[25]. Только не смотри, говорит герр Метцгер, только не смотри, но Зиглинда уже увидела их: маму, папу, Юргена и Курта. Они лежат неподвижно. Совершенно неподвижно. Герр Метцгер прижимает ее к своему черному, теперь побелевшему пальто и повторяет: «Только не смотри!», и Зиглинда не смотрит, потому что она послушная девочка.
— Посиди здесь, — говорит он, усаживая Зиглинду на бордюр. — Попробую найти одеяло. Все будет хорошо.
Зиглинда сидит, где сказали, спиной к руинам, и вдруг замечает раскрытую книгу. Мамин гросс-бух. Подбирает его и прячет под джемпер. Может, еще что-то уцелело? Вокруг валяются туфли без язычков, лампы без абажуров, часы без стрелок. Из разодранных диванов торчат пружины, разноцветные изразцы рассыпаны как смешавшиеся пазлы. Из-под завала виден край лисьей горжетки. Маминой? Шелковая подкладка оторвана, раскрытая пасть забита обломками кирпичей. Рядом чернеет сломанный народный радиоприемник. У всех есть такие, чтобы голос фюрера звучал в каждой семье. Только этот, похоже, навеки замолчал. Зиглинда чуть не плачет. Кто же теперь скажет им, как жить? Под завалами виднеются знакомые вещи из других квартир в их доме. Вернее, это совсем не вещи; пока на них не рухнула бомба, они были людьми, соседями. Зиглинда отворачивается, чтобы не смотреть, как велел ей герр Метцгер.
Дым разъедает глаза, горло саднит от кирпичной пыли. Горящая занавеска пролетает мимо, как птица. Оказывается, прямо под ногами — остатки коллекции осколков.
— Зиглинда! — кричит герр Метцгер. — Никуда не уходи! Сейчас найду одеяло и вернусь.
Внезапно Зиглинду охватывает непреодолимо желание уйти, убежать от сломанных вещей и от вещей, на которые нельзя, но приходится смотреть, от герра Метцгера с его одеялом. Она вытаскивает лису и накручивает себе на шею. Потом отбирает лучшие осколки из своей коллекции: цветок, ствол дерева, снежинку, звезду — и, пока герр Метцгер не вернулся, пробирается к маме и кладет ей на лоб цветок, папе — дерево, Юргену — снег. Курту она оставляет звезду, свой любимый осколок, который висел у нее над кроватью. Закончив, она уходит туда, где дым, и он проникает в ее глаза, в ее горло, становится частью Зиглинды Хайлманн. Поднимается пепел, словно черные семена платана, словно черные перья, и окутывает ее.
«Прощайте, прощайте», — шепчет лиса.
Апрель 1945. Лейпциг
Фрау Миллер: Может, выйдем, разомнем ноги?
Фрау Мюллер: Давайте. Пройдемся, глотнем свежего воздуха. Сколько стоим?
Фрау Миллер: Семнадцать минут, сорок секунд.
Фрау Мюллер: Хорошо, только надо следить за временем. Головы должны крутиться во имя победы.
Фрау Миллер: Колеса, фрау Мюллер. Колеса должны крутиться.
Фрау Мюллер: А я что сказала? Вы поняли, о чем я.
Фрау Миллер: Да.
Фрау Мюллер: Дитер в детстве мечтал стать машинистом.
Фрау Миллер: И Ханс-Георг тоже. Все мальчишки так говорят.
Фрау Мюллер: Откуда нам знать, что говорят все мальчишки? Мы же не подслушивали каждого?
Фрау Миллер: Осторожней, фрау Мюллер.
Фрау Мюллер: Я всегда осторожна. Просто заметила, что невозможно узнать, о чем говорят все мальчишки. Разве не так?
Фрау Миллер: Я знаю только, что наши мальчики уже никогда не станут машинистами.
Фрау Мюллер: Представляете, что бы они сказали, увидев нас тут? Сколько времени осталось?
Фрау Миллер: Шестнадцать минут, тридцать восемь секунд.
Состав стоит на станции, он такой длинный, что не видно конца. В толпе сестер милосердия, солдат и беженцев Эрих замечает двух женщин в униформе Имперской железной дороги.
— Скажите, еще есть места?
— Места! — восклицает одна. — Фрау Миллер, он спрашивает, есть ли еще места!
— Места! Это что, по-твоему, Восточный экспресс? — подхватывает другая, показывая в сторону длинной вереницы глухих товарных вагонов.
— Что желаете на ужин, сэр? Жареный гусь сегодня особенно хорош, — притворно интересуется первая.
— Разрешите проводить вас в спальный вагон, сэр. Вечером кондуктор разложит вам постель, — подхватывает вторая.
— И принесет чашечку горячего шоколада.
Обе трясутся от смеха. Вокзальные часы показывают шесть, но вряд ли им можно верить — стрелки не двигаются.
— Я хотел бы купить билет, — не сдается Эрих.
— Билет!
— Вот это новость, фрау Мюллер! Билет!
— Я могу и на полу посидеть, — бормочет Эрих. — В вагонах есть место?
— Места полно, — отвечает первая.
— Вагоны пустые, — подхватывает вторая.
— Но они в ужасном состоянии.
— Сам увидишь.
— Точно.
Первая показывает на запястье своей напарницы.
— Сколько осталось?
— Четыре минуты, семнадцать секунд.
— А еще поезда будут? — спрашивает Эрих.
— Вряд ли, — отвечает вторая. — Пассажирских не предвидится.
— Мне нужно попасть в Берлин, я хочу сражаться за фюрера.
— Сражаться… — повторяет первая.
— За фюрера… — подхватывает вторая.
— Тебе нужно в Берлин?
— Где следующий пункт загрузки, фрау Мюллер?
Первая заглядывает в график.
— Заксенхаузен. Так что мальчику по пути.
— Заксенхаузен? — переспрашивает вторая.
— Заксенхаузен, — подтверждает первая.
— Не может быть. Пришел приказ — поезд там больше не нужен. Мне казалось, я вас предупредила. Я хотела…
— Хотели, но не сказали, фрау Мюллер, — обвиняет первая.
— Я так устала. Просто вылетело из головы, — оправдывается вторая.
— Все устали, фрау Миллер. Я устала. Мальчик устал. Фюрер вообще, наверное, выжат как лимон. Что ни говорите, а следующим в графике у меня стоит Заксенхаузен. Видите?
— Вижу. Однако был приказ, я уверена.
— То есть вы хотите сказать, что нам придется отойти от графика?
— Да. Приказ отменяет график.
— И где же этот приказ? Он у вас?
— Да. Дайте пару минут, и я найду его.
— У нас нет двух минут.
— Это образное выражение.
— Все равно. График есть график. Согласно ему, следующая остановка в Заксенхаузене. Значит, поезд идет в Заксенхаузен.
Вторая молчит, смотрит на часы, потом — на Эриха.
— А мальчик?
Они переходят на шепот.
— Пусть едет с нами…
— Это запрещено. Вдруг он шпион.
— Он обычный немецкий мальчик. Как Ханс-Георг.
— И правда немного похож. Особенно рот.
— Думаете? А глаза, по-моему, как у Дитера.
Они разглядывают Эриха в течение шести секунд — до отправки остается пятьдесят шесть секунд — и решают взять его с собой при условии, что он не будет ничего трогать и ни с кем разговаривать.
— У тебя есть кто-нибудь в Берлине? — спрашивает вторая.
— Да, конечно, — отвечает Эрих, потому что любой берлинец покажет ему, где живет фюрер. При встрече он сразу спросит фюрера про любимую книгу, ведь фюрер любит читать, особенно истории Карла Мая, как и Эрих. «Душа обитает в крови», — скажет фюрер, надрежет запястье и выпустит несколько капель крови в чашу с водой. Эрих сделает то же. «Путь души двух воинов сольются в одну, — скажет фюрер. — Твои мысли станут моими, а мои — твоими! Пей!» Каждый осушит свою чашу, и они станут кровными братьями до скончания жизни, как Виннету и старина Шаттерхенд.
Женщины угощают Эриха бутербродами, предлагают одеяло — в вагоне холодно — и обещают высадить на станции Берлин-Восточный, если к тому времени, как они доберутся, та еще будет цела.
Апрель 1945. Берлин
Наслаждаюсь ли я грандиозным действом, разворачивающимся на моих глазах? Всполохами зенитных огней и светящимися облаками? Кипящим асфальтом и дождем из камней? Огненным шквалом, гнущим крепкие деревья, как стебли травы? Фосфорным огнем, который не боится воды и оставляет смертельные ожоги? Зажигалками, беспорядочно сыплющимися с неба в дымоходы и водостоки, словно жестокие звезды, глухие к людским желаниям? Вместо людей — кадавры, разодранные на части, и я могу слепить любого монстра. Герр Маммона устроил отличную иллюминацию. Все смешалось: мертвецы заполнили город, а живые ушли под землю. Мы спим на улицах, чтобы согреться; меняем бриллианты на хлеб и пишем мелом свои имена на развалинах домов, чтобы нас могли найти. Я не в силах повернуть время вспять. И бежать нам уже некуда: два с половиной миллиона варваров окружают город — загонят нас в угол, вырежут язык, вырвут сердце. Два с половиной миллиона диких тварей, облизываясь, ждут, когда можно будет растащить наши кости. Но они нас недооценивают. Они приближаются, и в наших домах сами собой облетают портреты, сами собой звонят телефоны. В концертных залах звучат «Сумерки богов». Мальчики раздают ампулы с ядом. Мы берем их и прячем в карманы, заворачиваем в носовые платки, зажимаем в кулаках, и мысль о них тянется в нашем сознании, как подспудная долгая стеклянная нота. Мы глотали их годами. Интересно, каковы эти на вкус. Наслаждайтесь войной — мир будет ужасен.
В день рождения фюрера тепло и солнечно. Женщины стоят в очередях за водой, легкий весенний ветерок качает тела висельников — изменников и самоубийц. Из-под земли доносится голос рейхминистра: «Фюрер, приказывай! Мы следуем». Он внутри нас и вокруг нас. Он не покинул нас. Смотрите, он восстает из земли, жмурится на солнце, тянется к детским личикам, чтобы почувствовать живую плоть. Но почему же его левая рука дрожит, когда он идет вдоль строя? Почему он прячет ее за спиной, будто готовя нам сюрприз? Хотя на улице тепло, его пальто застегнуто на все пуговицы, и воротник поднят. Неужели эта сутулая безвольная фигура и есть наш фюрер? Его лицо бледно, как у мертвеца, представшего перед судом строгих ангелов, и на шее у него висит табличка с главным грехом: «Я не верил в фюрера». Неужели этот выходец с того света и есть тот, чей портрет висел в каждой благоразумной германской семье? Нет, наверное, произошла подмена, это двойник, а настоящий фюрер уже на полпути в Южную Америку, там он будет в безопасности и уж оттуда-то наконец применит свое секретное оружие, которое всех нас спасет. Но вот он подходит все ближе и ближе, и мы видим, что это Гитлер — и никто иной, мы чувствуем запах подземелья, из которого он выбрался. Серое шерстяное пальто пропахло прахом, прелыми листьями, темными погребенными телами. Когда жертва мертва, вампир тоже умирает. Вот же он, человек-тень, Нахцерер, восставший из могилы и поглотивший свой саван. Звонит в церковные колокола, принося смерть всем, кто их слышит. Пожирает собственную плоть. Муха садится ему на волосы, но он не замечает. Он останавливается перед самым младшим из мальчиков и протягивает ему свою вялую ладонь, одутловатое лицо перекашивает улыбка.