриваться в портрет. Там был человек, одетый в старомодный костюм и шляпу; он смотрел на нули и, казалось, хмурился, не веря своим глазам.

— Переверни, — сказал папа. — Что ты видишь?

— Еще одного человека.

— Что на шее у крестьянина?

— Это крестьянин?

— Не похож?

— Не очень.

— Взгляни на его шею. На воротничок. Видишь?

— Да, папа, вижу.

Но Эрих не видел ничего, кроме крестьянина, лежащего на боку и будто придавленного сверху нулями, как тяжелыми камнями.

В этот день к ним пришел представитель Имперского продовольственного комитета, чтобы измерить поля, пересчитать кур и взвесить коров. Когда папа разговаривал с ним, Эрих снова достал подаренную банкноту и долго рассматривал ее то с одной, то с другой стороны. Смотрел и смотрел, пока не заболели глаза: отодвигал ее и прищуривался, подносил к самому носу так, что затертая бумага касалась ресниц. И пахла осенью. Он ничего не видел.

* * *

Уже два года, как отца нет дома. Но и без него на полях росли пшеница и ячмень, наливались початки кукурузы, Ронья таскала телегу, коровы давали молоко, мама рубила курам головы. Все без папы.

— Фюрер о нас позаботится, — не уставала повторять мама.

Когда на ферме появились работники-иностранцы, она удовлетворенно кивнула:

— Вот видишь?

Работники спали в сарае, часть которого они сами приспособили для жилья. Эриху запрещалось ходить туда одному и разговаривать с ними, потому что они чужеземцы, и кто знает, что у них на уме, даже если выглядят они вполне миролюбиво. Они почти не говорили по-немецки и, если замечали, что их слушают, тут же замолкали. Однако до Эриха иногда доносились их разговоры через раскрытое окно детской. Их говор был мягче и свободнее, чем у немцев. Эрих повторял про себя те слова, которые ему удалось услышать. Они свистели и жужжали у него на языке, и ему казалось, что еще чуть-чуть, и он поймет их смысл. Надо только как следует сосредоточиться. Но значение ускользало, как сон после пробуждения.

Маме приходилось объясняться жестами, давая задания работникам. И те из них, которые находились вне маминого поля зрения, улыбались, наблюдая, как она доит невидимых коров, ощипывает невидимых кур и копает невидимые ямы невидимой лопатой.