Но если мы в безопасности, почему мама вздрагивает от малейшего шума? Если мы счастливы, почему она не смеется, как раньше? А смеется только над кинохроникой, в которой показывают склады, ломящиеся от запасов масла и пшеницы?
— Тс-с-с, — шепчет Зиглинда маме на ухо, потому что больше никто в кинотеатре не смеется. Но все слушают.
Фильм еще не начался, на экране не выдуманная история, а реальные кадры. За нашими спинами, как гигантская муха, жужжит прожектор. В луче, выбивающемся из секретной каморки, беспорядочно кружат пылинки, словно поднявшийся со дна ил.
Я не знаю, где я и кто. Я ли это лежал связанный под пластами торфа? Звал маму сквозь каменные стены? Сидел привязанный к стулу в ожидании, когда сердце мое за искривленными ребрами пронзит игла? Я ли висел в ветвях на ветру девять долгих ночей?[18] Смутная дымка, игра полутеней, негромкое дыхание. Следы утеряны. Вы пытались дать мне имя, сковать, пригвоздить, но я менял форму и ускользал. Я призрак. Я тот, о ком говорят шепотом, кем пугают детей. Теперь умеют превращать все что угодно: солому — в золото, золото — в чугун, книги — в пепел, пепел — в мечты. Где же я? В сгибе карты — там, где изображение стерлось за долгие годы. В пустоте не найти координат. Не ищите меня, я не там.
Я — несбывшийся ребенок. Будущее, канувшее в воду. Брошенная монетка, задутая свеча. Упавшая звезда.
Ноябрь 1944. Близ Лейпцига
То и дело случалось, что Эрих не находил вещи на привычных местах. Окно оказывалось на противоположной стене. Буфет вдруг сжимался. Стулья больно ударяли по коленям. Учительница говорила, что он самый рассеянный ребенок за всю ее практику.
— Ты всегда был таким, — успокаивала его мама. — Не обращай внимания.
Пчелы гудели в бронзовой голове.
Действительно, он всегда был таким. Возможно, причина в том, что родители чересчур оберегали его, когда он был маленьким, — не давали ему познавать мир, опасаясь за его безопасность. Хотя вряд ли, папа же поднимал его на параде в честь дня рождения фюрера, а мама кружила в саду так, что казалось, он сейчас оторвется.
— Это из-за того, что я был в санатории? — однажды поинтересовался Эрих. — Из-за того, что я болел?
— В санатории? — переспросила мама. — О чем ты?
— Я спал в палате вместе с другими больными детьми.
— Ты помнишь? — удивилась мама. — Тебе не было и четырех.
Вообще-то Эрих мало что помнил, но иногда, на границе сна, в голове у него возникали картинки из прошлого: женщина в коричневой одежде, которая предлагает ему ломоть хлеба и берет за руку, прикосновение холодных металлических инструментов к коже, медсестры в белых шапочках, раздающие чашки с молоком и чаем и задергивающие занавески вокруг кровати.
— Зачем я был там? — спрашивает Эрих. — Я болел?
— Обычная мера предосторожности.
Осень заканчивалась, Эрих наблюдал, как из ульев изгоняют трутней. Рабочие пчелы отрывали им лапки и крылышки, и вскоре они погибали. Сначала Эрих ловил их и сажал в банки с медом, пытаясь оживить, но вскоре понял, что это не помогает. Они умирали все равно.
Наступившая зима принесла с собой невиданные холода. Эрих не выходил на улицу и заново перечитывал истории про Виннету. Когда мама застала его горько плачущим и спросила, в чем дело, он ответил, что раненный в грудь Виннету умирает на руках у своего друга, старины Шаттерхенда. «Воздух гремел от выстрелов. Кто внушил вам бежать?»[19].
— Это просто книга, золотце, — успокаивала мама, утирая ему слезы платком.
— Они убили его коня Илчи, чтобы похоронить их вместе.
— Убили коня?!
— Да, по традиции апачей.
— Дикари!
Она погладила его по голове.
В декабре у кошки тети Уллы родились котята, и мама разрешила Эриху одного взять — подарок на Рождество. Он выбрал черную с белым кошечку, самую слабенькую из всех.
— Уверен? — спросила мама. — Она выглядит слишком хилой. Нам нужна кошка, которая сможет сама себя прокормить, охотясь за крысами в амбаре.
— Я назову ее Анка, — отозвался Эрих.
— Анка?
— Да, как черно-белую кошку, которая жила у нас, когда я был маленький. Помнишь?
— Помню, — кивнула мама и странно переглянулась с тетей Уллой. — Она и правда похожа на ту Анку, — проговорила мама после секундного замешательства. — И хватит об этом.
Когда пришло время отлучать котят от матери и забирать Анку, тетя Улла сказала, что та умерла.
— Она оказалась слишком слабенькой. Мне очень жаль, Эрих.
Тетя Улла предложила ему выбрать другого котенка, но он отказался: они были не того цвета, они были совсем не те — как окна, буфеты или стулья. Совершенно не те.
Вернувшись домой, Эрих достал папино письмо из банки с сокровищами: «А еще я не могу поверить, что у меня когда-то был дом. Я забыл изгиб твоих губ». Мама вошла, чтобы позвать Эриха к ужину, увидела письмо и забрала. Хватит оглядываться в прошлое, сказала она, его уже не изменить. Надо думать о том, что им повезло родиться в Германии, что война скоро закончится, и повсюду вырастут дворцы, обещанные фюрером, и пушки вновь перельют в колокола.
— Бои дойдут до нас? — спросил Эрих.
— Возможно.
— Ты боишься?
— Мы не сделали ничего плохого.
— Хайнц Куппель сказал, что от фосфорных бомб люди вспыхивают, как факелы.
— Вот как?
— И огонь ничем нельзя потушить. В Гамбурге люди прыгали в Альстер, но стоило им выйти из воды, как фосфор снова воспламенялся.
— Мы не в Гамбурге.
— Полицейские отстреливали их, чтобы они не мучились.
— Вот как?
Письмо еще было у мамы в руках, она стала машинально его складывать.
— А еще Хайнц сказал, будто фюрер изобрел такой самолет, который из-за огромной скорости должен стрелять в обратном направлении, чтобы не попасть по собственным снарядам.
— Иди мыть руки.
Я слышу вдалеке первые раскаты грома. Или это пчелиный гул в пустом улье? Или самолеты, летящие к Лейпцигу? Не знаю, я часто ошибаюсь. Письмо, обнаруженное у Эриха, заставило маму действовать. Я вижу, как она собирает папины вещи: расческу, помазок, воскресную шляпу, ботинки, подтяжки. Одни брюки и несколько рубашек она оставляет, чтобы перешить, все остальное складывает в коробки с «Зимней помощью». Это разумно и правильно — помогать нуждающимся, чьи дома разрушены, а одежда сгорела. Это наш долг, а тех, кто пренебрегает долгом, ждет позор.
Эрих тоже хочет исполнить свой долг. В школе им все рассказали: когда они подрастут, то получат ножи, которые следует носить на поясе, как символ долга. Зачем им ножи, Эрих пока смутно представляет и поэтому просто верит. Верит, что смысл придет.
А нуждающиеся — вот они, совсем рядом. Похоже, мама забыла про иностранных работников, а ведь те помогают на ферме и живут тут же. Надо отдать папины вещи им. Мама наверняка похвалит Эриха за такое рациональное решение и удивится, как же она сама не додумалась.
Вечером, когда мама мыла посуду, Эрих взял часть одежды из приготовленных коробок и отправился в хлев. Открыв дверь, он увидел на полу в сене какие-то фигуры — люди это или животные, было не разобрать, — и тут одна из них поднялась и стала приближаться к нему.
— Это вам, — сказал Эрих и положил одежду.
Подошедший поднял брюки, свитера, носки и произнес:
— Dziękuję[20].
— Dobranoc[21], — отозвался Эрих.
Человек улыбнулся и потрепал Эриха по голове. Он его понял. Только маме говорить об этом не следует, при ней Эрих никогда не решился бы произнести чужие слова. Интересно, что скажет папа, когда, вернувшись домой, увидит свою одежду на иностранных работниках. Но тут Эрих вспомнил, что́ мама говорила пчелам про папу. Не пропал без вести, не потерялся, не упал, а мертв. Мертв. Мертв! Словно молоток заколачивает гвозди. Теперь вместо папы — бронзовая голова. Она стоит на комоде и следит за домом, внутри нее гудят пчелы и шелестят скомканные желания.
Иногда Эрих представляет, как полый человек надевает папину одежду и принимается за работу: чистит Ронью, пока ее шерсть не начинает блестеть — бронзовому всаднику нужна бронзовая лошадь, — увязывает сено на зиму, отбирает семенную картошку на будущий год — ощупывает, пересчитывает «глазки».
На следующее утро мама завела свадебные часы: из-за дверцы появился крошечный мужчина и сообщил, что день будет ясным. Мама положила прозрачный кусочек масла на булочку для Эриха. Видишь, мы счастливы и нам ничего не грозит. Себе она налила кофе из цикория и стала смотреть в окно. Лужи во дворе подернулись льдом, курицы скребли замерзшую землю, и вдруг она увидела такое, от чего дыхание у нее перехватило. Эрих быстро подошел к окну и увидел папу. Мама стояла, не дыша. Нет, не может быть, тот, во дворе, слишком молод и высок. Это чужак, просто в папиной одежде. Теперь мама ясно увидела, отвернулась от окна, поставила чашку на стол и спросила:
— Что ты сделал?
Эрих сказал, что отдал часть папиных вещей работникам, но мама, услышав это, почему-то не похвалила его, а заявила, что теперь он должен вернуть все обратно: отстирать, отчистить и разложить по коробкам, ведь в первую очередь они должны заботиться о собственных согражданах, о тех, у кого нет ни дома, ни одежды, ни масла, а работники обойдутся: они привыкли к низким стандартам — для них и хлев, как дворец.
— И давай не будем больше это упоминать, — сказала мама и похлопала Эриха по руке.
Мама не хотела упоминать не только иностранных работников, но и Анку, и папу, и жениха тети Уллы. Эрих все яснее ощущал, что мама будто отгораживает его от жизни.
— Ты только взгляни на моего чудесного мальчика, — сказала она однажды тете Улле.
— В нем больше германского, чем в германцах, — отозвалась ее сестра.