Некоторые коллеги Зиглинды действительно имели дело с документами об операциях иностранной разведки, применении допинга в юношеской сборной ГДР и деятельности группы Баадера-Майнхоф, но вот сама она работала совсем с иными материалами, которые вряд могли кого-то заинтересовать: «У М. длинные прямые волосы с проседью на висках, поэтому выглядит она старше своих лет. Как правило, носит красную вязаную шляпку и короткую нитку желтого жемчуга (вероятно, пластмассового). В. часто проводит время в пивной на углу Тикштрассе и Новалисштрассе, садится за ближайший к двери столик и играет в шахматы с другими завсегдатаями. По характеру Ф. скрытный, вежливый, поддающийся чужому влиянию». Неужели не скучно копаться в таком болоте? Может, возьмешь что-нибудь поинтереснее, спрашивали ее коллеги. Нет, спасибо, отвечала Зиглинда, мне нравятся обычные люди. Она никому не говорила, что среди обычных людей ищет своего Эриха. Сколько раз ей казалось, что долгожданное имя складывалось под ее пальцами: Эр и Их. Монотонная работа сама по себе доставляла ей удовольствие, навевала гипнотический покой. Вы делаете важное дело, заявил им директор на общем собрании. Фотографию Зиглинды даже опубликовали в «Шпигеле»: она сидит, слегка нахмурившись, за столом, заваленным обрывками. Не улыбайтесь, попросил ее фотограф. И добавьте побольше бумаг, а то смотрится как-то неубедительно.
1995. Лейпциг
Карина и Штеффи стали интересоваться родной семьей Эриха только после смерти своей матери. Однако он мало что мог им рассказать: родился в Польше, был перевезен в Германию, как сирота, попал к Кренингам. Должны же были сохраниться хоть какие-то документы, спрашивали дочери. Какие-то следы. Может, бабушка знает?
«Эта женщина». «Эта нацистка». После смерти Беттины он несколько раз возил дочек в деревню, однако Эмилия не узнавала их: ее все чаще подводила память. Даже Эриха она порой вспоминала не сразу.
— Герхард? — гадала она. — Кристоф? Густав?
— Это Эрих, — подсказывала тетя Улла. — Твой сын.
— Нет, — фыркала мама, оглядывая его с головы до ног. — Он поляк, но из германской породы. За это и выбрали.
Эрих читал, как обычно происходил такой «выбор»: детей отлавливали на улицах, как бездомных собак, подманивали едой или выкрадывали ночью из домов, свозили на перевалочные пункты, где обмеряли и обследовали, а затем, если все было в порядке, отдавали в немецкие семьи. У Эриха сохранились обрывочные воспоминания: женщина в коричневом костюме, предлагающая кусок хлеба, прикосновение холодных металлических инструментов к черепу, подбородку, ногам. И отдельные слова: tatuś, kotek[33]. Но какая мама кружила его в саду, где была черно-белая кошка Анка?.. Эрих уже не мог вспомнить.
Каждый раз приезжая на ферму, он хотел сказать тете Улле, что больше он к ним не вернется, но в саду ульи рассказывали свои путаные истории, и язык его деревенел. «Ты-ты, ты», — кричала лесная горлица.
— Они все удрали на запад, — бормотала мама, глядя в окно. — Все нацисты.
Я наблюдаю за ними. В один из приездов Эриха мама вдруг садится на кровати и просит отвести ее на озеро.
— Мы с сыном катались там на коньках. Скажи медсестре, что мы скоро.
— Какой медсестре, мама?
— Ей, конечно, — бурчит она, показывая на Урсулу, а потом хватает Эриха за руку и начинает шептать: — Это воровка! У меня была янтарная брошь в форме цветка с настоящим бриллиантом в середине. Она украла ее! С такими людьми надо держать ухо востро.
— Это твоя сестра, — успокаивает ее Эрих. — Урсула. Она заботится о тебе.
— Ничего, — говорит Улла, — я не сержусь.
Я наблюдаю, как Эрих берет маму за руку и медленно ведет по тропинке за домом. На чистом морозном воздухе голоса их звенят словно стекло. Деревянные губы ульев покрыты инеем. Эрих наклоняется, чтобы заглянуть внутрь и послушать шелест пчелиных крыльев, разогревающих воздух, отгоняя холод. Но ульи пусты. Пусты уже который год.
— Дедушка Кренинг сам их вырезал, — бросает мама. — А какой я пекла медовый пирог! Доктор из Берлина съел два куска и сказал «да».
«Да», — тянет морозный ветер в пустых деревянных головах.
На берегу Эрих сметает снег со скамейки и усаживает маму. На озере дети катаются на коньках. Среди них выделяется один мальчик, весь в черном. Движения его легки, стремительны и точны.
— Хорошо катается, — замечает Эрих.
Мама опять смотрит в пустоту стеклянным взглядом и вдруг говорит:
— Она хотела приехать сюда.
— Кто?
— Хотела разглядеть гигантскую рыбу подо льдом. Что за глупости!
— Гигантскую рыбу?
Колышутся водоросли, ил поднимается со дна.
Маленькая девочка падает на лед и начинает плакать. Никто не спешит ее утешить. Эрих вскакивает на ноги.
— Твоя? — спрашивает мама.
Но тут мальчик в черном помогает малышке подняться, и та сразу успокаивается. Помощь не требуется — обошлось без травм.
— Что за гигантская рыба? — пытается выяснить Эрих. — Мама?
— Мама? — отзывается она.
— Кто хотел сюда приехать, мама?
— Кто? Не знаю. Давно это было.
Мальчик в черном опять мелькает между другими детьми. Мама теребит бахрому шарфа.
— Было так много писем, — говорит она.
— Писем?
— Она слала их ему постоянно. Он очень красивый, мой сын. Идеальный. Не то, что первый.
Эрих смотрит на маму в упор, она — на него.
— Эти письма…
— Я все сожгла.
Мальчик в черном скользит мимо них и начинает кружиться — сначала выпрямив руки, а потом сложив их на груди, — все быстрее и быстрее. Сгинь, призрак, ты — не я.
— Как ее звали? — спрашивает Эрих, хотя уже знает ответ, мы оба знаем.
Мама долго не отвечает, и Эрих решает, что она опять ушла в себя.
— Зиглида Хайлманн, Зигги. Так она всегда подписывалась. «С наилучшими пожеланиями тебе и твоей маме, твоя Зигги». А потом Зиглинда Торп. Да, она продолжала писать даже после того, как вышла замуж. А это что-то значит.
Мама замолкает. Похолодало, и каток опустел. Остался только мальчик в черном. Он делает круг за кругом. В морозной тишине слышно, как коньки режут лед, словно кто-то затачивает нож.
— Не вини ее, — просит тетя Улла. — Она боялась, что ты опять сбежишь. Будешь рваться в Западный Берлин.
Они меняют простыни на маминой постели. Эрих расправляет складки, взбивает подушки. Из гостиной доносится звук телевизора: мама смотрит, как Песочный человечек сеет свой сонный песок. «Доброй ночи, детки, кончилась игра».
— Адрес ты, конечно, не помнишь…
— Где-то в Шарлоттенбурге, кажется. Но думаю, фамилия Торп не самая распространенная в Бер-лине.
Когда мама засыпает, Эрих обыскивает весь дом. Заглядывает во все ящики, шкафы и коробки, просматривает все квитанции за двадцать лет. Ни одного письма. Зато в домашней туфле он находит янтарную брошь с бриллиантом в середине, завернутую в носовой платок.
— Я знала, что найдется, — вздыхает тетя Улла.
Вернувшись в Лейпциг, Эрих первым делом идет на почту и берет телефонный справочник Берлина. Тетя Улла права, там всего одна З. Торп. Дома Эрих садится за письмо, рвет его, начинает новое, рвет снова. Нужные слова никак не приходят.
Секрет, который ни для кого не секрет
1996. Близ Лейпцига
«Куда ни посмотри — все суета на свете», — поют, провожая маму в последний путь. «Один построит дом, другой его снесет». Из-за особенностей акустики Эрих не слышит себя. Все пространство вокруг заполняют голоса стоящих рядом: его дочерей с семьями, Урсулы и ее сына от второго брака. «Что пышно днесь цветет, растопчется во цвете, упрямый сердца стук — уже костьми трясет. Что сохранит металл? Что мрамор нам спасет? Где счастья смех звенел, гремят стенаний плети»[34]. До слуха Эриха то и дело долетает слабое жужжание — наверное, всего лишь отголоски гимнов, гудение низких нот органа. Ему хочется уйти, покинуть переполненный зал, где не слышно самого себя. Фраза, брошенная мамой при последнем разговоре, не дает ему покоя: «Он идеальный. Не то, что первый». Когда Эрих попытался выяснить ее смысл у тети Уллы, та ушла от разговора, а он не стал настаивать: тогда его больше занимали поиски Зиглинды. Однако мамина фраза не выходила у него из головы, и теперь, наблюдая, как гроб грузят в катафалк, он вновь спрашивает тетю:
— Что она имела в виду? Кто был первым?
Я замираю, затаив дыхание.
— Не знаю, — отмахивается тетя, не глядя на Эриха. — Под конец Эмилия была не в себе.
Дверь катафалка захлопывается, сквозь стекло виднеются желтые глаза траурных цветов.
Урсула берет Эриха под руку и выдыхает:
— Прости…
Но за что?
— Я помню твою свадьбу, — вдруг говорит Эрих. — Твое чудесное платье.
Фата, невесомая, словно пепел. Фотография и каска на месте жениха. Еловые ветви, сочащиеся смолой. Белый шелк, струящийся в лунном свете. Мама, обрезающая стропы и спихивающая мертвое тело в яму.
— Улла, что она имела в виду?
Тетя вздыхает:
— Ладно…
Она наклоняется к самому уху Эриха. Заводится мотор катафалка. Кто-то всхлипывает.
— У них был другой ребенок до тебя.
Она отворачивается и здоровается с кем-то, чьего лица Эрих не узнает. Ищет что-то в сумочке и не находит. Откашливается.
— Когда? — замирает Эрих. — Кто?
— Мальчик, калека.
Какой-то старик останавливается, чтобы пожать Эриху руку и выразить соболезнования. Улла, ждет, пока он отойдет. В ее глазах блестят слезы. Но по ком она плачет?
— Они написали письмо, — продолжает Улла еле слышно, — Адольфу Гитлеру с просьбой об умерщвлении из милосердия.
Наконец-то на сцене появляюсь я! Неудачное начало, ошибка природы, досадный брак.
Эрих молчит. Что он может сказать теперь, среди толпы скорбящих, чьи ладони сложены и головы преклонены? И что же это все-таки за низкий гул? Последние ноты органа, вибрирующие в воздухе? Или шум мотора? «О таком ребенке, как ты, мы всегда и мечтали». Теперь Эрих ясно видит, что за его жизнью скрыта еще одна, совсем другая, которая жужжала в нем, как пчела в банке, ища выход.