чень хорошо получался у него змей. А мать все равно ухитрялась кормить нас досыта — сам не понимаю, как это ей только удавалось.
Глаза его в зеркальце выражали теперь глубокое раздумье.
— И еще отец ходил с нами гулять, — снова заговорил он. — А по дороге рассказывал нам о новой, лучшей жизни, которая когда-нибудь настанет. Иногда мы ходили в большой парк, там стояли роскошные особняки. Отец показывал нам с братишкой на них и говорил: «Смотрите, ребята, там живут одни воры да убийцы». Ха-ха. Прирожденный бунтарь… Но рассказывал он хорошо.
Мысленно я увидел всю сцену: страстного обличителя и двух мальчуганов, в некоторой растерянности поглядывающих на солидную недвижимость, откуда вот-вот, изрыгая проклятия, выскочит этакое страшилище, каким представляются детской фантазии воры и убийцы.
— Когда нам приходилось совсем туго, — продолжал шофер, — отец всегда насвистывал, идя по улице. Гордый был. Но однажды сапожник, который жил напротив нас, говорит ему: «Ян, хочешь, я дам тебе гульден». Отец спросил, с чего это он вдруг, а сапожник ему: «Да ведь ты все ходишь и свистишь…» С тех пор отец больше не насвистывал.
Машина остановилась у моего дома, и я расплатился. Шофер с удовлетворением заключил:
— У меня было счастливое детство. Этого у меня никто не отнимет.
Любовь
Я сидел в закусочной и ел котлету.
Это была мерзкая котлета, которую, по-моему, сотворил убежденный мизантроп из останков муравьеда.
Но я жевал ее стоически. Есть-то надо, верно? К тому же она была вполне под стать этой закусочной — пронзительно освещенному сараю, набитому нелепой мебелью. Здесь изо дня в день столовались одинокие мужчины — прислонив газету к вазочке с искусственной розой, они покорно поглощали все, что предлагало меню.
Обслуживала их единственная официантка, маленькая, усохшая особа лет пятидесяти с лишним, носившаяся мелкой рысью от столика к столику. Когда она ставила на стол блюда и тарелки, весь ее облик выражал сочувствие к посетителю.
«Покушай хорошенько, голубчик», — казалось, говорила она.
И это было очень приятно.
Однажды, когда мы в полном молчании уминали фирменные деликатесы, в закусочную вошел мужчина. Это был пустившийся человек лет шестидесяти, облаченный весьма разномастные одеяния; на голове его красовалась Широкополая шляпа из тех, что в былые времена призваны были обозначать натуру артистическую. Человек явно был сильно взволнован. Он остановился у двери и обвел взором присутствующих, будто готовясь произнести речь.
— Люди! — внезапно возопил он.
Похоже, он собирался возвестить о конце света, ведь попадаются же еще экземпляры, которые придают этому событию какое-то значение. Одинокие мужчины оторвались от тарелок и газет. Человек простер руку и, указуя трясущимся перстом в направлении маленькой официантки, возопил опять:
— Люди! Эта женщина — блудница!
Затем он вытащил платок и прочувствованно затрубил носом. Мужчины, как один, дернулись, будто привязанные на веревочке. Судя по их заигравшим взорам, они сперва переварили смысл библейского слова «блудница», а потом дружно уставились на женщину, словно желая удостовериться.
— Иди отсюда, слизняк! — закричала она.
— Акки… — звучно произнес мужчина.
В довершение всего ее звали Акки.
Акки — блудница.
Недурственно, черт побери.
— Сейчас позову хозяина, — пригрозила она.
— Хозяина! — горько прокричал мужчина. — Скажи уж «сожителя»!
В конце зала распахнулась дверь, и из нее пулей выскочил лысый человечек ростом с двенадцатилетнего мальчишку. Он остановился перед мужчиной и спросил, подняв кулак:
— Этого добиваешься?
Тот отступил назад и схватился за дверную ручку.
— Погоди у меня, — кисло пообещал он.
И ретировался.
Все опять бодро принялись за еду.
Лысый человечек вернулся к себе, а скорбящий мужчина больше не появлялся. Ничего будто и не произошло.
Но все же…
Мы смотрели на официантку другими глазами, и она это понимала. В ее рысце обозначился какой-то легкий, кокетливый перебор, и улыбка, с которой она разносила по столам пудинг, казалась куда менее усталой, чем четверть часа назад. Она была блудницей. А мы и предположить такого не могли. И вот узнали теперь, и она знала, что мы узнали, и находила это крайне приятным.
Позже, выйдя на улицу, я увидел мужчину в широкополой шляпе: совершенно подавленный, он сидел на скамейке и смотрел прямо перед собой. Он был удручен самым неподдельным образом. По-моему, кинематограф развратил нас, постоянно упаковывая любовь в глянцевые обертки. Да и кто решится снять «Ромео и Джульетту» с двумя уродливыми героями?
Хотя, может, так получилось бы гораздо красивей.
Наш современник
В городе он купил программу и в автобусе по дороге домой внимательно изучил, что сегодня вечером по телевизору. На конечной остановке он вылез и зашагал по темным прямым улицам нового района; они привели его к высокому многоквартирному дому, на шестом этаже которого он жил («Симпатичное гнездышко для парочки симпатичных голубков»). Он отпер дверь и вошел. Квартира состояла из трех комнатушек, кухни и кабинки с душем. («Наши квартирки невелики, но в них хватит места для вашего маленького счастья».) Мебели почти не было, только стол, стул, кровать и верстак. Он сел на стул и произнес:
— Дамы и господа, полюбуйтесь на жалкие обломки безумной страсти!
Из окна открывался вид на точно такой же дом через улицу. Сплошь симпатичные комнатки для симпатичных парочек, с симпатичными книжными полками, и симпатичными стегаными чехольчиками на чайник, и симпатичными телевизорами. Скоро на всех этажах замерцает голубой экран — всевидящее око телецентра в Бюссуме. («Дедушка зайдет посмотреть, счастливы ли вы, детки».) Лиза тоже обожала все это до того, как удрала, прихватив свое драгоценное барахло. Счастье… Она беспрестанно талдычила про счастье. Его неописуемо раздражали эти разговоры. Он теперь сам диву дается, как умудрился вытерпеть целый год в роли симпатичного голубка. В свое время он женился на Лизе, считая, что так положено. Ему было уже за сорок, и значит — теперь или никогда. Ведь все кругом женаты. Let’s do it?.[40] И первое время он ценил в Лизе несколько удивлявшую его способность любить его взволнованной, тревожной любовью. Но скоро и это стало вызывать в нем тупое раздражение. Он задыхался, сидя с ней в комнате, и спрашивал себя: «Зачем?» Этот дурак — ее прежний хахаль — оказался настойчивым и принес избавление. Когда она убежала с ним (а какое идиотское, патетическое послание оставила она на столе!), муж почувствовал прежде всего облегчение. Правда, некоторые неудобства причиняло то, что она вывезла все барахло. У него осталось лишь самое необходимое. Но он не пытался ничего изменить. Намеренно ограничивал себя. Это было гордое существование, свободное от власти вещей.
В дверь позвонили. Открыв, он увидел господина средних лет с листом бумаги в руке.
— Моя фамилия Мейерс, — сказал этот господин. — Я живу тут, в доме. Я обхожу всех жильцов и собираю подписи против типографии на первом этаже. Наборщик всё время работает по вечерам, а мы не можем смотреть телевизор, такие из-за этого ужасные помехи. Правда, он утверждает, что помехи не из-за этого, но у нас свое мнение. — Он вынул авторучку. — Вы тоже подпишете?
— Гм, у меня больше нет телевизора, — ответил брошенный муж. — Так что не знаю, вправе ли я принять участие в таком деле.
Пожилой господин подумал и сказал:
— Да, верно. Простите, что побеспокоил.
— Ну что вы, ерунда.
Брошенный муж любезно поклонился, закрыл дверь и ухмыльнулся. Вот здорово, просто замечательно! Они думают, что их вечернее счастье разрушает трудолюбивый наборщик. Вообще-то надо было подписать. Для полноты злодеяния. И им не обязательно знать, что Лиза забрала симпатичный телевизор в свое новое гнездышко. Он посмотрел на часы. Половина восьмого. Начинаются новости. Он выключил свет в комнате и подошел к окну. Ну да, вот зажглись голубые экраны. Три на первом этаже, четыре на втором и два на третьем. Прелестно — сегодня вечером телеобслуживанием охвачена масса народу. Сейчас в качестве прелюдии он угостит их электробритвой и кофемолкой. Он сунул вилку в розетку и прикрыл электроприборы подушкой, чтобы заглушить жужжание. Подтащил стул к окну, сел и стал смотреть в свое удовольствие. Во всех комнатах одинаково засуетились. Симпатичный Вим вскочил с симпатичного кресла и завертелся у симпатичного аппарата. Вместо изображения по экрану пошли дрожащие полосы, а звук заглушался ревом горного потока.
Когда начнется пьеса, он включит электродрель. А моторчик оставит напоследок, чтобы забросать снежными хлопьями религиозную передачу.
Раньше всех выключили телевизор на третьем этаже. Потом сдался первый. Но один тип на четвертом этаже стоял насмерть. Он был из тех, кто не отступит ни перед чем.
Так продолжалось до десяти вечера. К этому времени дрель подавила все телевизоры. Брошенный муж выключил дрель, надел пальто и пошел в маленькое кафе на углу выпить пива.
— Ну как, было что-нибудь интересное сегодня по телевизору? — спросил он буфетчицу.
— Опять целый вечер как будто снежные хлопья валили.
— Какое безобразие!
Пиво он пил с наслаждением.
Письмо
Когда Клокхоф вышел из столовой — сегодня было овощное рагу, жиру хватало, все честь честью, — санитар сказал ему:
— Йооп просил тебя зайти.
Удивительное дело, всех других персонал называл по фамилии, и только Иооп с первого дня стал для всех Иоопом.
— Я сейчас прямо и пойду.
Поднимись на лифте, — сказал санитар.
Но Клокхоф покачал головой и пошел по лестнице, статный и прямой. Делал он это из тщеславия. Однажды он слышал, как директор сказал кому-то из персонала: «Поглядите на старикана Клокхофа, он у нас еще орел». С тех пор он перестал пользоваться лифтом.