Джонатан что-то говорил сверху, но Зиглинда не слышала: ей казалось, будто она погружается в болото, влажная почва смыкается над головой, подземные соки растворяют ее кости, дубят кожу. Кто выкопает ее? Найдет, даст имя и решит, преступник она или жертва?
Теперь временами Зиглинда задумывалась, какими могли бы быть ее дети. Они представлялись ей крошечными фигурками, бегущими далеко впереди и никогда не останавливающимися, чтобы обернуться. Ей никак не удавалось их разглядеть. Стали бы они учить песню про морячка и его несчастную любовь? Были бы у них кудри, как у Курта? Маленькие фигурки удалялись, растворялись в дыму и пыли руин — там, где осталась ее семья. Да, думала Зиглинда, они были бы похожи на ее маленького брата: немного на Курта, немного на Эриха.
Эрих… Даже по прошествии десятка лет она не забывает о нем, хотя писем уже не пишет: выбор сделан, первая любовь упрятана на задворки памяти, сердце успокоилось в костяной клетке. Временами ей мнилось, что она просто выдумала его, спасаясь от одиночества и страха. Фрау Хуммель делала вид, что вовсе не помнит ее друга.
— Мальчик, который привез меня сюда, — допытывалась Зиглинда. — Эрих Кренинг.
— Тогда был сплошной хаос. Столько людей появлялось и исчезало, — отмахивалась фрау Хуммель.
— Он жил у нас! Мы вместе укрывались в театре, а потом… он привез меня. И пробыл у нас несколько месяцев.
— Лучше не вспоминать, что было, — обрывает разговор фрау Хуммель. — Лучше забыть.
Забыть — сжечь, закопать, утопить в озере.
Но Зиглинда не забыла и, даже лежа рядом с Джонатаном, видела Эриха — в сумраке сцены на постели из мерцающих, расшитых костюмов. Он смотрел на нее из снов, и в руках у него кружились бумажные диски: лошадь без седока и всадник, зависший в воздухе, голый ствол и облако зеленых листьев. Когда он улыбался, она замечала зуб, который рос немного вбок; когда он отворачивался, видела на левом виске родинку в форме запятой, будто это еще не конец, и продолжение следует. В эти моменты она была не взрослой женщиной двадцати пяти, тридцати, сорока лет, вспоминающей о товарище по детским играм, а все той же двенадцатилетней девочкой. Да, она снова оказывалась в сумраке театра, на пыльной сцене. И бархатный занавес шуршит, закрываясь. Ш-ш-ш-ш.
Апрель 1976. Восточный Берлин
Две женщины стоят в толпе, ожидающей открытия свежепостроенного Дворца Республики. Тысячи зеркальных стекол отражают солнечный свет, наполняя воздух бронзовым сиянием. Кажется, что громадное здание покачивается и трепещет. Невдалеке возвышается старинный собор, закованный в леса, и пронзает облака берлинская телебашня.
Когда двери распахиваются, женщины не могут поверить своим глазам: кругом стекло и мрамор, и удивительные круглые люстры, похожие на тычинки — будто они попали в внутрь гигантского стеклянного цветка. Все залито светом.
Фрау Миллер: Он настоящий?
Фрау Мюллер: О чем ты?
Фрау Миллер: Сверкающий мрамор.
Фрау Мюллер: Конечно, настоящий. Видишь, ты в нем отражаешься?
Фрау Миллер: Но у нас не добывают мрамор. Значит, его откуда-то привезли.
Фрау Мюллер: Откуда?
Фрау Миллер: Из-за границы.
Фрау Мюллер: Вряд ли бы Партия это одобрила.
Фрау Миллер: Может, он ненастоящий.
Этот вопрос не дает женщинам покоя целый день, но одно у них не вызывает никаких сомнений: им повезло жить в таком месте, где все кажется исключительно настоящим.
Эрих тоже стоит в толпе. Он специально приехал в Берлин на один день вместе с дочками, чтобы увидеть открытие Дворца. Его жена Беттина простудилась и осталась дома в Лейпциге.
— Я обязательно пришлю тебе открытку, — пообещала Штеффи, целуя маму перед отъездом. — Такую, где будет Дворец.
— Спасибо, золотце, — улыбнулась мама.
— Мы вернемся к вечеру, бестолочь, — буркнула Карина.
— Не важно, — возразила мама. — Я хочу такую открытку.
Утро выдалось прохладное, из-за угольной пыли небо кажется грязным.
— Что-то не слишком похоже на дворец, — ворчит Карина, нетерпеливо оглядывая очередь.
— Точно, — поддакивает Штеффи. — Где башни для принцесс?
— Это совсем другой дворец, малышка, — смеется Эрих.
Попав внутрь, девочки первым делом ищут кегельбан. Дорожки из отполированного вощеного дерева сверкают как реки, шары катятся по ним с оглушительным грохотом прибывающего поезда. Карина засовывает руку в отверстие, чтобы нащупать секрет, понять механизм, но, прежде чем Эрих успевает предупредить ее, получает мячом по пальцам.
— Дай посмотрю, — говорит он. — Так-так. Придется ампутировать всю руку до плеча. Ты больше не сможешь плавать по прямой. Что скажете, доктор Штеффи?
— И плечо тоже, — отзывается та.
— Это ужасно, — вздыхает Эрих.
— Шутки у вас дурацкие! — огрызается Карина.
Кафе устроено в форме идеального круга.
— Чтобы всех обслуживали строго по очереди, — предположила Карина, и Эрих кивнул.
Девочки выпили по бутылке «Вита-Колы», от чего сначала дружно рыгнули, а потом захихикали. И, конечно, не забыли купить открытку для мамы.
— Напиши ей, сколько здесь света, — советует Карина. — И про уборщиц в туалетах тоже напиши.
Эрих и девочки отдыхают в просторном белом фойе на одном из бесконечных диванов, на котором может запросто разместиться дюжина семей вместе с бабушками и дедушками. Справа от них сидят две женщины и спорят о чем-то, настоящее оно или нет, но до Эриха долетают лишь обрывки фраз.
Напоследок все они, Эрих с дочками, фрау Миллер и фрау Мюллер, осматривают огромные картины, развешанные в фойе: молодежь мира с развевающимися красными флагами, развалины Фрауэнкирхе на фоне пламенеющего неба, тело павшего воина, покрытое белой тканью, горящие книги, Икар, взмывающий в небо, и пилот, падающий на землю. Мир не может остаться прежним. Он должен измениться.
Эрих
1980. Лейпциг
В приемном покое сидит зеленоглазая темноволосая девочка с подвязанной рукой, рядом с ней отец. Эрих на секунду останавливается в дверях и вдыхает поглубже — нет, конечно, опять показалось, это не может быть Зиглинда. С ним время от времени такое случается: она мерещится ему в вагонах эс-бана, в проезжающих машинах, в отражениях витрин и в лицах пациенток, приходящих к нему с порезами и переломами.
— Что случилось? — привычно спрашивает он, осторожно освобождая руку девочки и ощупывая опухшее запястье.
— Упала с перекладины, — отвечает та. — Отвлеклась.
— У нее отборочные соревнования через три недели, — вмешивается отец, сжимая здоровую руку дочери.
— Соревнования?
— Она новая Комэнеч[31]! Все так говорят. Пе-релом?
— Нужно делать рентген. Но вообще больше похоже на растяжение связок.
— Отлично, — откликается девочка.
— Отлично? — переспрашивает мужчина, который, возможно, вовсе и не ее отец. — Отлично?
Эрих подвязывает руку обратно.
— Давайте дождемся результатов рентгена.
Он видел эту девочку по телевизору несколько месяцев назад, когда показывали московскую Олимпиаду. Она крутилась и извивалась на экране, как рыбка.
— Папа, мама, смотрите! — кричат Карина и Штеффи, танцуя по комнате на носочках и перепрыгивая через стулья.
На экране телевизора та девочка, похожая на Зиглинду, соскакивает со снаряда и замирает на долю секунды, восстанавливая равновесие. Перед глазами Эриха всплывает полуразрушенный Берлин: они с Зиглиндой взбегают на обломки, подначивая друг друга, а фрау Хуммель кричит снизу: «Вы сломаете шеи! Разобьетесь!»
Эрих не сказал домашним, что лечил эту девочку из телевизора. На экране идет повтор ее выступления, и он не может оторвать глаз: вылитая Зиглинда, целая и невредимая, летит к нему через прожитые годы. Поворот в замедленной съемке — как подарок на память. Эрих вспоминает об улье с лицом Луизы, дедушкиной первой любви, который он сам вырезал. Мы создаем копии тех, кого потеряли, и храним их, как талисманы против неумолимого хода времени, — наполняем роем воспоминаний, сладостных и легкокрылых.
Карина и Штеффи кланяются, Беттина хлопает.
— Сколько баллов? — наперебой спрашивают девочки. — Кто выиграл?
— Ничья, — заявляет Эрих.
— Обе выступили замечательно, — поддакивает Беттина.
Девочки унаследовали от матери рыжие волосы и бледную кожу, а вот на Эриха они совсем не похожи. Правда, Беттина то и дело замечает в дочерях черты Кренингов, например, в манере Штеффи смеяться или в привычке Карины наклонять голову.
— Не забывай, — замечает Эрих. — Кренинги мне не родные.
— И слава богу! — восклицает Беттина.
Она видела мать мужа всего однажды, на свадьбе, и не разрешала возить к ней девочек. «Эта женщина» называла она свекровь, «эта нацистка». Эрих не спорил.
Вечером, пока Карина и Штеффи чистят зубы и натягивают пижамы, Беттина замечает:
— Следующая Олимпиада пройдет в Лос-Анджелесе.
— Да? — отзывается Эрих.
Телевидение закидывает их новостями: иностранное высокопоставленное лицо посетило завод-передовик, местное официальное лицо торжественно открыло многоквартирный дом для семей из Марцана.
— План такой, товарищ: готовим дочерей к Олимпиаде и вместе с ними выезжаем под видом тренеров.
Эрих понимает, что жена шутит. Это их давняя игра — выдумывать планы побега за границу. Но даже дома, даже в их собственной кровати он по привычке делает ей знак говорить тише. Везде есть уши. Лучше использовать шифр или говорить под шум воды. Много лет назад в студенческом кафе, когда они с Беттиной отмечали день рождения, он заметил женщину за соседним столиком, которая старательно записывала их болтовню. Шампанское ударило в голову, и они, потеряв всякую осторожность, вслух составляли планы побега: гигантская катапульта из эластичных бинтов, реактивный ранец на тяге из маринованного лука, пара телескопических ходулей. Позднее он замечал щелчки в телефонной трубке и слежку на улице. Словно за плечом всегда была тень.