Такой был про меж нас разговор. И все пошло так, как и должно было пойти. Знал я, что беру горе на свои плечи на всю жизнь -- и все-таки, нет-нет, и зашевелится в сердце надежда: ну, как совершится в роде чуда -- и Любовь Ивановна полюбят меня, если ни за что другое, так хоть за любовь мою безмерную, за мучение мое и деликатное с ними обращение!.. Разве же так не бывает?..
III.
Свадьбу назначили скоро. Мамаша почему-то торопились, -- то ли они боялись, что Любовь Ивановна запротестуют и прогонят меня, то ли, что я потеряю терпение и откажусь от этого брака.
Всего две недели был я женихом -- и не дай Бог никому такого жениховства... Да об этом уж и довольно говорить. Никто меня не тянул, сам шел-с, значить -- по делу и мука...
То, что у меня была все-таки надежда -- мне и самому удивительно. На что я надеялся? На что может надеться человек, у которого на горле затягивается петля?.. Так вот подите-ж!..
Я думал: "Повенчаемся мы в святой церкви, и стану я перед Богом и людьми мужем Любови Ивановны, и смягчится их сердце ко мне, и все будет по-милому, по-хорошему...".
И с великим трепетом стал я ждать дня нашего бракосочетания, а чтобы не раздражат Любовь Ивановну -- старался им вовсе не показываться на глаза. Сам я хорошо знаю -- каков я собой; прелести мужской мало во мне -- так уж лучше было до венца не лезть, не мозолить их глазки ясные. Только ходил по вечерам около их дома и в окна заглядывал, чтобы хоть одним глазком увидеть Любовь Ивановну...
Однажды, -- случилось это как раз накануне свадьбы нашей, -- подошел я к окошечку их горнички, а Любовь Ивановна и стоят передо мной, локотки поставили на подоконничек, личико ладошками подперли. И смотрят прямо на меня. Только сначала они были в задумчивости и не видели меня, а потом вдруг очнулись, разглядели -- и отпрянули от окошечка в таком великом страхе, точно перед ними стояло Бог весть какое ужасное чудовище. Подняли они ручки, закрыли ими свои глазки и ринулись прочь от окна. Только я им и видел...
Каково же мне было видеть это? С каким чувством должен я был войти к ним?..
Однако, я не ушел, а тихонько, через двор, как вор, пробрался в дом -- и прямо в горничку Любови Ивановны. Они стояли в уголку, прижавшись к стенке и смотрели на меня большими глазами, точно знали и ждали, что я войду к ним.
Кипела у меня в сердце горькая, тяжелая обида. И сказал я им твердо и решительно:
-- Знаете ли вы, Любовь Ивановна, что завтра еще до захода солнца станете вы моей женой?..
И они тихонько кивнули головой -- мол, знаю.
-- И вы согласны перед Богом и людьми назвать меня своим мужем?..
Любовь Ивановна снова в ответ кивнули головкой и при этом пальчиками хрустнули.
-- И перед своим сердцем? -- спросил я еще и тронул рукой их маленькую холодную ручку...
И вот тут-то уже получился совсем иной ответ. С испугом отдернули они назад свою ручку и так жалобно вскрикнули:
-- Ах, нет, нет!..
И губки у них скривились от мучения...
И еще сильнее заворочалась в моей груди обида против них.
-- Так-с! -- сказал я. -- Выходит, значит, что вы не иначе, как любите другого, а мамаша с папашей запрещают?..
Опять Любовь Ивановна тихо хрустнули пальчиками и заплакали и, облившись слезами, сказали:
-- Не мучьте меня...
Только и всего...
Что было делать?.. Пропала вся моя твердость и решительность. Не мог я без жалости смотреть на их слезы. К горлу поднялось что-то горячее и сдавило его так, что мочи не было никакой. И я сам заплакал и рыдающе сказал им:
-- Любовь Ивановна! Вот как перед Богом -- жизнь готов отдать за вас! Только не невольте себя. Если я нам не мил и противен -- пните меня ножкой, как пса поганого -- пошел вон, мол, от меня, ты, мразь неумытая! И я уйду, и не увидят меня больше ваши глазки ясные. Удавлюсь я в своей конуре, и вам нечего жалеть меня: собаке и смерть собачья!..
А Любовь Ивановна еще пуще заплакали и уже сами схватили меня за руку обеими своими ручками и опять вскричали:
-- Ах, нет, нет!..
А потом вдруг перемогли себя, затихли и так ласково промолвили:
-- Вы суть не причем, Кирилла Иваныч. Вы -- хороший, добрый... Не спрашивайте меня ни о чем. Идите домой. Если вы не отказываетесь от меня -- то мы завтра повенчаемся...
Пошел я домой. Страшно сказать -- какая это была у меня ночь! Думал жизни себя решить -- и не решил. Уже привязывал веревку на крюк, петлю наладил и на стол стал под ней, а как начал продевать голову в петлю -- встало перед глазами лицо Любови Ивановны, лицо мученицы безответной, и заглянуло мне оно в душу своими страдальческими глазками и пронзило сердце мое жалостью невыносимой. И ужас охватил меня к тому, что я хотел сделать. Как закричу я диким голосом, как отброшу от себя петлю проклятую, как брошусь со стола вниз -- и головой об пол, головой об пол!..
И жить было невмоготу, а умереть -- еще пуще того...
А может, лучше было бы и для меня и для Любови Ивановны, если бы я тогда удавился...
IV.
Ну-с, наступил и день свадьбы. Пришел я в дом Чугуевых, а там уже народу видимо-невидимо. И все веселые, довольные, а я -- словно только что из воды вытащен. Глянул я на себя в гостиной в зеркало -- и даже ахнул, самого себя не узнал. Мертвец-мертвецом! Глаза и щеки ввалились, под глазами черно, да и все лицо какое-то черное, а глаза совсем дикие, сумасшедшие. "Ну, думаю, хорош жених! Краше в гроб кладут!.." И даже папаша, Иван Лазаревич. меня пожалели, похлопали по плечу, покачали головой: однако, ничего не сказали и отошли, точно им чего-то совестно стало передо мной...
Как повели невесту из дому -- я подошел к окну и смотрел, пока Любовь Ивановну усаживали к карету. На них совсем лица не было, точно неживые, вот как фигуры восковые в музее: и дышит, и руками шевелит, и грудь вздымается, а жизни не чувствуешь, одно слово -- автомат. Подошли они к карете, сели, все с опущенными глазами, ни на кого не взглянувши. И личико такое строгое, серьезное, скорбное -- совсем святая мученица! И мне даже показалось, что головка их, в белом веночке и фате, окружена сиянием, как рисуют праведников и святых на иконах...
И укорил я себя с тоской: "Кирилла, Кирилла, что ты делаешь? Опомнись! Для тебя ли эта девушка? Тебе ли иметь в женах сокровище, которому ты даже башмачка не достоин развязать!..".
И с этим укором в душе поехал я в церковь и стоял там рядом с Любовью Ивановной, как чурбан бесчувственный. Боялся я поднять глаза на них, боялся дышать и только молил про себя Господа Бога: "Да поразит меня гром небесный, и чтобы не сошел я с этого места живым, ибо знаю, что творю -- и не могу преодолеть себя!..".
А Любовь Ивановна стояли тихие, бледные, строгие, с опущенными очами, и, казалось -- совсем жизни не было в них. Только ресницы испуганно трепетали, да свечечка в руке тихонько дрожала. И ни разу они не подняли глаз, не взглянули на меня, точно меня тут и не было...
Да я и сам был, как во сне; порою, в самом деле, казалось, что все эта мне спится, и не я стою тут, в церкви, рядом с Любовью Ивановной, а только тень моя, призрак таинственный, как говорится в романах...
Назад мы ехали вдвоем -- я и Любовь Ивановна и, должно быть, вид у нас был такой, как будто мы возвращались не из-под венца, а с похорон. Они -- в одном углу кареты, я -- в другом, и оба молчим, опустив головы. Я боюсь посмотреть на них, а они и вовсе забыли обо мне, ушли в себя, в свою муку, в какое-то свое безысходное горе...
Так и приехали мы, не сказав друг другу ни слова, чужие, как и были; и церковь, и венец ничего не помогли...
А дома нас встретили шампанским, поздравляли, кричали ура и все такое, как полагается; мы же стояли среди людей, вконец замученные, потерянные, точно пришли с того света и не понимаем, что здесь делается, к чему это все и что этим людям нужно от нас...
Так было весь вечер, -- одна тоска и мучение безграничное...
Дальше было все так, как делается у всех порядочных людей. Гости ели, пили, веселились в полное свое удовольствие. Только когда стали кричать "горько", чтобы заставить нас, молодых, поцеловаться -- Любовь Ивановна упали в обморок, и их увези в спальню. Во всем же прочем свадьба была, как свадьба...
Любовь Ивановну отходили, и к танцам они вышли в зал. Страшно было смотреть на них -- такое у них было жалкое и страдальческое личико. А Варвара Ивановна, их мамаша, еще имели жестокость заставить их протанцевать кадриль. Они, конечно, старались соблюсти приличие, потому что как же это: невеста -- и вдруг ничего не станцует на своей свадьбе! Скандал-с!.. А все же, по моему разумению, этого не следовало делать...
Любовь Ивановна прошлись в трех коленах кадрили, а на четвертом вдруг зашатались и чуть было не упали. Вижу я -- тяжело задышали они, и слезы побежали ручьями у них по лицу. А потом они вдруг согнулись вдвое, точно в груди у них что-то разрывалось, и разрыдались громко на весь зал. Папаша подскочили и поддержали дочь. Пришлось опять увести их в спальню, прыскать одеколоном и растирать спиртом ручки и ножки...
На рассвете отвели нас во флигель и оставили одних. Любовь Ивановна были ни живы, ни мертвы. Пришли в спальню, сели на постель, ручки сложили на груди, точно на молитве, и застыли, совсем как статуя мраморная. Глаза у них большие-большие, и смотрели куда-то мимо всего, и как будто ничего не видели. Только губки у них дрожали, как у младенца, который хочет заплакать...
О чем-то долго думали они -- обо мне, видно, совсем забыли. И стало их личико светлеть, точно изнутри огнем засветилось, глазки засияли, а на устах заиграла нежная, любовная улыбка...
Посмотрел я, посмотрел на них -- и в сердце моем закипела ревность, как змея подколодная, к сердцу присосалась, лютая. "Ага! -- сказал я себе: -- Любовь Ивановна думают о своем возлюбленном!.." Потемнело у меня в глазах, не взвидел я свету. Подошел, взял их за ручку, сжал крепко.