Я невольно отвел взор, но погодя немного я заставил себя поглядеть, внимательно и долго поглядеть на нее. Жалость наполнила мою душу, и не одна только жалость. "Эта девушка умерла насильственною смертью, ‒ решил я про себя, ‒ это несомненно". Пока я стоял и глядел на покойницу, дьячок, который при входе моем возвысил было голос и произнес несколько членораздельных звуков, снова загудел и зевнул раза два. Я вторично поклонился в землю и вышел в переднюю. На пороге гостиной уже ожидал меня г. Ратч, одетый в пестрый бухарский шлафрок, и, поманив меня к себе рукою, повел меня в свой кабинет, я чуть было не сказал, в свою нору. Кабинет этот, мрачный, тесный, весь пропитанный кислым запахом вакштафа, возбуждал в уме сравнение с жилищем волка или лисицы.
XXIV
‒ Разрыв! разрыв там этих покровов... оболочки... Вы знаете... покровов! ‒ заговорил г. Ратч, как только запер дверь. ‒ Такое несчастие! Еще вчера вечером нельзя было ничего заметить, и вдруг: р-р-р-раз! трах! пополам! и конец! Вот уже точно: "Heute roth, morgen todt!"[50] Правда, это должно было ожидать: я это всегда ожидал, мне в Тамбове полковой доктор Галимбовский, Викентий Казимирович... Вы, наверное, слыхали о нем... отличнейший практик, специалист!
‒ В первый раз слышу это имя, ‒ заметил я.
‒ Ну, все равно; так вот он, ‒ продолжал г. Ратч, сперва тихим голосом, а потом все громче и громче и, к удивлению моему, с заметным немецким акцентом, ‒ он меня всегда предупреждал: "Эй! Иван Демьяныч! эй! друг мой, берегитесь! У вашей падчерицы органический недостаток в сердце hypertrophia cordialis![51] Чуть что, беда! Сильных ощущений пуще всего избегать должно... На рассудок должно действовать..." А помилуйте, разве можно с молодою девицей!.. на рассудок действовать? Ха... ха... ха...
Г-н Ратч чуть было не засмеялся, по старой привычке, но вовремя спохватился и перевел начатый звук на кашель.
Это г. Ратч говорил! после всего того, что я узнал о нем!.. Я почел, однако, своею обязанностью спросить его: был ли призван доктор?
Г-н Ратч даже подпрыгнул.
‒ Конечно, был... Двоих призывали, но уже все было совершено abgemacht! И вообразите: оба словно столковались (г. Ратч, вероятно, хотел сказать: стакнулись): разрыв! разрыв сердца! Так в одно слово и закричали. Предлагали анатомию, но я уже... вы понимаете, не согласился.
‒ И завтра похороны? ‒ спросил я.
‒ Да, да, завтра, завтра мы хороним нашу голубицу! Вынос из дома будет ровно в одиннадцать часов пополуночи... Отсюда в церковь Николы на Курьих Ножках... Знаете? Странные какие имена у ваших русских церквей! Потом на последний покой в матушке земле сырой! Вы пожалуете? Мы недавно знакомы, но, смею сказать, любезность вашего нрава и возвышенность чувств...
Я поспешил кивнуть головой.
‒ Да, да, да, ‒ вздохнул г. Ратч. ‒ Это... это уж точно, как говорится, молния на светлом небеси! Ein Blitz aus heiterem Himmel!
‒ И ничего Сусанна Ивановна не сказала перед смертью, ничего не оставила?
‒ Ничего решительно! Ни синь-пороха! Ни единого клочка бумаги! Помилуйте, когда меня к ней позвали, когда разбудили меня ‒ представьте! она уже окоченела! Очень чувствительно было для меня; очень она нас всех огорчила! Александр Давыдыч, чай, тоже пожалеет, как узнает... Говорят, его в Москве нет?
‒ Он точно уезжал на несколько дней... ‒ начал было я.
‒ Виктор Иваныч жалуются, что саней им долго не закладывают, ‒ перебила меня вошедшая служанка, та самая, которую я видел в передней. Лицо ее, по-прежнему заспанное, поразило меня в этот раз тем выражением дерзкой грубости, какое появляется у слуг, когда они знают, что господа от них зависят и не решатся ни бранить их, ни взыскивать с них.
‒ Сейчас, сейчас, ‒ засеменил Иван Демьяныч. ‒ Элеонора Карповна! ‒ Leonore! Lenchen! пожалуйте сюда!
Что-то грузно завозилось за дверью, и в ту же минуту раздалось повелительное восклицание Виктора: "Что ж это, лошадь не закладывают? не пешком же мне в полицию тащиться?"
‒ Сейчас, сейчас, ‒ снова залепетал Иван Демьяныч. ‒ Элеонора Карповна, пожалуйте же сюда!
‒ Aber, Иван Демьяныч, ‒ послышался ее голос, ‒ ich habe keine Toilette gemacht![52]
‒ Macht nichts. Komm herein![53]
Элеонора Карповна вошла, придерживая двумя пальцами косынку на голой шее. На ней был утренний капот-распашонка, и волос она не успела причесать. Иван Демьяныч тотчас подскочил к ней.
‒ Вы слышите, Виктор лошадь требует, ‒ промолвил он, торопливо указывая пальцем то на дверь, то на окно. ‒ Пожалуйста, распорядитесь попроворнее! Der Keri schreit so![54]
‒ Der Victor schreit immer, Иван Демьяныч, Sie wissen wohl[55], отвечала Элеонора Карповна, ‒ и я сама сказала кучеру, только он вздумал овес задавать. Вот какое несчастие случилось вдруг, ‒ прибавила она, обратясь ко мне, ‒ и кто это мог ожидать от Сусанны Ивановны?
‒ Я всегда это ожидал, всегда! ‒ закричал Ратч и высоко поднял руки, причем его бухарский халат разъехался спереди, и обнаружились препротивные нижние невыразимые из замшевой кожи с медными пряжками на поясе. ‒ Разрыв сердца! разрыв оболочек! Гипертрофия!
‒ Ну да, ‒ повторила за ним Элеонора Карповна, ‒ гипо... Ну, вот это. Только мне очень, очень жалко, опять-таки скажу... ‒ И ее топорное лицо понемножку перекосилось, брови приподнялись треугольником, и крохотная слезинка скатилась на круглую, точно налакированную, как у куклы, щеку...Мне очень жалко, что такой молодой человек, которому только бы следовало жить и пользоваться всем... всем... И этакое вдруг отчаяние!
‒ Na! gut, gut... geh, alte![56] ‒ перебил г. Ратч.
‒ Geh' schon, geh' schon[57], ‒ проворчала Элеонора Карповна и вышла вон, все еще придерживая пальцами косынку и роняя слезинки.
И я отправился вслед за нею. В передней стоял Виктор в студенческой шинели с бобровым воротником и фуражкой набекрень. Он едва глянул на меня через плечо, встряхнул воротником и не поклонился, за что я ему мысленно сказал большое спасибо.
Я вернулся к Фустову.
XXV
Я застал моего приятеля сидящим в углу своего кабинета, с понуренною головой и скрещенными на груди руками. На него нашел столбняк, и глядел он вокруг себя с медленным изумлением человека, который очень крепко спал и которого только что разбудили. Я ему рассказал свое посещение у Ратча, передал ему речи ветерана, речи его жены, впечатление, которое они оба произвели на меня, сообщил ему мое убеждение в том, что несчастная девушка сама себя лишила жизни... Фустов слушал меня, не меняя выражения лица, и с тем же изумлением посматривал кругом.
‒ Ты ее видел? ‒ спросил он меня наконец.
‒ Видел.
‒ В гробу?
Фустов словно сомневался в том, что Сусанна действительно умерла.
‒ В гробу.
Фустов перекосил и опустил глаза и тихонько потер себе руки.
‒ Тебе холодно? ‒ спросил я.
‒ Да, брат, холодно, ‒ отвечал он с расстановкой и бессмысленно покачал головою.
Я начал ему доказывать, что Сусанна непременно отравилась, а может быть, и отравлена была, и что этого нельзя так оставить...
Фустов уставился на меня.
‒ Что же тут делать? ‒ сказал он, медленно и широко моргая. ‒ Хуже ведь... если узнают. Хоронить не станут. Оставить надо... так.
Мне эта, впрочем, очень простая мысль в голову не приходила. Практический смысл моего приятеля не изменял ему.
‒ Когда... ее хоронят? ‒ продолжал он.
‒ Завтра.
‒ Ты пойдешь?
‒ Да.
‒ В дом или прямо в церковь?
‒ И в дом и в церковь; а оттуда на кладбище.
‒ А я не пойду... Я не могу, не могу, ‒ прошептал Фустов и начал всхлипывать. Он и поутру на тех же самых словах зарыдал. Я заметил, это часто случается с плачущим; точно будто одним известным словам, большею частью незначительным, ‒ но именно этим словам, а не другим, ‒ дано раскрыть источник слез в человеке, потрясти его, возбудить в нем чувство жалости к другому и к самому себе... Помнится, одна крестьянка, рассказывая при мне про внезапную смерть своей дочери во время обеда, так и заливалась и не могла продолжать начатого рассказа, как только произносила следующую фразу: "Я ей говорю: Фекла? А она мне: мамка, соль-то ты куда... соль куда... со-оль..." Слово: "соль" ее убивало. Но меня, так же как и поутру, мало трогали слезы Фустова. Я не постигал, каким образом он мог не спросить меня, не оставила ли Сусанна чего-нибудь для него? Вообще их взаимная любовь была для меня загадкой: она так и осталась загадкой для меня.
Поплакав минут с десять, Фустов встал, лег на диван, повернулся лицом к стене и остался неподвижен. Я подождал немного, но, видя, что он не шевелится и не отвечает на мои вопросы, решился удалиться. Я, быть может, взвожу на него напраслину, но едва ли он не заснул. Впрочем, это еще бы не доказывало, чтоб он не чувствовал огорчения... а только природа его была так устроена, что не могла долго выносить печальные ощущения... Уж больно нормальная была природа!
XXVI
На следующий день, ровно в одиннадцать часов, я был на месте. Тонкая крупа сеялась с низкого неба, мороз стоял небольшой, готовилась оттепель, но в воздухе ходили резкие, неприятные струи... Самая была великопостная, простудная погода. Я застал г. Ратча на крыльце его дома. В черном фраке с плерезами, без шляпы на голове, он суетился, размахивал руками, бил себя по ляжкам, кричал то в дом, то па улицу, в направлении тут же стоявших погребальных дрог с белым катафалком и двух ямских карет, возле которых четыре гарнизонные солдата в траурных мантиях на старых шинелях и траурных шляпах на сморщенных глазах задумчиво тыкали в рыхлый снег ручками незажженных факелов. Седая шапка волос так и вздымалась над красным лицом г. Ратча, и голос его, этот медный голос, обрывался от натуги. "Что же ельнику! ельнику! сюда! Ветвей еловых! ‒ вопил он, ‒ сейчас гроб выносить будут! Ельнику! Валите ельнику! Живо!" ‒ воскликнул он еще раз и вскочил в дом. Оказалось, что, несмотря на мою аккуратнос