Несбывшийся ребенок — страница 20 из 45

Юлия показывает пальцем на рисунки. Посмотрите, мальчика несколько раз ударили ножом в горло. Руки затянули петлей. Связали ноги. О чем все это говорит? Что значит? Он был преступником, нарушил закон (или просто люди боялись, что мертвец восстанет, и поэтому скрутили его покрепче)? В чем он провинился? Доктора выяснили, что он сильно хромал из-за вывихнутого бедра. От мальчика не было никакого проку, а кормить его приходилось, так что его просто устранили как бесполезный элемент. Видите, уже две тысячи лет назад наш народ понимал, что таким уродам нельзя позволить вырасти и завести детей, ведь их потомство тоже окажется дефективным. Еще тогда, когда другие народы не брезговали каннибализмом, мы жили по цивилизованным законам, защищающим общественное благо. И теперь продолжаем по ним жить, и доказательство тому — тело из Кайхаузена.

Юлия пустила книгу по кругу, и все девочки разглядывали иллюстрации, чтобы другие не подумали, будто им противно или неинтересно. Когда пришла очередь Зиглинды, она низко склонилась над книгой. Страницы пахли пылью и плесенью, прелыми листьями и гнилым деревом, спертым воздухом в закрытых комнатах. Она смотрела на лежавшее навзничь тело и думала, что сама засыпает в такой же позе.

— Хочешь взять ее домой? — предложила Юлия, заметив, что Зиглинда разглядывает книгу дольше остальных. Она всегда все замечает.

Из-за увесистого тома ранец заметно потяжелел и оттягивал плечи, когда Зиглинда пробиралась по Кантштрассе домой, осторожно шагая по разбитому стеклу и перепрыгивая через огромные лужи, вытекавшие из прорвавшихся труб. У себя в комнате она села на краешек кровати и поставила открытую книгу на комод, чтобы, засыпая и просыпаясь, видеть сморщенную кожу мальчика. Теперь она научилась легко различать очертания тела в бесформенной массе.

Зиглинда слышала, как мама говорит папе, что это отвратительно, но знала, что мама не права. Отвратительными были трупы, лежавшие на улицах. Девушки из гитлерюгенда накрывали их простынями и привязывали к запястьям бирки с именами (если, конечно, оставались руки). А мальчик из Кайхаузена напоминал стоптанный башмак или пустую грелку.

Когда Зиглинда с родителями сидела в подвале, а дом сотрясался от ударов бомб и пулеметных очередей, мальчик выскользнул из книги, гибкий словно водоросль, и прошелся по квартире Хайлманнов на своих кривых ногах. Разглядывал их вещи, смотрелся в их зеркала, глотнул недопитого чая и надкусил оставленный ломоть хлеба. Умылся в ведре с водой, запасенной на день. Потрогал осколки, свисающие с потолка в комнате Зиглинды, лег в ее кровать и стал наблюдать за тем, как они кружатся и мерцают, словно струи дождя, принесенные ветром. Мы связываем мертвецов, прижимаем их тяжелым грузом, закапываем глубоко в землю, чтобы они не вернулись. Но, видимо, этого недостаточно.

Июнь 1944. Берлин

— Сколько у вас рубашек? — спросила женщина, подкладывая копировальную бумагу под бланк.

— Четыре, у двух износились воротнички, — ответил Готлиб.

— Ваша жена, конечно, уже перелицевала их?

— Несколько месяцев назад.

— Вы не представляете, сколько необоснованных заявлений на рубашки нам подают!

— Уверяю вас, жена заменила воротнички в феврале, фрау…

Женщина постучала по табличке со своей фамилией.

— Фрау Миллер.

— Мы еще вернемся к рубашкам, — сказала она. — Зимнее пальто?

— Одно.

Женщина сделала пометку.

— Костюмы?

— Два.

— Повседневные пиджаки?

— Тоже два.

Женщина заполняла бланк, не глядя на Готлиба.

— Ботинки?

— Три пары.

— Брюки, не являющиеся частью костюма?

— Одни.

— Ткань?

— Да… Они сшиты из ткани.

— Из какой ткани, герр Хайлманн? Твил, саржа, габардин?

— Из габардина.

— Носки?

— Пары? — уточнил Готлиб.

— Да, герр Хайлманн, пары.

— Думаю, шесть. Но, по-моему, жена сейчас вяжет мне еще одни.

В первый раз женщина оторвала взгляд от бланка.

— То есть она вяжет что-то, но не говорит, что?

— Да, фрау Миллер. У меня день рождения через две недели.

— И вы думаете, что она подарит вам носки?

— Именно так.

— Все равно странно…

— Уверяю вас, я непременно принесу их на проверку, если получу в подарок.

— И правильно сделаете, герр Хайлманн. В конце этого приема я назначу вам дату следующего.

— Спасибо, фрау Миллер.

— Пожалуйста. Продолжим. Сколько у вас нательных маек?

— Четыре.

— Заштопаны, изношены?

— Одна зашита по плечевому шву.

— Трусы?

— Тоже четыре.

— Разумно, когда того и другого поровну. Заштопаны, изношены?

— Двое изношены на поясе.

Фрау Миллер снова оторвала глаза от бланка и, кусая ноготь, уставилась на Готлиба.

— И вы подаете заявку только на рубашки.

— Я знаю, что ткань нужна Рейху для производства военной формы. И бинтов.

— Хм-м.

Готлиб молча ждал.

— Ваш патриотизм весьма похвален. Через три месяца вам следует прийти, чтобы подать заявку на нижнее белье.

— Спасибо, фрау Миллер.

— Пожалуйста. Я назначу вам дату приема в конце этого приема, после того, как назначу дату следующего приема.

— Спасибо, фрау Миллер.

— Так, вы подаете заявку на две новые рубашки. Верно?

— Верно.

— У вас с собой пуговицы от старых рубашек, вместо которых вам выдадут новые?

— Да, — кивнул Готлиб и выложил пуговицы на стойку.

— Старые рубашки можете оставить себе и пустить на тряпки. Мы должны заботиться о чистоте, это наш национальный долг.

— Я понимаю, фрау Миллер. Спасибо.

— Пожалуйста.

Она дала Готлибу подписать заполненный бланк, а затем поставила печати на всех четырех копиях.

— Забрать новые рубашки можно на Хоэншенхаузер-штрассе, на другом конце города.

* * *

Если бы мать увидела его в этих зашитых майках и в рубашках с перелицованными воротничками! Его мать, всегда так элегантно и изящно одетая. Зиглинда часто просила рассказать о ней: какие цветы та любила, какие истории рассказывала, в какое время отправляла Готлиба спать, добавляла ли сахар в горячий шоколад и как умерла. Однако больше всего Зиглинду интересовал гардероб. Она могла часами рассматривать несколько оставшихся фотографий, сделанных в ателье: бабушка восседает в подушках или опирается на спинку стула, волосы уложены безупречной волной, на груди маленькая брошка из молочных зубов, на шее нитка жемчуга.

— Какого цвета это платье? — спрашивала Зиглинда отца. — Оно шелковое? С вышивкой?

Так постепенно Готлиб рассказал обо всем, что в идеальном порядке хранилось в надушенных шкафах и в гардеробной его матери, где всегда царил идеальный порядок.

— Где же теперь эти вещи? — спрашивала Зиглинда.

И правда, куда исчезли шелковые и меховые накидки, расшитые сумочки, вечерние платья? Лайковые туфли с блестящими пряжками, бархатные бальные туфли, шляпки-клош и узкие юбки?

— Их продали? Распороли? Перешили?

— Не знаю, — отвечал Готлиб.

В его памяти сохранилось детское воспоминание об одном из званых вечеров в доме родителей. Он спустился тогда вниз из своей комнаты, чтобы найти маму. Пробираясь мимо болтающих дам, задевал их юбки, и те шелестели и качались, словно головки цветов. Вокруг, как облака, трепетали воздушные ткани, усыпанные мельчайшими бусинами, сверкающими, будто капли дождя, в свете свечей. Тысячи капель складывались в причудливые узоры: павлиньи перья, цветы лотоса. Словно отдельные мазки на картине импрессиониста, словно солнечные лучи, проходящие сквозь тело. Расшитые платья были такими тяжелыми, что их не вешали, чтобы не порвать, а заворачивали, как покойников, в полотно и укладывали во всю длину. Когда мама надевала вечернее платье, ее голос начинал искриться и смех тоже, так что Готлибу казалось, будто вся она соткана из блестящих бусин. (Неужели бывают такие матери? Неужели? Я даже представить не могу.)

Вдруг руки мамы подняли Готлиба, будто два белых крыла выросли у него за спиной, и перенесли к камину, к пестрому мрамору и темным зеркалам. Она наклонилась и шепотом напомнила, что нужно делать. Холодные и жесткие бриллианты, висевшие на ее шее, задели его плечо. Все в комнате замолчали, и он прочитал без запинки:

Горные вершины

Спят во тьме ночной;

Тихие долины

Полны свежей мглой;

Не пылит дорога,

Не дрожат листы…

Подожди немного,

Отдохнешь и ты[15].

Раздались аплодисменты, его гладили по голове, а затем выставили из сияющей комнаты, и ему пришлось идти наверх и ложиться в кровать. Без колыбельной.

* * *

Именно такой всегда представала мать в рассказах Готлиба: в сверкающих драгоценностях и в шикарных нарядах. Он никогда не рассказывал Зиглинде о том, что было после экономического кризиса, из-за которого они потеряли все. Люди, подобные Хайлманнам, стараются обходить эту тему, а если и говорят, то только о потере имущества. Не о разорении, крахе или загубленной жизни — все это про тех, кто живет в съемных комнатах без горячей воды и нормальной мебели. Загубить можно репутацию непристойным поведением, или пирог, передержав его в печке, или пикник, назначив его на дождливый день. Нет, все это не про них. Такие люди, как Хайлманны, всего лишь потеряли свои деньги, столовое серебро, мейсенский фарфор, телефонные аппараты и автомобили — словно те закатились под шкаф, или были забыты на чердаке, или оказались под чехлами от пыли, которые снимут, вернувшись домой. А когда, по чистой случайности, пропажа найдется, хозяева снова будут устраивать танцевальные вечера и приемы, заказывать туалеты у портнихи, покупать мягкие итальянские туфли и душистое французское мыло — и воспоминания о тяжелых днях бесследно испарятся из памяти. На это уповали Хайлманны первое время, пока не столкнулись с грубой, беспощадной реальностью. Сначала пришлось отказаться от канделябров и званых вечеров. Потом от слуг. Потом они потеряли друзей. Потеряли виллу и мебель. Сохранить удалось лишь буфет из вишневого дерева, напольные часы и дубовую скамью с танцующими медведями. Правда, все это смотрелось нелепо в съемных домах, которые становились все меньше. Когда же они поселились в квартире в Кройцберге, фрау Хайлманн жаловалась, что не может дышать, что ей мало места, что стены давят на нее, что это домик для кукол. Новая жизнь была ей невыносима, и вскоре она ее покинула. Готлиб помнит, как мать лежала в гробу, ее локти упирались в обитые атласом стенки. Она попала в лучший мир, говорил он Зиглинде. На самом деле ее просто переселили в еще более тесную квартиру.